— Умора! — подошла смеющаяся Нинка Лыкова, Взяла тот самый зеленый огурец, который Катя только что держала, вытерла о полу фартука и смачно надкусила. — Фокусник! Факир! А со змеями умеешь делать представление?! — крикнула парню.
— Умею, если змеей будешь ты, — ответил Гаршиков, выходя из склада. — Умею! — Он попытался обнять Нинку.
— Ну, ты, осторожно на поворотах! — Нинка оттолкнула Павла и принялась за работу.
Марька, став рядом с Катей, воровски огляделась, зашептала ей:
— С чего это Нинка с ним?.. А? Катька, мы же договорились не обращать на него внимания, а она крутит напропалую. Слышь, Катька?
— Ой, не знаю, Марька… Должно быть, ей нравится…
— Но мы же договорились, — с досадой проговорила Марька, волнуясь необыкновенно. Видно было, — и это давно все знали, — что Марька влюблена в Павла.
Из овощехранилища показался Деряблов, постоял на солнышке, направился к парню и спросил с самым серьезным видом:
— Выходит, съешь тебя собака, пыль от вращения?
— От земного вращения, а вертится она от волнения, — ответил Гаршиков, помогая Нинке Лыковой ставить ящики с огурцами в кузов грузовика. — От чего же еще, Федотыч?
— А дурь в твоей башке от чего? — спросил, не меняя тона, Деряблов и постучал себе пальцем по голому черепу. — Никак голова у тебя не с того конца зарублена, собака тебе съешь дохлая.
— Ты вот что, Федотыч… Пыль у меня от тебя. Известно, с кем поведешься, от того и наберешься. Зубов у тебя, Федотыч, нету, чтобы язык закусить, так ночью, когда будешь спать ложиться, старайся прищемить его дверью. А то шибко длинноват у тебя, болтается. Вместо шарфа зимою можешь им шею обматывать — теплый.
Деряблов обиделся. Теперь, когда Гаршиков приезжал за огурцами, он демонстративно уходил в сторонку и не появлялся, пока машина не уезжала. Стоило машине уехать, как он выходил на солнышко, снимал фуражку и бросался помогать девушкам, и шутил с охотой, и не обижался на их шуточки, и отнимал у них самую тяжелую работу. Ему не полагалось днем работать, он мог уйти домой и там наработаться сколько ему угодно, — ведь у него был огород, держал он кур, гусей, и уток, и поросенка, — но, сбегав на минутку домой и покормив животину, он спешил на овощехранилище. Здесь проходила самая интересная часть, как ему представлялось, его жизни. И так год за годом торопилось время, и он, не замечая торопливости его, жил, забываясь днями и тоскуя в полнолунье, когда спать не хотелось и тянуло на тоскливое размышление об убитом сыне, без времени ушедшей жене, и в такие лунные ночи, когда округ было необыкновенно тихо, выть ему хотелось от боли по сыну.
ГЛАВА VI
После работы Катя сразу направилась домой, хотя ее звали посидеть у Марьки. Она торопилась, будто ее кто подгонял. Все казалось, что дома случилась беда, сейчас она узнает что-то такое… Сердце у нее захватывало, шумело в голове. И так в последнее время каждый день.
Иван Николаевич, уж совсем одряхлевший в последние годы, как всегда, сидел на лавке у калитки и ждал ее. При виде Кати он довольно ерзал, однако напускал на лицо недовольство и глядел в сторону.
— Проголодались? — спрашивала Катя. — Дядь Вань, я хотела пораньше, да работы по самые уши.
— Яйцо сырое выпил, после замучила изжога проклятая, — бормотал в ответ Иван Николаевич и уходил на огород. Между огуречными грядами, рядом с чучелом, отпугивающим воробьев и скворцов, стояла маленькая табуреточка, на которой старик любил сидеть. Он умащивался на табуреточке, часами глядел на зелень, на порхающих над цветками насекомых. Порою рядом на грядку садилась Катя. Он ей рассказывал о том, что в Москве у него бессчетное число родственников, знакомых, которые его ждут, не дождутся. Но никогда, сколько она помнит, он не писал писем и ни от кого не получал.
Катя сготовила ужин, позвала старика. Он медленно в доме снял кепку, осторожно потрогал пальцами кончик своего языка.
— Шершавый, — скорбно объявил он. — Одна беда, говорят, не ходит. Пришла беда — отворяй ворота.
Старик подхватил двумя пальцами горячую картофелину, положил ее на ломтик черного хлеба и, сокрушенно вздохнув, откусил.
— Так вот, Катенька Ивановна, скажи мне, этот черный человек, то бишь шоферик, кто он такой?
— Ой, дядь Вань, шоферик он, — весело отвечала Катя, стараясь рассеять все сомнения старика.
— Ты вот, Катенька Ивановна, скажи мне: чего он хочет?
— Ой, дядь Вань! Чего он хочет? Он работает рядом, кирпичи да доски возит на машине. А что ж ему, запрещено заезжать к нам? Он не вор какой.
— Так вот, Катенька, не нравится мне. Как хочешь, дело твое хозяйское. А только…
— А я чё, в него влюбленная? — засмеялась Катя и, подавившись картофелем, закашлялась.
— Тебе он, Катенька, — выждав, когда она перестанет кашлять, внушительно, глухо проговорил старик. — Ты в него влюблена.
— Ой, дядь Вань! Хоть стой, хоть падай. Слава богу, дядь Вань, не маленькая. Мне лет-то вон сколько… Папа в мои-то годы и мама меня имели. Так что, дядь Вань, тревога ваша, ох, как без всякой почвы под собою!
— Гляди, гляди! В том-то и беда, ты не молоденькая. В том-то и беда.
— Да что вы меня пугаете, дядь Вань? — удивилась еще пуще Катя, посерьезнев и пытливо всматриваясь в старика, и, боясь выдать свое волнение, стала передвигать на столе тарелки.
Иван Николаевич ел, как всегда, медленно, нехотя, осторожно пережевывая пищу редкими желтыми зубами, и глаза у него в это самое время тускнели, он уходил в себя, и нельзя было понять, то ли он брезговал пищей, то ли испытывал глубокое наслаждение.
Катя, взглядывая на медленно жующего старика, терялась, принималась ходить по дому, вытирая пыль на комоде, на котором стояли фотографии матери, отца и одна, самая любимая ее фотография — мать и отец вместе, и между ними сморщенная, подслеповатая старушка в платочке, видать, бабушка ее, о которой она ничего не знала. Руки ее переставляли что-то, перестилали постель, вытирали пыль, а в голове вертелась одна мысль — о шофере. В том, что старик упомянул его, Катя увидела недобрый знак. Нет, в последнее время она не думала о нем, не таким ей представлялся ее суженый. Этот был какой-то смешной, суетящийся человек. Но достаточно было ей увидеть его, как казалось: знала этого человека всю жизнь, так давно, будто и жил он с самого детства в соседнем доме.
Осторожно, боясь потревожить старика, Катя вышла на крыльцо, поглядела на стройку — там торопились к Октябрьским праздникам сдать общежитие, работали днем и ночью, оттуда доносился грохот сбрасываемого с самосвала кровельного железа, треск электросварки, голубоватые шары ее вспышек виднелись, несмотря на то что было еще светло. Солнце, опускаясь за далекий курган, пронизало поверх Котелина воздух розоватым цветом, а степь лежала в сиротливой дымке и, казалось, исходила тихим, печальным звоном. На самом же деле дышала степь безмолвием и кротостью, и в ее покорности судьбе было что-то недоверчивое, гордое… «Совсем у них по-другому, — думала Катя, глядя на стройку. — Не чета нашему овощехранилищу».
Вскоре на крыльце показался старик, стрельнул глазами по сторонам и засмеялся.
— Катя, гляди, скворчонок на тебя косится!
— Ой, дядь Вань, вы его научили…
Иван Николаевич вздохнул и многозначительно сказал:
— Прожил я, Катя, долгую жизнь, длинную…
Катя замерла, ожидая, что сейчас дядя Ваня, этот старый, много повидавший человек, который столько лет у нее живет, но о котором она совсем ничего не знает, кроме того, что он из Москвы, что-то расскажет.
— Да, дядь Вань?
— Жизнь моя, Катенька, текла долго, и вот я хворый, в душе чувствую непомерную тяжесть, а тягость эта, Катенька, не от долгих лет, от болезни моей…
— Да, дядь Вань…
— Ну и вот, я в этой жизни прожил долго, а кому ж умирать хочется? Нет. Нет. Нет. Живому существу противопоказано умирать.
— Что вы, дядь Вань! — воскликнула Катя и встала. — Ну что вы, ей-богу, меня пугаете?
Старик ничего не ответил, ушел на огород. А Катя заволновалась, ей думалось, что старик недоговаривает. Видимо, она в чем-то очень провинилась, раз старик ведет такие разговоры. И тут же стала придумывать: а что же такое могла сделать? Вины явной как будто не чувствовала, но чем больше она думала и не находила вины, тем тревожнее становилось на душе. Катя присела на лавку, посидела с час и медленно направилась вниз по улице. Пустынной была она. Напротив двора Коршуновых стояла машина. Возле школы остановилась, вспомнив, как бегала сюда учиться и как встречала ее мать, появляясь неожиданно из-за забора, обнимала ее и целовала, целовала… И как от нее пахло тогда! Тот запах Катя и сейчас помнит… Стоит ей только подумать о матери, запах тут же появляется… Катя обошла округ школы и вернулась к дому. На лавке сидели старик и шофер Юра.
— А-а! — Шофер встал и радостно заулыбался. — А… Вот она, Зеленая Катенька. Где была?
— Где была, там меня нету, — ответила неласково Катя, вспомнив, как Иван Николаевич называл шофера черным человеком, и удивляясь, как это название точно подходит к нему.
— Машина моя забарахлила, шел пёхом домой, — гляжу, а на лавочке старче дремлет, дай, думаю, помирюсь с им. А?
— Плут он, Катенька, зубы заговаривать умеет не хуже цыган.
— Плут, да все у меня тут, — постучал себя по лбу шофер и, неловко хохотнув, сел рядом с Катей. Глаза его загорелись веселым блеском, и он, глянув на Катю, снова хохотнул.
— Плут, — повторил с прежним упорством старик, — знаем мы сейчашных людишек. Зна-а-ем…
— Ничего ты, папаня, не знаешь, хороший, ничегошеньки. Человек — это сплошь загадка. Все-то ты, родимый, и врешь, хоть и седой.
— Зна-а-ем… — поднимал кверху палец старик.
ГЛАВА VII
В жизни бывает часто, что безделица, так, какой-нибудь никчемнейший пустячок, играет такую же роль, как и важное событие. А потому и говорят умудренные: мелочей не бывает, все важно. И они правы были. Катя соглашалась с ними полностью, потому что сама всегда была занята какими-то мыслями; эти мысли не отпускали ее ни на шаг, и мысли, как ей казалось, очень какие-то важные; кто что сказал плохого о ней, радость ли, маленькая ли, большая, — это не имело значения. Все требовало раздумий, нервов, было капризно и не подчинялось обычному велению логики. И Катя часто убеждалась, что этот пустячок столь же важен, как и все остальное. Глядя на скворца, поселившегося в скворечнике, она думала, что вот живет маленькая птичка, червячков носит, песни поет. Но год назад скворец погиб от холода, а вслед за ним погибли голенькие скворчата, и вот представила Катя, как летал этот скворушка, кормил детишек, старался, чтобы они были сыты; а ведь и его растили, кормили, беспокоились о нем, и до него тысячи маленьких пташек старались из последних сил высидеть, накормить птенцов, порадоваться жизни, вели цепочку поколений во Вселенной до этого вот замерзшего скворца, до нашего двадцатого века; сквозь тысячи, миллионы лет тянулась ниточка — и вот нет ее, этой ниточки. А как тогда над ее слезами потешался Иван Николаевич! А как Катя тогда закричала: «Жизнь — это вот не мелочь! А важнее этого что должно быть? Ничего важнее жизни нет, дядь Вань».
Катя посидела на лавке, и так ей стало грустно от слов шофера, что она заново вспомнила эту птичку и почувствовала, как у нее защемило в глазах от слез, точно что-то должно было случиться. Но все молчало, только слышно было, как где-то куковала кукушка.
Катя встала.
— Ты куда? — спросил старик, цепко и сердито оглядывая ее.
— Посмотрю универмаг. Ой, что ж так долго у нас строят!..
Возле универмага все еще были навалены кучи стройматериалов и царил тот невообразимый хаос, который по обыкновению бывает на стройках, когда все мелочь, а главное только одно — строящийся объект. Фасад был застеклен. Рабочий день уже закончился, и в этот вечерний час, когда солнце, прячась за домами, тополями и ветлами Котелина, заливая палевым боковым светом степь, стыдливо зарделась над далеким окоемом, здесь, среди куч битого кирпича, досок и камня, было как-то особенно уютно. Осторожно касаясь пальцами стекла, Катя обошла универмаг, постояла в тени и неожиданно для себя направилась к старухе, которую в прошлом году встретила на кладбище. «Вот закрутилась, — думала она, вспоминая во всех подробностях встречу со старушкой, девочку Олю, — вот закрутилась и человека забыла». Она свернула в переулок, опять в переулок — а вот и бывшая казарма, и большущий тополь, почерневший от старости, со сломанной верхушкой. А вот и Чапаевская улица, дом 20, и напротив колодец с журавлем. Забор вокруг огромного дома под железной крышей когда-то был, о нем можно судить по полусгнившим толстым столбам. Рубленое крыльцо заскрипело под осторожными Катиными шагами. Строился он, видать, надолго и на большую семью, словно не дом строили, а себе памятник, — зеленые дубовые наличники даже не потрескались от времени, жестяные кружева вокруг по кромке крыши лишь слегка обветшали, петушок на коньке смотрел на восток; фундамент каменный, высокий, словно тысячу лет должен простоять. Катя постучала, никто не отозвался, и она отворила дверь.
В большой комнате пахло влажным, выскобленным полом, стояли здесь две табуретки, стол, железная узкая кровать, большая русская печь.
— Есть кто? — спросила Катя, уставясь на дверь, ведущую в соседнюю комнату.
В доме никого не было. Огромная русская печь стояла в углу, и кто-то на ней копошился. Катя заглянула на печь — серая кошка играла с мертвым мышонком. Катя постояла возле крыльца, подождала, думая, что чистые полы, выскобленные добела, окна, вымытые до прозрачности, — все говорило, что хозяйка собиралась уехать или уж уехала. Только жаль, дом не заперла. И тут Катя увидела старушку. Глядя себе под ноги, та медленно брела к дому. Вначале она Катю не узнала, а потом, попристальнее вглядевшись, слабо улыбнулась.
— Ох, милая, ни сроду б я тебя не признала. Гляжу, идет ктой-то, а кто — не скажу. Зрения мои стали никудышния.
— Как живете? — обрадованно спросила Катя, приседая рядом со старушкой на лавку возле дома.
— Да как живем? А да по-старому. А и ничего нам не исделается, милая. А што нам? Оленька у сестры меньшой у деревни, милая, а мне одной на сторожбе на склада́х много ль надо!
— А где вы работаете?
— Я? Да на склада́х сторожу. Одними сутками сторожу, а другими дома поделываю. Ой, что мы сели, пройдемте в дом. Чаем угощу. Оленька вспоминала тебе, милая. Она в школу вить пошла-то.
Старуха говорила, а Катя глядела на ее полное, розовое лицо, на большие руки, и почему-то не хотелось расспрашивать, говорить, отвечать, а хотелось посидеть молча, попрощаться и уйти. И она так бы и сделала, если бы старуха не пригласила ее в дом, не напоила чаем.
…Катя ушла поздно. Она шла по темным, уже сумеречным улицам, еще источающим дневное тепло солнца, и думала: «Зачем я ходила к ней?» Старушка рассказывала о своих сыновьях, убитых на войне, о муже, попавшем в аварию и тоже умершем, о матери своей, о ее смерти; говорила она тихим, монотонным голосом, подносила к глазам платок, но из ее рассказа Катя так и не сумела определить, что это были за люди, только одно поняла: старуха любила своих сыновей, особенно младшего, и согласилась бы свою жизнь не задумываясь отдать за них.
— Ты иди, милая, тихо, — на прощанье сказала старуха, которую звали, как оказалось, Татьяной Петровной.
На улице было темно, хоть глаза выколи, и Кате все казалось, что она с кем-нибудь столкнется и напугает человека.
Недалеко от дома ее окликнули. Она оглянулась, никого не увидела и оттого, что никого не увидела, испугалась еще сильнее, хотя всей спиной ощущала, что голос знакомый. Катя хотела побежать, но ее снова позвали:
— Катя!
По голосу она узнала шофера, замерла на минуту, не откликаясь.
— Ой, это ты, Юра? — спросила она, чувствуя, как дрожит вся от страха, слышала его легкие шаги, торопливое дыхание.
— Ты откуда?
— Ой, как темно! Гостила. А ты чего тут?
Он взял ее руки своими, потом его руки обхватили ее плечи. Поцеловал в губы. Она растерянно вскрикнула и отвернула лицо. Юра молча обхватил ладонями ее голову и с силой прильнул, встав на цыпочки, к ее губам. И чувствовала какое-то время Катя, как дрожали у него руки, как он сам был горяч и от спешки не мог вымолвить ни слова. Замеревшая в первое время от неожиданности и не знавшая, как быть, оттолкнула его, повернулась, еще неприятно ощущая его руки на своих плечах, — там, где он держал плечи, горело, горели и щеки. Она направилась домой, остановилась не оглядываясь. Юра брел следом. Катя оглянулась. Теперь видела его, четко и ясно увидела Юру, маленького, тщедушного, с понуро опущенной головой.
— Юра, чего ты пришел? — спросила торопливо, негромко и сделала шаг к нему.
— Ничего. Я ждал. Святое мое слово — ждал.
— Ой, с того времени ждал? — вырвалось у Кати. И оттого что Юра промолчал, стало жаль его. Она беспокойно оглянулась, нежно и благодарно посмотрела на него.
Шофер, обычно разговорчивый, молчал, исподлобья глядя на нее, и взгляд этот, молчание действовали на Катю сильнее слов. Она подошла к нему и спросила:
— Обиделся?
— Обиделся, — ответил шофер, помедлив, и, отвернувшись, звонко хлопнул себя по сапогу.
— Ой ты, — засмеялась Катя и направилась к лавке.
Подождала, пока он подойдет, и села. Он посидел некоторое время на расстоянии, потом подвинулся ближе и положил руки ей на плечо.
— Ты чего? — спросила она тихонечко и незаметно придвинулась к нему.
— Ничего, — ответил он, неожиданно обхватил ее голову руками и сильно потянул к себе, ища губами ее губы, и не успела Катя опомниться, как с ужасом ощутила, что по ее животу шарит холодная рука.
Она вскочила, вся задохнулась от бросившейся в лицо крови.
— Ой, Юрка, ты дурной такой! С тобой прямо и посидеть нельзя…
Шофер молча сидел на лавке, опустив голову; в его понуро склоненной фигуре было что-то укоряющее, и Катя больше не садилась, а стояла рядом, все еще с брезгливостью ощущая, как по теплому животу (от только что случившегося) бегают мурашки.
— Я пойду, — сказала она.
А уходить ей вовсе не хотелось. Обыкновенное любопытство разбирало ее, боязнь ни за что ни про что обидеть человека удерживала.
— Куда? — спросил Юра, вытащил сигареты и закурил.
— Ой, не кури! Дядь Вань увидит! — испугалась Катя, оглядываясь.
— Ладно, — лениво ответил шофер, смял сигарету и выбросил. — Спать пойдешь? А где, если не тайный секрет, спишь, красавица? Возьми меня с собой, стеречь буду.
— Ты чего, Юрка, дурной, что ли, совсем — такое плести?
— Ну, да оно же кругом темно. Куда же я пойду? Мне вон в соседнюю, считай, деревню переть. А как заблукаю? А? Кто отвечать, красавица ты моя, будет? А? Что? Бог наложил вето.