Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Дом на Северной - Владимир Никонорович Мирнев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Пчелочка золотая, что же ты не жужжишь, жужжишь? Ой, жаль, жалко мне, что ж ты не жужжишь?

ГЛАВА IV

Еще издали Катя увидела Ивана Николаевича, стоящего у калитки. Зашлось сердце, и она, не выдержав, побежала: так ей было радостно. Но Иван Николаевич, завидев ее, скрылся в доме. Когда Катя появилась на пороге, он стоял в скорбно-задумчивой позе на середине комнаты над чемоданом, держал в руках новую — в полоску — рубашку, купленную Катей весной, и даже не взглянул на Катю.

— Дядь Вань! — радостно воскликнула Катя и бросилась ему на шею, ни о чем дурном не подумав при виде старика, стоявшего над раскрытым чемоданом.

Иван Николаевич холодно отстранил ее.

— Я собираюсь.

— Куда? — замерла Катя и только теперь догадалась, что неспроста ведь Иван Николаевич стоит над раскрытым чемоданом и складывает вещи туда тоже неспроста.

— В Москву, Катерина, в Москву. Нет. Нет. Нет. Надоело мне тут. Мне, человеку далеко уже не первой молодости. Надо уезжать туда, где я жил раньше, где меня глубоко уважали и считались со мной, да еще как считались! Что ж я тут, у чужих людей, — им до меня нет никакого дела, — задержался. Нет, крепни, моя воля, сохранись во мне, дух, я уезжаю окончательно в Москву, я здесь больше не могу. Я просто сам сама болезнь, вот почему воля моя ослабла. Пучок болезней! Кому я тут, больной и хворый, нужен? Кому? Никому. Ты погляди, ты вот молодая, послушай меня. Кто в Москве живет? Кто? Ученые — это раз, художники и все композиторы — это два. А еще разные умные, с умственным извержением… Я сам был вон кто…

— Дядь Вань…

— Нет. Нет. Нет! Меня не удержать. В этом несчастном месте, где ни единого человека, который бы меня понял, с которым я бы на равных вел беседу, я должен прозябать всю свою мудрую жизнь? Нет, нет, нет! Нет, упаси меня от унижения. Котелино! Что это такое на мировой карте? Я первый раз в жизни слышу такое название. Вы, Катюша… Я вас не виню. Но ты послушай, как звучит: Москва! Ты только послушай, ты хоть раз в Москве была? Нет, ты в Москве не была. Но послушай; Москва! И тут вдруг мне предлагают — Ко-те-ли-но. Чепуха, бессмыслица, чушь самая наипервейшая! Нет, нет, нет, Катерина, не удержать меня. Это на сто процентов бесполезно. Помоги мне лучше спокойно собрать вещички. Так, это я не возьму, — Иван Николаевич поднял с пола свою старую рубашку и брезгливо отбросил ее — Это тоже. А телогрейку возьму.

— Дядь Вань, ну что ж это такое? — все больше удивлялась Катя, не зная, верить или не верить старику. Он и раньше собирался уходить. Уйти, конечно, всегда мог, но не уходил, а тут он расхаживал по дому, размахивал руками, и во всей его маленькой фигуре было что-то решительное, неукротимое, и Катя испугалась, что дядя Ваня, старик с больным сердцем, уедет, и останется она совсем одна, и всю свою жизнь будет мучиться, что отпустила хворого старика.

— Нет, нет, нет, — отвечал старик, нахаживал из угла в угол, все его вещи уже были собраны, и можно было уходить, но он все ходил, говорил, будто пытался уверить самого себя в правильности своего поступка. — Я давно ждал твоего приезда, целый месяц, чтобы моя душа — у меня душа тоже гордая! — не мучилась, не страдала от угрызения совести: мол, ушел, бросил дом. Это было бы несправедливо. Но теперь, Катерина, моя совесть чиста, я умываю, как говорят, руки и ноги, могу смело сказать — до свидания.

Катя совсем растерялась. Она теперь была уверена, что Иван Николаевич уйдет, и заплакала. Старик, чтобы не видеть ее слез, вышел из дому, походил по двору, затем вернулся.

— Ой, дядь Вань, ну в чем я виноватая?

— Я тебя не упрекаю. Нет, нет, нет! Что ты, Катерина! Разве можно мне, чужому человеку, забытому в мировой сутолоке старику, винить тебя? Нет же, конечно. Нет справедливости на свете. Нет и никогда ее не было.

Иван Николаевич присел на табурет, от возбужденного разговора у него подергивалась щека, он тоскливо смотрел в окно, а Катя быстренько сварила чугунок картошки, нарезала огурцов, помидоров, которые привезла с собой из колхоза, сбегала за четушкой в магазин… Через час старик, выпив и плотно поев, уже не жаловался на жизнь.

— Я, Катенька Ивановна, всегда говорил: на свете есть неприятности, но по высшему спросу справедливость торжествует. Закон миропорядка! Неприятности есть, но со сноской — есть справедливость. Гляди, сколько бы ночь ни длилась, а день будет. Налей-ка мне, Катенька Ивановна. Я никогда не пил, но в этой вот влаге есть нечто такое, чего нет ни в какой другой.

— Пейте, дядь Вань, — наливала Катя. — Я сейчас уборкой займусь, а вы овечек пустите пастись.

— Тут, Катенька ты мой свет, уж строить начали какие-то дома, где мы всегда овец пасли. Уж рядом с двором нельзя.

— Ой, не говорите, дядь Вань, я видела… Душа кровью обливается, как вспомню: раньше-то было, раньше степь зачиналась почитай что у нашего порога, а сейчас… Погода изменилась, дядь Вань, глядите, только начало сентября, а уж холодно… Очень холодно…

— Да, — многозначительно сказал Иван Николаевич; кряхтя встал, собираясь на улицу. — Вот уж сколько живу у тебя, а не заметил, как быстро идет оно, наше драгоценное время…

Катя вымыла полы, прибрала в доме. С этого дня она старалась не уезжать на картошку в отдаленные села и отдалась вся заботам о старике.

Поздно осенью старик опять заболел и всю осень и зиму не выходил на улицу. Когда Катя спешила домой и видела его, стоявшего у окна и ждущего ее, у нее в груди сильно билось сердце от нахлынувшей жалости, и она торопливо бросалась готовить ужин и самый лучший кусок клала Ивану Николаевичу, у которого неожиданно стали трястись руки, плохо слушались ноги, он был очень слаб. Дни сменялись ночами, время столь быстро уходило, — казалось, только вчера была зима, а нынче уже вовсю поет на тополе свою веселую песню скворец, важно расхаживает подле сарая, останавливается перед крыльцом, то одним глазом, то другим глядит и не поймет, что это такое перед ним. Увидев выходившего из дома старика, взлетал на тополь и, задрожав приспущенными крылышками, начинал петь. Иван Николаевич, воскресший по приходе тепла, смотрит на забор, затем, отдышавшись, направляется к лавке и, усевшись поудобнее, греется на солнышке. Воздух еще прохладен, со степи налетал пахнущий талым снегом ветер: прозрачное голубое небо стояло торжественно и высоко. Старик глядел на солнце, переводил взгляд на копошащихся возле строящегося общежития людей и ждал Катю. В полушубке ему было тепло, но ногам, обутым в валенки и калоши, все равно холодно. Он сидел час или два, осторожно привставал на полусогнутые, дрожащие ноги, направлялся в дом, а часа через два снова выходил. Этим он очень сердил скворца, пугая того шаркающей походкой. Скворец взлетал на голую ветку, глядел недовольно на старика, и что-то про себя бурчал, — видать, это был тоже старый скворец, и ему не доставляло особенного удовольствия часто взлетать, не сделав то, ради чего садился на землю. Старик, поворотив голову, долго глядел на скворца, а скворец в свою очередь посматривал на старика, и чем-то они друг другу очень не нравились.

С каждым днем солнце припекало все сильнее и сильнее. Старик по-прежнему выходил в полушубке, но его размаривало, и он возвращался в дом, ложился на печь и лежал часа два, отдыхая телом и чувствуя, как мелким ознобом из него выходит хворость. К середине лета ему совсем стало хорошо, и теперь он семенил по двору, покрикивая на кур, овец и Катю.

Однажды, облокотившись о забор, он наблюдал с интересом за стройкой и за машинами, подъезжавшими и стройке. Один из самосвалов неожиданно свернул, через пустырь направляясь к их дому. Старик даже привстал, испугавшись, когда самосвал вплотную подъехал к забору.

— Принимай гостя! — крикнул шофер, высунувшись из кабины.

Старик всматривался в шофера, пытаясь отгадать, кто же это подъехал. Вроде знакомый. Подошел к кабине — действительно, за баранкой сидел шофер, который в прошлом году откусил у него огурец.

— Во-первых, гражданин водитель, — сказал наставительно старик и сердито хлопнул себя по бокам, — здравствуйте. Невежда! Это во-первых, а во-вторых…

— Во-вторых, как приехал, так и уматывай, Кондор, дорогой. Кондор!

— Я такого не говорил, — рассердился старик и погладил свою бороду.

— Нет, говорил, папаша. А спета песня ваша…

— Не говорил, сукин ты сын, такое!

— От сукина сына и слышу. Осторожно на крутых поворотах, Кондор, заносит, а в человеке девяносто процентов воды. Особенно на крутых поворотах после дождя.

— Кошмарный ты человек, гражданин водитель.

— От такого же комара и слышу. Я вот сейчас напою водицею моего жеребчика и — будь здоров, папаша-дедушка! Назови мне третью в Европе по длине реку? Не зна-аешь!

Шофер выскочил из машины и тут увидел Катю, стоящую у сарая.

— Ох, красавица! — Шофер забыл ведро и направился к ней, маленький, черный, улыбающийся. — Это ты, Катенька Зеленая? Здравствуй, здравствуй!

— Здравствуй, — тихо ответила Катя. — Кто тебе сказал, как меня зовут?

— А земля сказала. Земля у меня словно мать родная, все знает, обо всем говорит. Как поживаешь? А злой у тебя папаша. Прямо кипяток. Фу-ты ну-ты, все мы от Марфуты… Пошли посидим на лавке.

Старик зло сплюнул и не торопясь, с гордым, заносчивым видом направился во двор, постоял во дворе и, досадно махнув на скворца, пошел в дом. Катя присела рядом с шофером и улыбнулась. Она сама не знала, почему вдруг на нее напал этот мелкий, беспричинный смех. Ей было смешно, что он, шофер, такой грязный, чумазый, как будто уж лет сто не мылся, у него в мазуте подбородок, на нем рваный пиджачок… все ее смешило, всю распирало от смеха, и она не могла усидеть на месте.

— Ой, чего ж ты такой? — спросила она, не удержавшись, и повела плечом, и так, что самой стало удивительно легко, просто, будто и человека этого знала давно-давно, и было ей с ним хорошо.

— Какой «такой»? — спросил шофер, оглядываясь и заражаясь смехом. — Немазаный-сухой, так?

— А хоть бы и так!

— Так-то так, красавица, но я же не байбак. — Шофер подвинулся и взял ее за руку. — А меня ты разве знаешь, красавица, Катя Зеленая? Нет, не знаешь меня. Вот в чем погибель твоя.

— Чудно как говоришь, чумазый. Ты поп, что ли? Об чем тебя ни спроси, все ты знаешь, на все-то у тебя ответ готов. Как звать-то тебя по имени?

— Юра я буду, — глухо ответил шофер, подумал и добавил: — Да, действительно Юра. Юра — это неплохое имя. Правда?

— Имя — все хорошие. Вон чудно как говорят: «Как хочешь зови, только хлебом корми». А ведь и правду говорят!

— Юра — хорошее имя, правда, красавица? А сколь тебе лет?

— Лет мне? Не маленькая, чай, я. Уж… А что тебе лета мои сдались? Лета не красят человека, а мудрят его. Есть люди, которые живут двести лет и двести лет молодые. А умрут — сразу стареют.

Шофер направился к машине, сел в кабину, потом выскочил оттуда с ведром.

— А любить меня будешь, красавица? — спросил он, останавливаясь, но вдруг сорвался с места, заспешил к колодцу, с грохотом опустил в колодец ведро, чуть не сорвав ворот с петель, перелил воду в свое резиновое, обмочив при этом брюки.

И тут вышел из дома старик.

— Все бегаешь, шустренок? — спросил он миролюбиво у шофера и сел на крыльцо, что-то пережевывая.

— А ты все брюхо набиваешь?

— Кто? Я? — Дядя Ваня вскочил, готовый броситься на обидчика. — Да как!.. Да кабы ты сдох, дурак окаянный!

Шофер остановился напротив старика, улыбаясь, и подмигнул ему.

— А вот, старик, у моего дружка собаку звали Кабсдох.

— Ну и…

— Чего ты так в людей жалом жалишь? Какая тебя муха укусила? Муха цеце? Али пострашнее? Прям кипяток. Фу-ты ну-ты, все мы от Марфуты!

— У меня мать была, мил человек, Прасковья Леонидовна, а не Марфа, — сдержанно ответил старик.

— Чудак человек, так это ж присказка такая.

Шофер направился к машине, залил в радиатор воду и снова сел рядом с Катей. Она задумчиво глядела на стройку. Уже наполовину возвели двухэтажный кирпичный корпус общежития, рабочие вбивали белые бетонные столбы вокруг здания — для забора, — а грейдер медленно двигался от стройки к улице, прокладывая дорогу.

— Чего ж ты, и не поемши поедешь? Дядь Вань, а у нас чего-нибудь не найдется разве поесть?

Старика уже не было на крыльце. Возле крыльца важно расхаживал скворец, косился на дверь.

— Э, Зеленая, теперь-то мне и подавно некогда. Вот хлебушка-то кусочек не пожалей для молодца.

Катя убежала в дом и вынесла ему большой ломоть хлеба с маслом.

— Что ж ты сразу не сказал, что кушать хочешь? — Катя вправду заволновалась, и ей не хотелось отпускать шофера голодным.

Шофер взял ломоть, влез в машину, откусил кусок и, помахав рукой, уехал. Катя села на скамейку, снова уставилась на стройку и не услышала, как рядом сел Иван Николаевич и о чем-то спросил. Хорошо ей было сидеть под солнцем, глядеть на стройку и чувствовать теплую, ласковую жизнь. За весь этот день Катя больше не проронила ни слова. А ночью ей снова чудился разговор с шофером, теплое солнце и сидевший рядом старик.

ГЛАВА V

На другой день Катя ушла на работу раньше обычного. Уже с утра солнце нещадно палило, и по улице плыли испарения, сильнее обычного пахло бурьяном, картофельной ботвой. Возле молокозавода сгрудилось машин десять с молоком и телеги с флягами со сметаной. Подле райисполкома стояло несколько «козлов», привезших, видать, председателей сельсоветов; шоферы, сойдясь у одной из машин, рассказывали анекдоты, смеялись. Один из них оглянулся на Катю. Тихо было на улице. Толстым слоем лежала еще прохладная пыль на проезжей части, и только вверху звенело от напористого солнца, гудело от пронзительной голубизны неба. И от этого неслышимого звона было радостно, хотелось подольше побыть на улице…

Старик Деряблов спал, постелив на ящики свой неизменный, видавший виды романовский полушубок, который носил еще его дед, говорили, что этот полушубок деду подарили ссыльные декабристы. По лицу старика ползали мухи, но он спал крепко, почмокивал губами, ничто его не тревожило. Никто еще не пришел на работу. В больших ящиках набросом лежали зеленый лук, повядшие слегка за воскресенье огурцы, хотя и велено было сторожу спрыскивать их водой.

Катя прошла на склад, вытащила оттуда несколько пустых ящиков, корзин и принялась за работу. Вскоре пришли Нинка Лыкова, Марька Репина, Нюрка Соловьева.

— Ой, бабоньки, гляди-к, работает! — вскричала Лыкова, высокая, светловолосая. — Ой, умора! Вить пришла-то неспроста, а вить пришла-то из-за старого бабника Деряблова, а што, а мужиков-то раз-два и обчелся, а на безрыбье и рак настоящая даже рыба!

Все дружно захохотали. Марька Репина толкнула Нинку Лыкову, и та со смехом, дурашливо вскрикнув, грохнулась со всего маху на сторожа. Деряблов вскочил, как ошпаренный, замахал руками, будто отбиваясь от наседавших на него воров, запричитал:

— Тьфу! Тьфу! Изыди, дьявол, изыди, дьявол! Окаянная! Ах ты, Нинка! Тьфу, черт, напугала старика, бесстыдная жеребчиха, насмерть!

— Ой, бабоньки, — заливалась в смехе Нинка, — ой, не могу! Ой, бабоньки, вить он же меня не пущает! — Она нарочно схватила старика за полы пиджака и, потянув его на себя, упала, хохоча и брыкаясь, будто отбиваясь от наседавшего на нее Деряблова. — Ой, заберите его! Он же меня насилует!

— Тьфу ты, пропасть! — отбивался старик. — Тьфу ты, ошалелая!

Девки, ухватившись за животы, хохотали до слез. Катя не могла стоять и, присев на корточки, плакала от смеха. Деряблов наконец отбился от державшей его Нинки и, отойдя на почтительное расстояние, стал ухмыляться и покачивать головой, ощупывая себя, как будто убеждаясь, а цел ли, а невредим ли.

— Окаянные, соснуть старику не дадуть… Тьфу, ошалелые! Разве ж так можно? Попалась бы ты мне ране, поглядели бы тады.

— А как бы воры? А ты дрыхнешь без задних ног, а ты задаешь храповицкого, аж вон стены и заборы во всем городке нашем ходуном ходют, — сказала Нинка Лыкова, все еще смеясь. — Воры — ладно. А кабы бабоньки какие гулящие да нахальные набросились, ить пропащее тода дело твое, мужик. Завяжут и — знай наших! А?

Девушки дружно грохнули, снова хватаясь за животы, а Лыкова упала на полушубок, на котором спал Деряблов, и закаталась на нем в неудержимом смехе.

— Вот непутевые! — разозлился старик и направился под навес, стал оттуда сердито швырять пустые ящики. — Оруть, мать вашу за ногу! Мужиков ишь мало. Дурь бы вышибить с вас, запрячь бы вас вместо волов да пахать. А ты, Нинка, секретарь еще кумсимольский, а дура дурой нахальной, вот скажу куда, а то и первому доложу хозяину в райком, тогда попляшешь с жиру. Старика позорить, здеваться над ём вздумала, кобылица малахольная…

Девушки, пристыженные, принялись за дело, а Деряблов разошелся, ругая их, их матерей, отцов и братьев и, наконец, парней, которые не могут обуздать кобылиц.

Через час приехал Гаршиков на машине. От него пахло духами «Шипр». Он небрежно хлопнул дверцей, развальцой моряка, хотя моря никогда и не видел, прошел к Деряблову, кивнул мимоходом рабочим, уселся в тенечке и закурил.

— Ты старик Деряблов? — спросил он и пустил правою ноздрею дым (левая у него не продувалась), помахал руками, разгоняя дым.

— А чего тебе надобно? — удивленно уставился Деряблов на парня. — Я Деряблов ли? Я — это Деряблов.

— А непохож. Знал одного Деряблова, но тот старый, а ты… — Деряблов улыбнулся, оглядывая себя, ожидая похвалы… — А ты… на мертвеца похож столетнего. Скоро умрешь…

— Окстись, дурень! Чтоб тебя в дышло, паразит! Чтоб тебя корова забодала и черта лысого вместо жены посадила!

— Теперь узнаю Федотыча, — тихо продолжал парень. — Ты, Федотыч, мою философию усекаешь? Нет, Федотыч, ты мою философию не усекаешь. Это точно. Извилины у тебя мохом поросли, травою. Дожил до кромешной черты, а мою философию не усекаешь… Эх, Федотыч, идет столкновение миров, в космос люди забрались и наломают там таких дров, что тебе, маленькому жучку, жарко будет, сгореть ведь можешь, паря, а ты вот ящики кидаешь старые, охрану несешь на овощной базе, а Вселенная-то лопается, вон трещина на небе появилась. Даром, думаешь? А начинается такое, что трава поседеет. Идет столкновение миров…

— Какая трещина? — удивился Деряблов, оглядывая чистое небо. — Все котуешь? — Сел напротив него, снял сапог и размотал портянки.

— Котую, старче, котую. Но ведь время-то, время-то летит, идет гигантское столкновение миров. На небе вон трещина, а ты о чем меня спрашиваешь? А ты тут вон чем занимаешься! Грех да смех. Одни держат в руках гнилую картофелину, а другие держат в руках, словно картофелину гнилую, земной шар, третьи — Вселенную, но на картошке гнилой ползают букашки, а на шарике-то нашем ползают люди, черт возьми! Намотай себе на хвост, это тебе говорит Павел Гаршиков, без двух минут сорока секунд студент. Идет гигантское столкновение миров, которые не мы с тобой, Деряблов, выдумали, не мы, значит, и прекратим это столкновение. Понял? А ты — «котуешь»! Котую, отвечаю тебе, но это еще ничего не значит. И точка. Это нужно не только мне, но и еще кому-то. Не мы же создали, черт побери, гигантские миры, Землю, Луну, Марс и Млечный Путь. Вот, Федотыч, травка растет. Вот она, зелененькая, растет. Вот я ее беру и — р-раз, нет ее. Травинки нет. Вот росла она секунду назад, а ее уже нет, будто и тысячу лет назад не было. А теперь гляди кругом. Гляди своими выгоревшими глазами, гляди хорошенько, Федотыч, гляди. Вон бабочки капустницы летают, солнце светит, земля, слышишь, вращается? Слышишь? Ось скрипит. Ты вот стоишь передо мной, буркалами уперся в меня и ничегошеньки не соображаешь из того, что говорит тебе завтрашний студент Московского университета. А все прежнее. Так вот, Федотыч, и человек. Усек меня?

Деряблов ничего не понял, но пытался понять, в какую сторону клонит парень и не хочет ли он снова посмеяться над ним, шумно вздохнул и, потерев нос, усмехнулся.

— Скажешь…

— Вот, Федотыч, как все на самом деле. А ты — «котуешь»! Да. Понимаешь теперь, в чем дело, где оно, столкновение миров? Столкнутся — и расшибутся, а нас ведь — тю-тю! Не мы придумали гигантское столкновение миров, черт тебя побери, Федотыч. Но мы-то люди. Люди мы — это ты понимаешь? Али не сечешь? Ничегошеньки ведь, может, не останется. А ведь каждой мошке хотелось бы жить. Даже травке. Она как и мы, только безголосая да мозги внутрь направлены. У человека мозги направлены вовне, а у травки вовнутрь. То есть только на себя. Потому она такая слабая и за себя не может постоять. Хотелось, Федотыч, чтоб не так было. Надо менять положение. Или ты доволен? Усек? Нет, я вижу, ты не усек. Секретарь райкома, когда я ему это сказал, ответил: «Сидеть тебе, Павел, если не остепенишься». Он грамотный, а ты, Федотыч, извини-подвинься, недоделок ровно. Возьми нашу Землю, возьми ее с большой буквы. Она вертится по огромной, — замечу: для нас, людей, — это по огромной, а по вселенским масштабам не более, чем комар по своей орбите, вертится и очень даже быстро…

— Ладно, Павел, тебе надо мной точить свой язык…

— Нет, Федотыч, я тебе сейчас докажу… Гляди, вот я становлюсь в угол. — Гаршиков, став в самый отдаленный угол, закрыл глаза и присел на корточки. — Вижу! Вертится! Поскрипывает и несется — аж в глазах искры! — вскричал он так громко, что Деряблов со всего маху от страха брякнулся об пол и тонко заскулил, а к двери, побросав работу, кинулись девушки. — В правую сторону! — продолжал кричать Павел Гаршиков. — Вертится в правую, вот в эту. Но в том вон уголке что-то шипит, боюсь, океан переливается, уйдет в космос, и земля без воды останется, переливается вода-а! Держи, Федотыч, ее! — смеялся уже Гаршиков. — Держи мотню, а то обмочишься.

Старик все понял и сделал вид, что просто сидел на полу, встал и сказал:

— Иди ты к дьяволу. Врет-то все, стервец. Ох, врать-то ты мастерища!..

Девушки негромко смеялись. Катя, когда приезжал Гаршиков, не могла и слова сказать. Боясь на него поднять глаза, ругала его про себя и ненавидела. Она видела и чувствовала его безразличные, презрительные взгляды на себе и все собиралась быть равнодушной, словно его и нет, но ничего не получалось. При Гаршикове она чувствовала себя так, будто аршин проглотила. Катя отошла от двери и стала перебирать огурцы. Совсем не было весело. Она слышала, как Деряблов говорил что-то, как Нинка захохотала, невольно улыбнулась одними губами, словно в забытьи, во сне, осторожно перебирая огурцы, плохие кидая в кучку на землю, а хорошие в ящик. Нашла небольшой зеленый огурец с нежной кожицей и, присев на ящик, задумалась, глядя на него. «Рос он, рос, бедненький, тянулся к солнышку, пил водичку, тянул ее корешками, словно губами, из земли, а его сорвали… Так и любовь отбросят прочь… Ну что ж это? — спросила себя Катя. — Что ж это я совсем нюни распустила? Гордой надо быть. И не замечать его».

Но чувство жалости, нашедшее на Катю, не проходило, и она с пронзительной ясностью ощущала, как ей жалко всех, особенно всех обиженных. Она глядела на солнце, на траву, зеленеющую под забором, на увядшие перья лука, на стоящих в дверях, и всех ей стало необыкновенно жалко, так, что слезы навернулись на глаза. Ее руки, молниеносно брали огурцы, глаза определяли, куда их класть, а голова и вся Катя будто не участвовали в работе, а жили своей тревожной жизнью.



Поделиться книгой:

На главную
Назад