Чаще всего за своим господином следуют девушки, и это не случайно. Красивые девушки, на которых заглядывались арабские купцы, сопровождали дружины русов: они не только прислуживали своим господам во время их трапез, были их наложницами, но прежде всего — товаром, который ценился во много раз дороже, чем ворохи мехов, которые привозили русы на восточные рынки. Участь рабыни на Востоке, конечно, не была страшнее смерти, но ведь русские девушки были язычницами и верили, что окажутся после смерти в «раю» вместе со своим господином — недаром избранная жертва пила и веселилась, радуясь будущему.
Но вот наступил день похорон, и корабль умершего вытащили на берег, поместив на специальный деревянный помост. Покойник же находился тем временем в вырытой в земле могиле, с ним были набиз, какие-то плоды и лютня — думали, что он должен веселиться вместе со своими сородичами.
Затем на корабле был устроен шалаш, убранный кумачовыми тканями, туда же принесена скамья, покрытая стегаными матрацами и подушками из византийской парчи. Всем этим убранством и шитьем одеяний руководила старуха-богатырка, мрачная и здоровенная: она должна была убить девушку, согласную отправиться за хозяином на тот свет — недаром ее именовали «ангел смерти» (умершего должна была сопровождать на тот свет дворовая девушка — джария, или отрок-гулям). Конечно, «ангел смерти» — это арабская интерпретация прозвания старухи, но мы узнаем, на кого из персонажей скандинавской мифологии она походит более всего: это великанша Хель, воплощение смерти.
Настал черед доставать умершего из временной могилы, и араб увидел, как почернел труп от холода той страны. Покойного обрядили в парчовые одежды с золотыми застежками, соболью шапку и поместили в шалаш, подперев парчовыми подушками. Ему опять принесли набиз, и фрукты, и ароматические растения, а с ними — хлеб, мясо и лук: умерший продолжал пировать, как и живые.
Настал черед жертвоприношений, и первой принесли собаку, рассекли ее пополам и бросили в корабль. Потом принесли оружие умершего и положили рядом с ним. Затем привели двух лошадей и принялись гонять их вокруг ладьи: конские состязания устраивались и во время календарных действ, но конь и собака — обычные проводники на тот свет у многих народов. Поэтому и коней убили у погребальной ладьи, а мясо их бросили внутрь корабля. Затем настала очередь двух коров, а также курицы и петуха.
Тогда к погребальному кораблю собираются все родственники умершего. Поставив вокруг свои шалаши, они играют на сазах — лютнях. Девушка же, что согласилась быть убитой, в роскошном уборе ходит из шалаша в шалаш и там занимается любовью с родственниками покойного. При этом каждый из родичей просит ее передать своему господину, что он совершил это из любви к нему.
Затем вновь убивают собаку и отрубают голову петуху, бросая ее по одну сторону корабля, а тушку — по другую. Приносимые у корабля руса жертвы должны были достичь того света и там ожить (недаром петухов, как мы знаем, приносили в жертву на водных магистралях — реках).
Но вот в пятницу, в день похорон, когда солнце стало клониться к закату, девушку подводят к подобию ворот и русы трижды поднимают ее к этим воротам, чтобы она заглянула сквозь них, и та говорит что-то на своем языке. Любопытный араб спросил у переводчика, что она сказала, и узнал, что девушке открылись видения иного мира. Первый раз она увидела своих отца и мать, второй — всех умерших родственников, наконец — своего господина. Он сидел в прекрасном саду, и с ним были его мужи и отроки — старшая и младшая дружина, он звал к себе девушку, и та велела вести ее к нему. Она взяла курицу и также отрезала ей голову, швырнув за «ворота».
Мы знаем из скандинавских мифов, что за ворота вели в загробный мир: они назывались Вальгринд, и за ними была Вальхалла. Там и сидел со своей дружиной умерший рус, а вечнозеленое мировое древо Иггдрасиль, с которого текли медвяные потоки, могло и у араба вызвать ассоциации с райским садом. Вообще мусульманский рай был в чем-то близок чертогу Одина: это тоже был воинский рай — в нем наслаждались в первую очередь праведники, павшие за веру Аллаха, и их услаждали вечно юные гурии, подобные валькириям Отца павших.
Но вот настало время отправляться к хозяину, и сопровождавшие девушку дочери «ангела смерти» повели ее на корабль. Та отдала два браслета страшной старухе, а два ножных кольца — своим спутницам. Русы подставили свои ладони, чтобы девушка взошла на погребальную ладью. Туда же пришли русские мужи со щитами и палками и подали девушке кубок с набизом. Та запела над кубком и выпила его, а переводчик сказал Ибн Фадлану, что она прощается со своими подругами. Ей поднесли другой кубок, и она долго пела песню, чтобы оттянуть время, старуха же торопила ее войти в шалаш к своему господину.
Наконец старуха втолкнула девушку в палатку, и за ней последовали шесть родичей покойного. Там, прямо перед трупом, повествует изумленный араб, они осуществили свои права любви, а затем уложили девушку рядом с господином, держа ее за руки и за ноги. Тогда настал черед ангела смерти, и она затянула веревку на шее несчастной, велев двум мужам взять ее концы, сама же стала ей вонзать кинжал меж ребер. Тем временем другие мужи били палками о щиты, чтобы не слышно было предсмертных стонов и другие девушки не боялись стремиться за своими господами.
Приближался конец церемонии, и ближайший родственник умершего, раздевшись донага и пятясь задом к кораблю, зажег факелом все погребальное сооружение: обряд был связан со стремлением обмануть мертвеца — он не должен был видеть лица того, кто поджег костер, и не должен был найти дороги к живым — ведь следы вели только от костра. Затем появились люди с вязанками дров, которые принялись разжигать костер, и все запылало — корабль, и умерший рус, и принесенная в жертву девушка. Тут налетел ветер, раздувший пламя, и соседний рус сказал переводчику пытливого араба:
«Вы, арабы, глупы, ибо берете самого любимого вами человека, и оставляете его в прахе, так что едят его насекомые и черви. Мы же сжигаем его, так что он немедленно входит в рай».
И в подтверждение этого радостного события он рассмеялся «чрезмерным» смехом. Действительно, не прошло и часа, как все обратилось в золу и мельчайший пепел. И на месте этого кострища русы насыпали курган, а на вершине его установили деревянный столб, на котором написали имя умершего и имя царя русов[13].
Нас не удивляет «чрезмерный» смех, которым сопровождал участник похорон завершение ритуала. Этот смех в эпоху викингов означал не только достижение умершим рая, но и презрение к смерти. Легендарный датский викинг Рагнар Лодброк, согласно «Речам Краки» — погребальной песни «Ворона», перед смертью на поле боя уже видит носящихся над битвой духов дис — валькирий, посланных Одином: весело уходит он пить мед с богами-асами на почетном сиденье и смехом встречает смерть!
Непривычней для нас то, что пьяное веселье на похоронах перерастает в настоящую оргию, когда девушка вступает в любовную связь со всеми родичами умершего, которые, оказывается, таким образом намерены почтить покойного. Но таков весь образ жизни дружин русов: тот же Ибн Фадлан с не меньшим изумлением рассказывает, что даже во время торговли рабынями русы не воздерживаются от любовных утех — прямо на глазах купцов. «Девушки», сопровождавшие дружины руси не только в торговых, но и военных предприятиях, были настоящими «валькириями» — ведь они следовали за избранными ими хозяевами и на тот свет, в Вальхаллу, или к богине плодородия Фрейе, делившей с Одином воинов и девушек, умерших до замужества. Должно быть, сам мифологический образ валькирий, воительниц Одина, призванных выбирать на поле боя павших героев для его загробной дружины, восходит к этим девам, скрашивавшим своей любовью воинский быт дружин германцев.
Действительно, воплощением княжеского воинского культа в середине X в. и в эпоху Святослава стали т. н. большие курганы, известные в Гнёздове под Смоленском, в Чернигове и других центрах, подвластных русским князьям (в Киеве княжеские курганы были снивелированы в процессе роста города и при перезахоронении княжеских останков). Скандинавский по происхождению обряд сожжения в ладье с многочисленными (в том числе человеческими) жертвами, ритуальной пиршественной посудой, оружием воссоздавал обстановку «воинского рая» наподобие Вальхаллы.
2. Черная могила
Самый большой древнерусский княжеский курган в Чернигове находился за валами окольного города, именовался Черная могила. Раскопан Д. Я. Самоквасовым (1872–1873). Высота около 11 м, диаметр основания около 40 м, окружность 125 м, ширина рва, окружавшего насыпь, 7 м. На первоначальной песчаной подсыпке (высота 1–1,5 м, диаметр 10–15 м) при разборке инвентаря, снятого с обширного кострища, были обнаружены ладейные заклепки, что позволяет предполагать сожжение в ладье, помещенной на гигантский погребальный костер. Судя по расположению вещей, на кострище было три покойника: взрослый воин, женщина (по правую руку от него) и юноша-воин (между ними), положенные головой на запад. На кострище по левую руку от старшего воина обнаружена груда оружия, в том числе два меча второй половины X в.
В процессе реставраций сплавившейся массы железных вещей выявлены обломки еще не менее трех мечей. Здесь же найдены сабля, копье (всего на кострище обнаружено десять наконечников копий), обрывки кольчуги (всего найдено три кольчуги с декоративными каймами из медных колец в плетении), остатки деревянного щита с бронзовой обшивкой, прикрепленной железными заклепками. У ног воина были положены два взнузданных коня: найдены кости коней, кольца от удил, две пары стремян округлой формы. Обнаружены два сфероконических шлема. К предметам вооружения относятся боевой топор, стрелы, вероятно, лежавшие в колчане (двенадцать наконечников), от которого сохранились железные накладки, скандинавские однолезвийные боевые ножи-скрамасаксы (их также два, поэтому можно предполагать, что в погребальной ладье были сожжены два воина или князь со своим дружинником-отроком).
В восточной части кострища в ногах покойников находились железный сосуд с пережженными костями, шкурой и головой барана (или козла), бронзовая жаровня с углем, бронзовый сосуд с бараньими астрагалами для игры в бабки (свыше ста бабок и бронзовая «битка» к ним — принадлежность «отрока»?); западную часть кострища занимали железные оковки-обручи и дужки от деревянных ведер (около двенадцати ведер). К орудиям труда относятся скобель (в груде оружия), долота; у ног женщины лежало десять серпов, здесь же были кости быка или коровы, зерна злаков. Находки замка и ключей у предполагаемого входа в домовину, возможно, связаны с языческим ритуалом «замыкания» покойника на месте погребения, Из женских вещей сохранились височные кольца, обломки костяных гребней, глиняное пряслице, бронзовая и костяная проколки, два глиняных горшка. На кострище найдены также пять ножей, в том числе с костяными рукоятками; оселки; поясные кольца и бронзовые наконечники пояса; игральные кости; полусферические костяные фигурки для игры; бронзовая весовая гирька. Золотая византийская монета из кострища (945–959) позволяет отнести сооружение кургана к 960-м годам.
После совершения трупосожжения с кострища извлекли оба шлема, кольчуги с прикипевшими к ним костями, два скрамасакса. Затем возвели насыпь высотой ок. 7 м, на вершине которой сложили останки покойников вместе с доспехами, снятыми с кострища. К ним присоединили два рога-ритона с серебряными оковками, бронзовую статуэтку скандинавского сидячего божка, железный котел, наполненный пережженными бараньими и птичьими костями, поверх которых лежал череп барана — остатки поминального пира (сходный обряд известен в больших скандинавских курганах Гнёздова и в соседнем кургане Гульбище). Серебряные оковки турьих рогов (вокруг устья) украшены в технике чеканки, гравировки, позолоты и черни. На оковке одного из них растительный орнамент «венгерского стиля», на другом — тератологические мотивы и изображение двух лучников. Вслед за совершением тризны курганную насыпь досыпали до высоты 11 м. Устройство этого кургана напоминает похороны, описанные Ибн Фадланом, возможно, и на его вершине был столб с именем неизвестного русского князя. Видимо, этого князя на тот свет, помимо животных жертв, сопровождали не только девушка, но и «отрок», младший дружинник. Котел с костями жертвенного козла или барана, которые были завернуты в сохраненную шкуру, — символ воскресающего зверя, неизбывного источника пищи; такой котел, по описаниям скандинавской Эдды, был в Вальхалле. Там же размещался трофей — доспехи с оружием. Обстановка древнерусского погребения напоминала устройство воинского рая.
3. Пантеон Владимира. Киевское капище
Но вернемся к пантеону, установленному в Киеве Владимиром. Варяги давно уже клялись славянскими богами, и скандинавских богов не было в этом пантеоне. Ученые, занимающиеся славянским языкознанием, смогли разгадать значение основных имен богов Владимирова пантеона. Имя главного бога —
Пантеон Владимира отражал языческие представления о космосе: его возглавлял небесный воин — громовник, далее следовали солнечные божества, следующим был «атмосферный» бог ветров, ниже всех располагалась богиня — воплощение земли, и посредником между всеми сферами языческого мироздания был химерический Семаргл.
Но в пантеоне Владимира не оказалось бога Волоса, который в договорах с греками именовался «скотьим богом» — богом скота и богатства. Его культ был распространен на Севере, в словенском Новгороде, но в Новгород Владимир отправил Добрыню, чтобы тот установил там идол Перуна. Это значит, что князь, желавший объединить в общем пантеоне божества всех племен — «языков», населявших Русскую землю, даже подвластных ей ираноязычных степняков — аланов, хотел заменить племенной культ новгородцев, привыкших самостоятельно призывать к себе князей, киевским княжеским культом Перуна. Это стремление было безнадежным: для каждого племени при племенном строе его бог оставался главным. Деревянные идолы славянских богов, как и их святилища, не сохранились — они были уничтожены при христианизации: на месте киевского капища князем Владимиром была построена церковь Св. Василия.
Открытие в 1975 г. в черте «города Владимира» «загадочного сооружения» — фрагментов кладки из плинфы, кирпича, использовавшегося для церковного строительства в домонгольскую эпоху, рва с шестью (или пятью) выступами-лепестками и ямы с прослойками золы и костями крупного рогатого скота — позволили интерпретировать сооружение как остатки капища Владимирова пантеона. Его напластования прорезывает могила конца X в., в заполнении — строительный мусор, свидетельствующий о том, что неподалеку строилась (или была разрушена) церковь. Значит, археологами могло быть открыто само капище Владимира, где тот поставил кумиры шести богов, главному из которых — Перуну — приносили в жертву быков, как свидетельствовал еще в VI в. Прокопий Кесарийский[14] такой обычай почитания громовержца существовал еще в праславянский период. Капище было уничтожено при крещении, на его месте или рядом построена церковь. Правда, выступов рва могло быть и пять, но и среди богов Владимира оказывался Семаргл, в интерпретации Рыбакова — химерическое существо, собака-птица, не заслуживавшая кумира.
Л. С. Клейн, которому принадлежит последний критический анализ археологических памятников славянского язычества, с полным основанием предположил, что все заполнение рва в «капище Владимира» может относиться к строительному мусору[15]. Недавно была уточнена датировка «жертвенника» — обнаруженные при его исследовании гончарная керамика и стеклянные браслеты относятся к XI–XIII вв., к христианской эпохе, в заполнении «столпа», также обнаружены материалы Х — ХII вв. Несмотря на это, последний интерпретатор комплекса Орлов настаивает на его «языческом» характере: следы огня, обнаруженные при раскопках «жертвенника», должны свидетельствовать о культе Дажьбога или Хорса; это культ должен был сохраняться даже после крещения Руси в княжеской среде, в непосредственной близости от дворца и Десятинной церкви, возле которой Владимир поместил (по летописи) также «языческую» квадригу, трофей, привезенный из Корсуня; все это объясняется характерным для Руси «двоеверием», постулируемым древнерусскими христианскими книжниками в поучениях против язычества.
4. Збручский идол
Каменная статуя славянского божества была найдена в середине XIX в. в реке Збруч, притоке Днестра. Четырехгранный столб из серого известняка высотой 2,67 м увенчан изображением четырехликого и четырехтелого божества под одной шапкой. На одной стороне женский персонаж держит в руке кольцо, на другой — питьевой рог, на третьей — мужской персонаж с саблей у пояса (оружие, не характерное для древних славян) и изображение коня, на четвертой божество лишено специальных символов. Средний фриз изображает хоровод из двух женских и двух мужских фигур, держащихся за руки; нижний фриз несет изображения трех фигур, поддерживающих руками верхние ярусы; к свободной от изображений стороне нижнего фриза мог примыкать жертвенник. Идол олицетворял славянский пантеон — высших мужских и женских богов верхнего — небесного мира, духов и людей среднего, земного, мира, поддерживающих землю существ преисподней.
5. Судьба Владимирова пантеона
Но все-таки, почему в летописном пантеоне, возглавляемом Перуном, не было «скотьего бога» Волоса? Эту недостачу стремились восполнить другие (более поздние) средневековые авторы. Шахматов считал сведения проложного (Пролог — сборник кратких житий) Жития князя Владимира о низвержении идола Волоса в Почайну, где затем были крещены все киевляне, достойными доверия (известны позднейшие легенды о Волосовом капище на Оболони — месте выпаса скота, где в христианские времена была поставлена церковь Власия), а историк язычества Аничков, в свою очередь, предположил, что идол Волоса стоял на Подоле, а не на холме (Горе) с прочими богами, и поэтому не попал в их летописный список. В Житии Волос, сброшенный во время крещения киевлян прямо в Почайну, опять-таки противопоставляется Перуну, которого велено было с особыми ритуалами «транспортировать» за пороги (об этом пойдет речь дальше).
В языческом культе Древней Руси громовержец Перун оказывался богом княжеской дружины — руси, а Волос — покровителем «близкого к земле» рядового населения, а возможно, в еще более узком смысле — племенным богом словен новгородских: следы его культа, сниженного в фольклоре до демонического уровня, характерны для севера восточнославянской территории. Вероятно, поэтому стремящийся к единовластию Владимир, утвердившийся в Киеве при поддержке тех же словен, посылает своего дядьку Добрыню в Новгород, где тот ставит одного кумира над Волховом — идол Перуна. Княжеский культ, казалось бы, торжествует над племенным, но торжество это не могло быть полным — ведь «скотий бог» Волос с его специальными функциями не мог быть вытеснен громовником Перуном.
В русском фольклоре «волос» — демон болезни. Лишь происхождение его имени может напоминать о связи со скотом и скотьим богом: чаще всего считают, это червь, происходящий из конского волоса. Легко проникая в тело, этот тонкий червь возбуждает болезнь. Иногда демона еще могут именовать «волосатик-бог», но чаще он ассоциируется с косматой нечистью, населяющей леса (леший) и реки (водяной).
Учрежденный Владимиром в Киеве пантеон едва ли мог представлять собой действенное средоточие религиозного культа, собрание богов с дифференцированными функциями. Действительно, судя по лингвистическим реконструкциям, основанным на значении теонимов, функции божеств этого синкретического пантеона дублировались и пересекались — Хоре и Дажьбог воплощали солнце, Дажьбог и Стрибог давали и «простирали» благо (бог — праславянское заимствование из иранского языка со значением «доля, благо» — ср. богатство, убожество). Симаргл, если сопоставлять его с Сэнмурвом, вообще «выпадал» из высшего «божественного» уровня, будучи химерическим существом, собакой с птичьими крыльями, вестником богов, но не персонажем одного с ними ранга. Показательно вместе с тем, что Симаргл замыкает список мужских «божеств» — далее следует единственный женский персонаж пантеона, Мокошь, чье имя определенно связано с представлениями о плодородной влаге, матери сырой земле; таким образом, находит себе объяснение и место «посредника» Симаргла между небесными богами и богиней земли. Летописный список богов, очевидно, не был конструкцией древнерусского книжника — летописные списки имен (этнонимов, антропонимов) вообще отличались особой точностью передачи традиции и особой структурой, когда список начинался с главного (обобщающего) персонажа и т. д.
Холм, на котором стояли идолы, окрасился кровью приносимых им жертв, сетует христианин-летописец.
6. Первые мученики — киевские варяги
Несмотря на синкретический характер, пантеон призван был служить средоточием государственного культа, причем в его самых крайних и жестоких проявлениях, свойственных культу варварских государств: успехи этих государств, в первую очередь воинские победы, отмечались кровавыми жертвоприношениями, что должно было происходить и в Киеве. Под 983 г. летопись упоминает победу Владимира над ятвягами в Литве. Князь «иде Киеву и творяше требу кумиром с людми своими» («с бояры о победе» — более определенно говорится в проложном Житии варягов-мучеников, тексте, как считают, более раннем, чем летопись). «И реша старци и бояре: Мечем жребий на отрока и девицу; на него же падет, того зарежем богом». Жребий, видимо, не случайно выпал на «чужого» — сына варяга, вернувшегося на свой киевский двор из Царьграда и тайно исповедовавшего христианство: варяг был чужим уже и в этническом, и в конфессиональном смысле (немецкий хронист Гельмольд рассказывает о ежегодном принесении в жертву богу Свентовиту христианина, на которого укажет жребий, у полабских славян). Варяг, естественно, воспротивился языческому обычаю, но государственная «треба» — жертва — должна была быть сотворена: отец и сын — варяги-христиане — стали первыми русскими мучениками, убитыми язычниками. Летопись помещает двор варяга на том месте, где Владимир, крестившись, воздвигнет Десятинную церковь Богородицы: с точки зрения исторической топографии Киева летописец был неточен — Десятинная церковь была построена на месте раннего киевского некрополя; но с точки зрения канона такая конструкция летописца понятна — первая церковь была заложена на крови мучеников.
Конечно, повествование о мученической смерти варягов-христиан принадлежит раннему агиографу и христианину-летописцу, составлявшему еще Начальный свод 1095 г. (или вообще относится к самым ранним пластам русского летописания — предполагаемому Лихачевым «Сказанию о распространении христианства на Руси»). Слова варяга о Владимировых богах — «не суть то боги, но древо», самый традиционный довод против язычников, — были особенно верны по отношению к синкретическому киевскому пантеону. Такой взгляд был присущ не только киевской христианской общине — разноплеменный пантеон как целое, очевидно, был чужд и славянам-язычникам, ориентированным на культ «своего» племени, и не принимавшим «чужих» богов; это способствовало скорому падению Владимирова пантеона.
На месте двора, где жили варяги, Владимир, согласно летописи, построил Десятинную церковь. Там же, где князь крестил киевлян на Почайне, была поставлена «Турова божница». Тур — имя скандинавского громовержца Тора, сходного с Перуном; вероятно, именем «Туры» звали старшего варяга, христианским именем которого было Феодор, младший был крещен с именем Иоанн.
Во всяком случае, когда через два года Владимир совершил очередной поход уже на болгар-мусульман, князю, по летописи, пришлось не праздновать победу по-язычески, а обратиться к поискам новой веры.
Глава 9
Выбор веры
«Выбор веры» в племенном обществе был невозможен. В отличие от христиан, «язычники» — последователи племенных культов — не сомневались в «реальности» иноплеменных богов, но они были заведомо враждебны, покровительствовали «чужим» народам и землям. Варяги Олега и Игоря могли клясться Перуном, но не в силу «выбора» и не в силу предпочтения его Одину и Тору, а потому, что он был богом той славянской земли, где они жили, и богом славянского войска, которое возглавляла русская княжеская дружина. Выбор веры стал возможен тогда, когда Русская земля «стала есть» — Русское государство обрело свое место в мире раннесредневековой цивилизации, столкнувшись с соседями — христианами и мусульманами.
Сказание о выборе веры князем Владимиром — прениях с болгарами-мусульманами, немцами-латынянами, хазарскими иудеями, помещенное в «Повести временных лет» под 986 г., по-разному и не без противоречий трактуется в историографии. В первую очередь исследователи обращают внимание на то очевидное обстоятельство, что «выбор веры», или, в более широком смысле, диспут о вере — это распространенный средневековый исторический и книжный сюжет с достаточно явными византийскими истоками (обнаруженными еще дореволюционным историком церкви Голубинским) и даже предполагаемым иудейским влиянием (летописный сюжет сопоставляется с «выбором веры» хазарским каганом в еврейско-хазарской переписке — прениями иудея с мусульманами и греками).
В этом отношении более существенной для древнерусской книжности была, конечно, кирилло-мефодиевская традиция, в данном случае — прения о вере Константина-Философа с представителями тех же конфессий: мусульманами-агарянами, иудеями в Хазарии, латинянами в Венеции. Недаром произносящий при дворе Владимира завершающую вероучительную речь грек именуется Философом: еще поздними русскими летописцами XV в. он был отождествлен с самим Константином. Было бы, однако, поспешным сводить сам летописный сюжет «выбора веры» только к византийскому, древнеславянскому или хазарскому литературному влиянию.
1. Посольства представителей различных религий
Дело в том, что сам сюжет вводится летописцем в реальный исторический контекст. Под 985 г. рассказывается о походе Владимира с Добрыней на волжских болгар. Поход рисуется победным, Владимир заключает мир с болгарами и возвращается в Киев. И здесь вместо положенных жертв по случаю победы описывается приход болгарских послов: «Придоша болъгары веры бохъмиче (Бохмит — Мухаммед. — В.П.), глаголюще, яко: «Ты князь еси мудр и смыслен, не веси закона; но веруй в закон наш и поклонися Бохъмиту». Установление договорных отношений с Болгарией Волжско-Камской имеет свое продолжение: болгарские послы проповедуют ислам (веру Бохмита — Мохаммеда, как обзначил ее летописец на греческий манер). Владимир для них действительно не ведает «закона», ибо закон — это Писание, строго регламентированный религиозный культ: только с «людьми писания» (к каковым относились в исламе иудеи и христиане) возможны были правовые договорные отношения — язычники подлежали обращению в «истинную веру», при сопротивлении их ожидал джихад — священная война.
Вопросы Владимира к болгарским послам об их законе соответствуют контексту летописи: язычник Владимир рисуется «побежденным женской похотью» — помимо многочисленных жен, ему приписываются сотни наложниц (в этом он уподобляется летописцем библейскому Соломону). Князя прельщает картина мусульманского рая с гуриями, но отвращают обрезание, запрет есть свинину и особенно пить вино. Он ссылается на обычай пировать с дружиной: «Руси есть веселие пити…» Ссылка на этот обычай — отнюдь не риторическая фигура: пиры с дружиной действительно были важной чертой государственного быта и формой распределения доходов («корма») — недаром урегулированию конфликтов на пирах посвящены и многие статьи древнейшего письменного законодательства, Русской Правды, а побежденные древляне обязаны были доставлять мед — напитки для тризны по Игорю.
Само посольство болгар соответствует и общеисторическому контексту традиционных внешнеполитических связей Киева в X в.: через Болгар со времен Вещего Олега поступает на Русь (в обход Хазарин) восточное серебро и осуществляются связи с исламским Востоком, среднеазиатской державой Саманидов и Хорезмом. Характерно для летописных прений о вере, что посольство приписывается не неким «абстрактным» агарянам или измаильтянам, но имеет конкретный этноконфессиональный адрес — как и последующие посольства в исследуемом сюжете.
«Потом же, — продолжает летописец, — придоша немцы от Рима, глаголюще: Придохом послании от папежа (папы). И реша ему (Владимиру): Рекл ти тако папежь. Земля твоя яко и земля наша, а вера ваша не яко вера наша. Вера бо наша свет есть. Кланяемся Богу, иже створил небо, и землю, звезды, месяць, и всяко дыханье, а боги ваши — древо суть. Володимер же рече: Кака заповедь ваша? Они же реша: «Пощенье по силе. Аще кто пьеть или ясть, то все в славу Божью, — рече учитель наш Павел». Рече же Володимер немцем: Идите опять, яко отцы наши сего не прияли суть».
Вероятно, что слова «немцы от Рима» отражают ту реальную историческую обстановку, которая сопутствовала времени выбора веры и крещения Руси, когда германские императоры, начиная с Оттона I (962 г.), овладели Римом, подчинили своему влиянию пап (немцы пришли из Рима от папы — «папежа») и вступили в конфликт с Византией: в этом конфликте они стремились заручиться поддержкой Руси. «Папеж» — слово, появившееся с первыми немецкими миссионерами у западных славян в Моравии, и оттуда попало в древнерусский язык. Назаренко усматривает в летописном известии о немцах из Рима отражение сведений о посольстве от Оттона II (которое датирует 982/983 г.) и даже в самом летописном диалоге с немцами видит намек на неудачную миссию Адальберта, присланного епископом на Русь еще при Ольге в 961 г., — недаром Владимир отсылает послов со словами, что «отцы наши сего не прияли суть». Едва ли можно, впрочем, рассматривать летописный сюжет вне греко-латинской, греко-мусульманской и греко-иудейской полемики, которая представлена в последующей речи греческого посла — Философа: Философ упрекает латинян, что они «не исправили веры» — причащаются опресноками, а не хлебом, и не творят причастия вином.
Не вполне ясно из летописного текста, чего именно «не прияли» предки Владимира — «заповеди» в целом или обычаев поста — «пощенья». В недавних комментариях к этому мотиву предполагалось даже, что речь в первоначальном летописном тексте («Древнейшем своде») вообще не шла о посте, а имелось ввиду «потщенье» — посильное усердие в служении Богу, цитата же из Павла была приведена редактором Начального свода, переиначившим исходный смысл фразы. Однако структура самих прений о вере — слов, произносимых послами, — предполагает описание пищевых запретов: они приводятся в речах болгар и иудеев и относятся к числу обязательных объектов полемики с иноверцами в древнерусской литературе. В полемике с латинянами наиболее остро переживались как раз расхождения в области пищевых запретов и поста. Вообще, требование ритуальной чистоты было свойственно начальному русскому христианству, в том числе княжеским церковным уставам — вопрос о сути Божества, равно как о добре и зле, по летописи, не затрагивался в прениях о вере при дворе Владимира. Но, скорее, речь в отповеди князя немцам идет все же о латинском «законе» в целом: летописец, естественно, не мог приписать язычнику Владимиру антилатинские аргументы, употреблявшиеся в «Речи Философа», поэтому вынужден был глухо сослаться на неприятие латинской веры «отцами». Ответные посольства князя к болгарам, немцам и грекам призваны испытать их «закон», и отсутствие «красоты» в богослужении отвращает послов, пришедших «в Немци». Тогда послы идут далее «в Греки» и возвращаются на Русь, пораженные «небесной» красотой греческого богослужения: «не свемы, на небе ли есмы были, ли на земли».
Показательно, что летописный маршрут русского посольства не включает Рим — послы не следуют по пути из варяг в греки, а идут напрямую «в Немцы», а затем в Царьград, в чем также можно усматривать отражение в летописи исторических реалий второй половины X в. — они следуют путем немецких миссионеров. Как уже говорилось, эти реалии погружены в контекст традиционной полемики (доходящей в «Речи Философа» и последующей Корсунской легенде до религиозных наветов в отношении как мусульман, так и латинян), но историческая актуальность самого выбора веры — греческого или латинского обряда, «обретение» веры в Византии или крещение от немецких миссионеров — в начальной истории христианства на Руси и в начале княжения Владимира представляется достаточно очевидной.
Пристального внимания заслуживает и конкретно-историческая характеристика иудейского посольства — «жидове козарьстии»: характерно, что это едва ли не единственный случай в древнерусской (и византийской) литературе, когда говорится об иудаизме хазар. Испытание Владимиром их веры сводится в летописи к риторическому и вместе с тем важному для выбирающего государственную религию князя вопросу: «То где есть земля ваша»? Князь (и летописец) не мог не знать, что земля хазар разгромлена его отцом Святославом. Попытка хазарских иудеев объявить, что земля их — «в Ерусалиме», была немедленно разоблачена, и когда те признали, что за грехи Бог «расточи» их по странам, Владимир обвинил их посольство в злонамеренности: «Еда и нам тоже мыслете прияти?» (мотив злонамеренности иудеев характерен для византийской и древнерусской литературы).
Признание иудеев в том, что «их земля» — Иерусалим — «предана хрестеяном», было воспринято исследователями как свидетельство позднего происхождения всего мотива иудейского посольства: действительно, Иерусалим был захвачен христианами-крестоносцами в результате Первого крестового похода в 1099 г. Это соображение, однако, не может быть принято по двум причинам. Во-первых, прения о вере включены не только в «Повесть временных лет», но и в Новгородскую первую летопись и, стало быть, имелись уже в Начальном своде 1095 г. Во-вторых, город был отвоеван не у иудеев, а у мусульман. Скорее, в летописных прениях о вере речь идет о традиционных «имперских» притязаниях Византии на Святую землю: в «Речи Философа» (равно как и в идейно близком Речи «Слове о Законе и Благодати» Илариона) и говорится о том, что иудейской землей завладели «римляне» — ромеи. Греки Византии продолжали считать себя ромеями — гражданами Римской империи. Значит, в мотиве о хазарских иудеях летопись следует ранней традиции, а не конструкции начала XII в.
Ныне, после открытия письма еврейско-хазарской общины г. Киева, датируемого X в., представляются очевидными местные киевские истоки летописной традиции о посольстве хазарских иудеев. Иногда считаются даже не случайными слова летописца об иудеях, которые заявляют, что сами слышали о приходе болгар и немцев к Владимиру. Это, конечно, свойственный летописным прениям о вере риторический прием, ибо по летописи следом за иудеями является Философ, которого присылают греки, и также говорит о дошедших до них слухах. Правда, Философ «слышал» лишь о немецком и болгарском посольствах — тогда Владимир сообщает ему о посольстве иудеев и в ответ выслушивает «Речь Философа», содержащую антииудейскую полемику. Вопреки распространенному мнению, активность иудеев не могла сравниться с миссионерской деятельностью латинян и мусульман уже потому, что миссионерство не было свойственно иудейской традиции (что верно отмечал еще Татищев), а желающих обратиться в иудаизм необходимо было первым делом предупредить о гонениях, которым подвергается за веру еврейский народ (а не выдавать желаемое за действительное) — мотив рассеяния евреев за грехи присутствует в еврейско-хазарской переписке и других иудейских сочинениях. При этом евреи могли (и даже были обязаны) способствовать распространению т. н. заповедей сыновей Ноя, которым должны были следовать «языки» — потомки библейского праотца (запреты идолопоклонства, богохульства, кровопролития, воровства, прелюбодеяния), но в число этих заповедей не входили собственно иудейские Моисеевы законы, в том числе обрезание и соблюдение субботы. К историческим «реалиям» X в., таким образом, можно относить упоминание в летописи самих «жидов козарьстих», даже их участие в «диспуте» при дворе Владимира, но едва ли их посольство — «миссию».
Речь не идет, конечно, об исторической реальности прений о вере в Киеве накануне крещения Руси (хотя отрицать возможность такого диспута также нет прямых оснований). Можно, однако, утверждать, что «прения о вере» относятся к раннему пласту русской летописной традиции: Лихачев реконструировал «Сказание о начальном христианстве на Руси», и эта реконструкция соотносится с шахматовской гипотезой о Древнейшем своде 1039 г., предшествовавшем «Повести временных лет» и Начальному своду.
В целом историческая информация, содержащаяся в прениях о вере, достаточно достоверно характеризует геополитическую позицию Древней Руси в конце X в., ее положение между Византийской и Германской империями, отношения с Волжской Болгарией и представляемым ею мусульманским Востоком, хазарское наследие и преобладающую ориентацию на Византию. Отношение к различным конфессиям, явленное в летописных речах Владимира, конечно, определялось взглядами летописца и предшествовавших ему русских книжников, основанными на византийских традициях[16].
2. «Запона» с «судищем Господним»
Сюжет Страшного суда. «Речь Философа» — греческого миссионера, явившегося к князю Владимиру, в «Повести временных лет» (под 986 г.) завершается обязательным для катехизации повествованием о грядущем Страшном суде. Однако заключительный акт этой катехизации представлял собой в летописи необычный пример «наглядной агитации»: Философ «показа Володимеру запону, на ней же бе написано судище Господне, показываше ему о десну праведный в весельи предъидуща в рай, а о шююю грешники идуща в муку. Володимер же вздохнув, рече: Добро сим о десную, горе же сим о шююю. Он же Философ рече: Аще хощеши о десную с праведными стати, то крестися. (До сих пор у христиан бытует представление о том, что ангел-хранитель стоит справа — одесную от верующего, черт же скрывается слева: принято плевать на него через левое плечо — ошую.) Володимер же положи на сердци своем, рек: Пожду и еще мало, хотя испытати о всех верах». Князь отпустил Философа с честью, дав ему многие дары. Далее следует мотив испытания вер и свидетельство русских бояр, посетивших Царьград, о том, что при греческом богослужении «Бог с человеки пребываеть»; тогда Владимир решает креститься.
«Наглядная агитация» — демонстрация запоны, как показал Грабар, уходит в далекое и даже нехристианское прошлое: пророк Мани, основатель манихейства, и его последователи демонстрировали картины Страшного суда с торжествующим добром и наказанным злом, изображением престола судии и т. п. Об оснащении византийских миссионеров свидетельствует относительно позднее (VIII в.) Житие Св. Панкратия, согласно которому сам апостол Петр дал миссионерам «весь церковный чин, две книги божественных таинств, два Евангелия, два апостола, которые проповедовал блаженный апостол Павел, два серебряных блюда — дископотира, два креста и украшения церкви, то есть образ Господа нашего Иисуса Христа, (изображения) из Ветхого и Нового Заветов». «Толкуя все притчи, Панкратий объяснял все, находящееся в Евангелии все это он показывал на картинках», в том числе «страсти, крест, погребение, воскресение и все до того времени, когда Он вознесся в небеса с Горы Елеонской»[17].
Собственно иконография Страшного суда, каким он изображен в летописном повествовании, складывалась тогда же, когда и начальное русское летописание — в XI в., но и здесь известны значительно более ранние опыты создания подобных композиций, самый известный из которых — т. н. терракота Барберини начала V в.
В верхней части терракотового диска — благословляющий Иисус на престоле с сидящими апостолами; у подножия престола с правой стороны — таблички с монограммами Христа, воплощающие «книги Жизни»; с левой — кнут и сумы, символы наказания. В нижней части терракоты — маленькие фигурки людей, отделенных от престола некоей решетчатой оградой из двух створок — то, что по-древнерусски можно было бы назвать «запоной» или «споной» (преградой — препоной). По-гречески алтарная преграда и именовалась «решеткой», и в античную эпоху такая решетка действительно отделяла в общественных зданиях — базиликах — помещение для судей. Оно сохранялось в алтарных преградах ранних церквей (базилика IV в. Локриде), что еще раз указывает на связь терракоты Барберини с атрибутами судебного разбирательства. Кроме того, алтарная преграда окаймляла виму (биму), алтарное пространство перед престолом; в греческой традиции слово бима означало не только седалище, кафедру, но и возвышенное место суда (судьи). Очевидно, эта античная традиция воздействовала и на раннюю синагогальную традицию (на биму возводили обвиняемых в ереси), и на манихейскую: специальный праздник Бема был связан с воспоминанием о смерти Мани — для этого воздвигали престол судии, на котором незримо присутствовал Мани. В христианской традиции вима — место, символизирующее грядущее Второе пришествие.
Мотив Небесного судии оказывается центральным и для христианской иконографии — Деисуса, в том числе для алтарной преграды Св. Софии Константинопольской: на завесе алтарного кивория, в описании Павла Силенциария (563 г.), Христос изображен передающим Закон (Завет в сюжете Traditio legis) апостолам, подобно судье, передающему судебное постановление исполнителям в римской правовой процедуре, происходившей в экседре базилики. Летописный текст о выборе веры вводится словами, приписанными послам волжских болгар — мусульман: «Ты князь еси мудр и смыслен, не веси закона». Показательно, что иллюстрировавший Начальную летопись миниатюрист XV в. изобразил не «запону», а икону с Христом, восседающим на престоле с книгой в левой руке.
В тексте Начальной летописи «запона» — это не икона, а завеса. Исследователи истории алтарной преграды отмечают, что в XI в. в византийских храмах распространяется монастырский обычай завешивать алтарную часть сплошной завесой, причем задергивание завесы (катапетасмы), по интерпретации одного из византийских канонистов (Николая Андидского), соотносится с приведением Христа на ночной суд Синедриона, раздвинутая завеса означает утреннее приведение Иисуса на суд Пилата.
И здесь, однако, известны более ранние примеры (помимо приведенного в описании Павла Силенциария) использования златотканых завес, предназначенных для украшения алтарной преграды, в том числе представлявших собой тканые иконы с изображениями Страстей и Воскресения (Сошествия во ад): они упоминаются в латинском источнике IX в., недавно использованном Лидовым. Исследователь предположил, что подобные вышитые иконы в алтарной преграде были широко распространены и в восточнославянском мире[18]. Правда, источники не сообщают о сюжете Страшного суда в связи с ткаными завесами, но шитые иконы Страстей и особенно Сошествия во ад вплотную подводят и к этому сюжету.
Давно указанной ближайшей параллелью летописному рассказу остается византийская хроника — «Продолжатель Феофана», относящаяся к середине X в., повествующая о крещении болгарского князя Бориса, которое имело место в 864 г. Как и Владимир, воспитывавшийся христианкой Ольгой, Борис успел познать некоторые основы христианского вероучения благодаря усилиям его благочестивой сестры, вернувшейся из византийского плена, однако закоснел в язычестве. Будучи страстным охотником, князь заказал в одном из своих домов «картину», чтобы она услаждала его глаз. Борис заказал ее византийскому монаху-художнику по имени Мефодий, причем велел Мефодию «писать не битву, мужей, не убийство зверей и животных, а что сам захочет, с условием только, что эта картина должна вызывать страх и ввергать зрителей в изумление». Ничто не внушает такого страха в переживаемый канун второго тысячелетия христианской эры, знал художник, как Второе пришествие, и потому изобразил именно его, нарисовав, как праведники получают награды за свои труды, а грешники пожинают плоды своих деяний и сурово отсылаются на предстоящее возмездие. Увидел Борис законченную картину, через нее «воспринял в душу страх Божий, приобщился божественных наших таинств и глубокой ночью сподобился божественного крещения».
Показательно, что в позднейшей славянской православной традиции монах Мефодий византийского хрониста соотносится с Мефодием Солунским, как и Философ Начальной русской летописи — с Кириллом (Константином) Философом, миссионерами — первоучителями славян. А. А. Шахматов (вслед за В. Н. Татищевым и др.) считал, что рассказ «Продолжателя Феофана» о крещении Бориса стал источником летописного рассказа; скорее, перед нами распространенный раннесредневековый сюжет. При этом интерес представляет то, какие «наглядные пособия» использовались в приведенных исторических эпизодах при катехизации. Попытку интерпретации летописного текста, как уже говорилось, предпринял миниатюрист, иллюстрировавший Радзивилловскую летопись XV в., и изобразивший икону с Христом, восседающим на престоле с книгой (что вполне соотносится с иконографией Страшного суда), а не «запону», являемую Владимиру. Другой, более поздний интерпретатор, составитель Густынской летописи XVII в., «уточнил» текст «Повести временных лет» — Философ продемонстрировал князю Владимиру «запону златотканую».
Действительно, речь может идти о неких литературных реминисценциях в Начальной летописи, иногда уводящих и современных интерпретаторов достаточно далеко от летописного текста. А. А. Архипов напрямую сопоставил запону Начальной летописи с паргод (мистической завесой) еврейской Книги Еноха и т. п., в контексте предполагаемого им «еврейского измерения древнерусской культуры», поисков хазарского наследия и т. д.
Впрочем, это сопоставление закономерно возвращает нас от мистической завесы паргод, перед троном Господним, к Храмовой завесе (парохет) перед Святая Святых в Иерусалиме, а стало быть, к тексту Начальной летописи.
Собственно в летописном тексте запона, поразившая Владимира, явно соотносится с Храмовой запоной — завесой, о которой рассказывает Владимиру тот же Философ: после распятия «церковная запона раздрася надвое, мертвии всташа мнози, им же» — дополняет евангельский текст летопись — [Иисус] «повеле в рай ити» (ср. Матфей, 27: 51–52).. Связь этого мотива разорванной запоны с темой Страшного суда еще более очевидна в славянском (древнерусском) «Слове о сошествии Иоанна Крестителя во ад», где завеса Храма определенно ассоциируется с разбитыми вратами преисподней — ада, откуда Христос выводит в рай пророков; Сошествие во ад в христианской традиции — прообраз Второго пришествия и Страшного суда, охватывающего весь космос: Сошествие во ад (Воскресение) имелось и среди «картинок», которые демонстрировал св. Панкратий, согласно уже упоминавшемуся Житию.
Можно предполагать, что картина Страшного суда была вышита на запоне, которую демонстрировал Владимиру греческий Философ, но это не снимает проблемы литературных реминисценций в летописном тексте. Космологическая символика христианского храма, включая символику алтарной преграды, царских (святых) врат, открывающих путь в Святая Святых и в Царство небесное (а одновременно и к Гробу Господню, который символизировал алтарь), была хорошо известна древнерусской литературе: показательно, что уже в древнерусском переводе «Иудейской войны» Иосифа Флавия (XII в.) рассказывается, что вышивка на храмовой завесе (греч. катапетасма — др. — рус. запона) несла символы четырех космических стихий и «всяко небесное видение», кроме 12 знаков зодиака («Иудейская война»). Разорванная в миг смерти Иисуса завеса воплощала не только раскрытие адских врат, но и грядущую апокалиптическую гибель и обновление всего творения в день Страшного суда: в толковании Симеона Солунского «Христос проложил путь через завесу плоти, через Него нашли мы вход во Святое»[19]. Современные исследователи показали, что на Руси с XI в. распространенным было эсхатологическое толкование божественной литургии в целом, при котором алтарная преграда воспринималась как видимый образ грядущего Суда и Спасения — в этот образ «вписывалась» и летописная запона с «судищем Господним».
Эсхатологические ожидания усилились во всем христианском мире к концу первого тысячелетия христианской эры: они были актуальны и для Византии X–XI вв., откуда исходила проповедь летописного Философа, — особенно это относилось к мотивам Сошествия во ад и Воскресения из мертвых. Очевидно, князь Владимир не случайно построил в 996 г. Десятинную церковь — первую русскую каменную церковь, аналог Иерусалимского храма, на месте киевского некрополя X в., где были похоронены и язычники, и первые киевские христиане (см. ниже). Сам храм, видимо, был посвящен Успению Богородицы: Успение, естественно связанное с погребальным культом, воспринималось в христианской традиции как перемещение Богоматери к Божьему престолу, «во внутреннейшее за завесу, куда предтечею за нас вошел Иисус» — цитирует в связи с этим апостола Павла Иоанн Дамаскин. Десятинная Богородичная церковь призвана была объединить, в соответствии с православным каноном, всех «верных» — живых и мертвых. Там упокоился не только сам князь Владимир; согласно «Повести временных лет», в 1044 г. из языческих курганов были эксгумированы останки его братьев — Олега и Ярополка; их кости (вопреки запрету Карфагенского собора) были крещены и перезахоронены в Десятинной церкви — князья, таким образом, были «выведены из ада».
Увиденное на запоне Владимир «положи на сердци своем», признав, что хорошо праведникам, тем что «о десную», и горе тем, что «о шую». Философ отвечал князю, что если он хочет стать с праведными, пусть крестится. Ответ был неожиданным: «Пожду и еще мало».
Ф. И. Буслаев предположил, что задержка князя с крещением произошла не только потому, что ему нужно было время для испытания вер. Он приводит в качестве параллели эпизод с крещением фризского короля Радбода (ум. 719) святым Вольфрамом: король уже ступил одной ногой в купель, но вдруг спросил, где пребывают его предки — между праведниками или в аду? Проповедник вынужден был ответить, что язычники погубили свои души; Радбод (по дьявольскому наущению, — добавляет агиограф) отказался креститься, желая разделить загробную участь с сородичами. Владимир, согласно летописным прениям о вере, особенно интересовала загробная жизнь: о гуриях мусульманского рая он «послушаше сладко», ибо «сам любя жены и блуженье многое». Показательно, что наказание женолюбца известно в раннесредневековой западной традиции: при Людовике Благочестивом в Сен-Галленском монастыре было создано «видение» загробного мира, согласно которому сам Карл Великий должен был претерпевать за женолюбие муки в преддверии ада — некое чудовище терзало там его половые органы. Владимиру было о чём поразмыслить во время катехизации.
В контексте летописи самая пространная из речей послов — греческая «Речь Философа», завершающая прения о вере, являет не только «катехизис», проповедь, излагающую основы христианского вероучения для «оглашаемого» — готовящегося принять христианство, но и методологию истории. Ветхозаветные «исторические» события — события «временных лет» — есть прообраз событий новозаветных, когда «исторический» первородный грех человечества был искуплен жертвой Христа, и смысл истории стал заключаться в восприятии всем человечеством — «языцами» — этой спасительной Благой вести (в конкретном историческом воплощении — христианского учения, распространяемого греками). Крещеная Русь переставала быть северным варварским народом — наоборот, именно она выполняла промысел Божий, ибо слово Божие достигло краев ойкумены, о чем писал в первой трети XI в. Иларион. В этом отношении сюжет «выбора веры» составил основу не только начальной истории русского христианства, но и древнерусской истории вообще.
3. Испытание вер и Корсунская легенда
Выбор Руси, как уже отмечалось, был в общем предрешен — столетие регулярных межгосударственных отношений Руси с Византией на пути из варяг в греки, осевой магистрали Руси, и крещение в Константинополе «росов» и их архонтиссы Ольги во многом предопределяли «выбор веры», культурную и государственную ориентацию Руси в целом. Очевидно, что русских князей (как и крестителя болгар Бориса) устраивала византийская традиция главенства «светского» правителя над церковным владыкой при видимом взаимном дополнении двух властей в самой Византии. Но в самом акте принятия крещения обращают на себя внимание собственно русские традиции: князь принимает решение, созвав «бояр своих и старцев градских» — дружину.
Согласно летописи бояре побывали сначала у болгар-мусульман и немцев-латинян, а затем — у греков. Исламский намаз не приглянулся послам:
«Ходихом в болгары, смотрихом, како ся поклоняют в храме, рекше в ропати (мечети — В.П.), стояще бес пояса; поклонився сядет и глядит семо и овамо, яко беше и несть веселья в них, но печаль. Несть добр закон их». Суровая обрядность латынян также не впечатлила послов: «Видехом в храмах многи службы творяща, а красоты не видехом некоеяже».
Услышав о прибытии русских послов, сам греческий царь велел патриарху отслужить службу в святительских ризах. На этот раз — в отличие от прецедента с язычниками Олега — грекам удалось впечатлить посольство, «показающе красоту церковную»: пораженные красотой их церковной службы, послы советуют князю принять «закон греческий», как сделала его бабка Ольга.
«И придохом же к греки, й ведоша ны, идеже служат Богу своему, и не свемы, на небе ли есмы были, ли на земли, токмо то вемы яко онъде Бог с человекы пребывает, и есть служба их паче всех стран».
Действительно, считалось, что во время православной литургии небеса соединяются с землей. Тогда Владимир спрашивает бояр: «Где крещение приимем?» — и получает ответ: «Где ти любо».
Это совещание с дружиной (старшей дружиной — боярами) и «старцами градскими» предшествует Корсунской легенде — повествованию, приведенному в «Повести временных лет» под 988 гг., о походе Владимира на Херсонес и крещении в этом греческом городе. Вопрос о том, где следует принять крещение, обычно связывают с последующим летописным известием о противоречивых преданиях: «не сведуща право» говорят, что князь крестился в Киеве, Василеве или других местах. Василев — один из городов на Стугне, в системе крепостей, построенных Владимиром после крещения Руси: город носит крещальное имя самого князя — очевидно, это и повлияло на сложение самого предания о крещении там Владимира.
Сложнее обстоит дело с Корсунской легендой о крещении Владимира. «Повести временных лет» противоречит «Память и похвала князю Владимиру» Иакова Мниха, который (без достаточных оснований) отождествляется иногда с монахом Киево-Печерской лавры, упомянутым в летописи под 1074 г. Датировка этого произведения и его соотношение с летописным текстом неясны (предполагается, что в житийной части «Памяти» Иаков использовал летопись — не случайно упомянутые там же Перун и Хоре представляют лишь начало летописного списка Владимировых богов). Вместе с тем «Память» предлагает несколько отличную от летописи последовательность и хронологию событий, отчасти подтверждаемую иными источниками: так, Владимир действительно вокняжился в Киеве не в 980 г. (по летописи), а в 978 г. Согласно этой хронологии, князь принял крещение в самом Киеве в 987 г., на следующее лето — ходил на днепровские пороги, на третье лето (989 г.) — взял Корсунь.
Можно присоединиться к тем исследователям, которые считают, что предание о крещении князя в Киеве отражало практику упомянутого prima signatio, «оглашения» — готовности принять христианство, которую «огласил» Владимир в Киеве после прений о вере и катехизации («Речь Философа»). Предполагают, что князь крестился в Киеве собственно на праздник Крещения 6 января 988 г. Более того, учитывая, что эта практика была принята у скандинавов и ей последовал, согласно исландской саге, норвежский конунг Олав Трюггвасон, принявший оглашение в Константинополе, исследователи летописного сюжета (начиная с Голубинского) предположили, что и Владимир принял оглашение под влиянием варягов — христиан, община которых была известна в Киеве с середины X в., до похода на Корсунь: саги об Олаве повествуют о том, как этот норвежский конунг склонил и «конунга Гардарики» (Руси — «Страны Гардов») — Владимира — к крещению.
И вместе с тем вопрос Владимира к дружине о месте, где следует принять крещение, в летописном контексте мог одновременно означать и иное: Ольга, согласно «Повести временных лет» (и «Памяти и похвале князю Владимиру»), приняла крещение в самом Царьграде. Здесь нельзя не вспомнить о летописном известии, относящемся именно к этому эпизоду: Ольга, согласно этому известию, была недовольна приемом в Царьграде как унизительном для нее. Не суть важно, насколько была унижена княгиня в действительности; ясно, что крещение в Константинополе так или иначе демонстрировало зависимость вновь обращенного от Византии (на что справедливо указывал еще церковный историк XIX в. митрополит Макарий). По древнерусским памятникам, Владимир выбрал иной — традиционный для Руси — путь: военную кампанию. Он захватывает Корсунь — крупнейший византийский город в Крыму, связанный, по традиции, с апостольской деятельностью Андрея Первозванного. В «Памяти и похвале князю Владимиру» приводится его молитва: «Господи Боже Владыко всех, сего у тебе прошю: даси ми град, да прииму и да приведу люди Кристианы и попы на всю землю, и да научать люди закону кристианскому». В захваченном городе князь берет церковную утварь, иконы, мощи священномученика Климента и иных святых, затем просит у царей Константина и Василия сестру в жены, «да бы ся болма на кристианский закон направил»; императоры дают князю сестру с многими дарами и мощами святых.
В «Повести временных лет» князь гораздо более агрессивен: он требует у царей сестру Анну в жены, иначе, грозит Владимир, он захватит ц Царьград. Эти действия соответствуют принципам русской военной дипломатии X — первой половины XI в.: так и Игорь во время реванша 944 г., и Святослав во время вторжения в Болгарию, угрожали грекам походом на Царьград. В Корсунской легенде и проложном Житии Владимир, взяв Корсунь, обращается к «цесарю гречьскому» теми же словами, что некогда его отец Святослав: «Дай за мя сестру свою. Аще ли не даси, то створю граду твоему, якоже и сему створих». Но требование руки багрянородной принцессы было беспрецедентным для Руси (предположения о попытках сватовства, якобы предпринятых Ольгой, стремившейся женить своего сына Святослава нализантийской принцессе, остаются весьма гипотетическими). У греков был готов ответ на подобного рода претензии, и Константин Багрянородный в середине X в. поучал своих наследников:
«Если когда-либо народ какой-нибудь из этих неверных и нечестивых северных племен попросит о родстве через брак, т. е. либо дочь его получить в жены, либо выдать свою дочь, василевсу ли в жены или сыну василевса, должно тебе отклонить и эту их неразумную просьбу, говоря такие слова: «Об этом деле также страшное заклятие и нерушимый приказ великого и святого Константина начертаны на престоле вселенской церкви христиан Святой Софии: никогда василевс ромеев не породнится через брак с народом, приверженным к особым и чуждым обычаям, по сравнению с ромейским устроением, особенно же с иноверным и некрещеным, разве что с одними франками»».
Видимо, военно-дипломатические аргументы Владимира были достаточно сильны, чтобы разрушить ромейскую предубежденность. Цари требуют, чтобы Владимир крестился в обмен на руку их сестры, и князь добивается, таким образом, сразу двух преимуществ: он становится свойственником царей и получает крещение как победитель, а не как проситель. В историографии давно было предложено объяснение такому экстраординарному шагу в политике Византии, наиболее убедительно аргументированное польским историком Поппэ: власть Василия II (и его соправителя Константина) оказалась под угрозой после мятежа Варды Фоки, который в 987 г. овладел Малой Азией, а к лету 988 г. подошел к Константинополю. Лишь при помощи шеститысячного «росского» корпуса мятежников удалось разбить 13 апреля 989 г. Из скупых сообщений ближайших современников событий — армянского историка Степана Таронита (Асохика) и христианского сирийского автора Яхьи Антиохийского (ок. 1066 г.) следовало, что военную помощь Византия получила после соглашения о браке между Владимиром и Анной и крещения Руси. Согласно «Истории» Яхьи, мятеж Варды Фоки привел к тому, что Василий II вынужден был
«послать к царю русов, — а они его враги, — чтобы просить их помочь ему в настоящем положении. И согласился он на это. И заключили они между собой договор о свойстве, и женился царь русов на сестре царя Василия, после того как он поставил ему условие, чтобы он крестился и весь народ его страны, а они народ великий. И не причисляли себя русы тогда ни к какому закону и не признавали никакой веры. И послал к нему царь Василий впоследствии митрополитов и епископов, и они окрестили царя и всех, кого обнимали его земли, и отправил к нему сестру свою, и она построила многие церкви в земле русов»[20].