Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Страсть новой Евы - Анджела Картер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

А потом дом стал опрокидываться.

Металлический стержень под напором напряжения и скорости наклонился, как Пизанская башня. Получив гигантскую трещину и поворачиваясь уже медленнее, вся конусообразная спираль стала клониться к бассейну, словно хотела напиться. Предметы мебели, части восковых тел, стеклянные глыбы, все, что оставалось внутри этого остова из ребер, скатилось в воду, обдав нас брызгами с ног до головы. Затем по дому пробежала резкая дрожь, и управляющий механизм вышел из строя.

На поверхности обнажились, словно редьку вытащили, металлические корни, которые уходили глубоко под землю; бетонное основание, разворотив все вокруг, перевернулось набок. Раздался мощный звенящий удар – оголенный стальной каркас рухнул в воды бассейна, увлекая за собой Зиро, поэта; возмущенная волна разбилась о наши головы, стекла по лицам и на обратном пути к своему источнику попыталась утащить нас за собой.

Повисла бескрайняя тишина.

Тристесса закрыл тонкими руками лицо, словно протирая глаза, потом с непроницаемым выражением обратил взор на свое мужское достоинство, словно раньше его никогда не видел. Повторное открытие собственной принадлежности к мужскому полу выбило Тристессу из колеи; это находилось за пределами его понимания.

– Сначала, – стал объяснять он, – я прикреплял свои органы скотчем к промежности, чтобы впереди было ровно, как у юной девушки. Спустя годы новая личина стала моей природой, и надобность в подобных хитростях отпала. Когда родилась моя сущность, внешность приспособилась сама собой.

Вышло раннее солнышко, и я могла осмотреть заброшенный парк, где был построен дом. Гибкие роскошные деревья и растения, кустовая китайская роза, переливающиеся лилии, зеленоватые, словно уже сгнившие орхидеи; глухонемой азиат наверняка орошал их ежедневно, из шланга, водой из бассейна – все вокруг буйно заросло бесцветной сорной травой. Прекрасной зелени приходилось непрерывно бороться за жизнь, а так как поливать ее теперь было некому, она, в отсутствие заботы, скоро увянет и погибнет. Быстрый темп жизни этого континента укротит затопленный остов дома с винтовой лестницей, превратив его в руины еще до того, как наше дитя впервые шевельнется у меня в животе. Кто мог здесь жить, какие великаны его построили?..

Тристесса, увязнув в грезах, неотрывно глядел на бассейн, где на поверхности враз присмиревшей воды плавали останки дома: медвежья шкура, хромированные детали кофейного столика, пластинки с застывшей музыкой, отрубленная конечность, а может, пара конечностей кого-то из Бессмертных. Выскочило на поверхность позолоченное туловище и поплыло, отважно выставив к небу земляничные соски; вряд ли можно было определить, кому из женщин они принадлежали. Крышка стеклянного гроба с кучей восковых роз. Голова с прожилками промокших светлых волос, заляпанная грязью и сорной травой, – нос сломан, один из двух голубых глаз выпал из глазницы, зато на лице сияет бессрочная улыбка…

Затем, сквозь мусор всплыл самый странный предмет из всех карикатурных обломков: деревяшка Зиро.

Я энергично затрясла своего спутника. Он обратил на меня ликантропический взгляд.

– Я уже позабыл твое имя и откуда ты.

– Меня зовут Эва, – напомнила я. – Я родилась в Беуле.

– Когда-то у меня была дочь, – произнес Тристесса из глубин гипнотических видений. – Если бы она осталась жива, то была бы твоего возраста. Но ее сожрали крысы. Пойми, Ева, даже если я все забыл, я все понимаю – потому что, видишь ли, умею читать по слезам. Они текут по щекам, прокладывая линии нашей судьбы. По слезам я предсказываю будущее; и позволяю стеклу литься так же, согласно судьбе, печально. Я позволяю стеклу принимать форму моих слез, потом обращаюсь к предсказаниям, так и веду свою личную хронику.

До меня дошло, что он слегка не в себе.

Я провела его в вертолет и усадила сзади на подушки среди шкур. Аппарат, кашлянув, взмыл в стальное небо, а мой пассажир глядел из окна на руины собственного дома с кротким видом постороннего зрителя. Его, или ее, как будто подняли в театре на тросе – имитация побега со сцены, из самовозведенной усыпальницы. Тристесса оглядывался с изумлением Лазаря. Утреннее небо неприветливой пустыни белело, словно присыпанное мукой. Наши припудренные лица горели косметическим румянцем. Мы были одни, и мы были вместе. Женаты.

– Расскажи о своем детстве, – попросил он довольно спокойно. Раскинувшийся внизу парк превратился в крохотную точку, а скалистый хребет позади скукожился до темной полосочки на непроторенных песках.

Все мое внимание сосредоточилось на управлении дрожащим вертолетом. Аппарат хрипел и выписывал кренделя, двигатель не слушался, совсем как упрямая лошадь. Да и что я могла ответить? Что меня скроили из ненужной плоти, принудили к новой жизни посредством мудреных лекарств, что мое милое личико сшито из кусочков кожи с очень болезненных мест, а конкретно, с внутренних поверхностей моих бедер? Поэтому я пробурчала что-то маловразумительное, а Тристесса вскоре и вовсе забыл, что начал этот разговор. Устроившись на подушках, он с тихим довольством смотрел из окна.

Он, она… Ни то, ни другое тебе не подходит, Тристесса, сказочное создание, величественное, безукоризненное, скроенное из света. Единорог в стеклянном лесу. Ты с компьютерной точностью изготовил свою личную систему символов; ты подверг себя бесплодному перерождению, доверился пустыне, той части континента, что слилась с нерациональной и нелепой красотой твоей живой души, запертой в стеклянном особняке, аллегория целомудрия в средневековом рыцарском романе.

– Часами, днями, годами она бесконечно блуждала внутри себя, но так никого и не встретила, – промолвил Тристесса. – Она отдала себя этому миру целиком, а потом обнаружила, что ничего не осталось; я был разорен. Она бросила меня умирать, и я укрылся от холодного ветра одиночества ее лохмотьями. Время тянулось бесконечно долго. Та, что была так прекрасна, меня уничтожила. Одиночество и печаль, вот что выпадает на долю всех женщин.

Вертолет ни с того ни с сего просел метров на шесть; мы ухнули вниз, словно набитые свинцом, но я уперлась в штурвал, мотор взревел, и машина выправилась.

– Я заставила себя распутничать всеми возможными способами, хотела стать шлюхой; я продавалась за гроши в самых жалких барах, где в древесных опилках на полу слюна смешивалась с кровью и спермой. На Пиратском Берегу кровати застилали клеенкой, чтобы мужики, дергаясь, не рвали простыни каблуками. Деградация – самый коварный наркотик. Но они не могли сделать со мной ничего такого, что я уже не представляла в голове… Крысы сглодали мою крошку, не оставив ни косточки.

Что именно он оплакивал – то, что ничего подобного с ним не происходило и ему оставалось лишь воображение? Ведь чем он был, по сути? Великим артистом, изображающим женщину, изначально лишенным ее жизненного опыта.

Как же сильно он любил и ненавидел женщин, чтобы позволить Тристессе быть такой прекрасной и при этом заставить ее так страдать!

Я не узнала ни его настоящего имени, ни причину, по которой он решился на дикую трансформацию. Не знаю, кто еще мог быть причастен к столь грубому искажению фактов, какие киномагнаты, какие гримеры, какие преподаватели драматического искусства смеялись ироничной шутке, которую сыграли с целым миром? (И какая злая насмешка, что Тристесса, в итоге, воплощала романтизм!)

Помню, в СМИ на основании ее имени – Сент-Анж – уверяли, что она франко-канадского происхождения. Я попробовала обратиться к нему по-французски, но он лишь захлопал глазами. Его волосы разметались, как у пророка; от его холодных поцелуев знобило. Все, что я знала, разложилось в арктическом холоде твоих объятий – белых, безмолвных. Тристесса с безграничной нежностью поцеловал мои нижние губы и сказал, неожиданно ласково и мило: «Кто бы мог подумать, что такая скромная дырочка способна дарить такое громадное наслаждение!» Он сошел с ума, этот старик с длинными, белыми, как у Иезекииля, волосами.

Наступил полдень, солнце стояло в зените, прямо над головой. Движущаяся тень вертолета бежала по местности, которая становилась все более запущенной. Позади нас, куда ни глянь, рябчатый от ветра мелкий песок, впереди – крепостная стена из скал, и нигде ни намека на населенный пункт, на жизнь. Мотор стал тужиться, не предвещая ничего хорошего, – похоже, кончалось топливо. Не оставалось иного выхода, кроме как броситься на беспощадную грудь этого вывернутого вверх дном океана, где в скором времени нам суждено умереть.

Аппарат ткнулся в мягкий песок, забрызгав окна мелкодисперсной светлой пылью, и замер. Мой спутник, издав неистовый крик, выпрыгнул из кабины, запрокинул голову и простер руки к небесам в позе ветхозаветного пророка. Солнце запылало на кончиках его волос. Взывая к небу и тишине, он ждал, а я принялась сооружать укрытие от солнца: растянула индийские одеяла Зиро на распахнутых дверях вертолета, а под ними разложила подушки. Райский уголочек в тени. Меня мучила жажда. От мысли о том, что к утру нас ждет смерть, я возбужденно подрагивала. Я позвала Тристессу, но он молился и не слышал меня, и я прилегла на подушки.

Сухой жар нещадно драл горло и нос. Дышать было почти невозможно, навалилась смертельная усталость. Я бросила взгляд на свои вялые конечности, запорошенные песком, словно золотистой мелкой пудрой, и подумала, как же прелестно я выгляжу! Словно пряничная женщина. Ешьте меня. Проглотите меня.

Так мы и оказались то ли в самом начале, то ли самом конце мира, и я в своем роскошном теле сама стала плодом древа познания; меня это знание и сделало, я – рукотворный шедевр из кожи и костей, технологичная Ева собственной персоной.

Я смотрела на себя. Я любовалась собой. Я дотронулась до своей стопы, ликуя от самовлюбленного блаженства при виде ее изящества и малого размера. Рукой первооткрывателя я провела вдоль упругой линии голени, бедра. Мои золотистые волосы чувственно, небрежно перевалились через подушку. Я помню ту подушку; она обшита индийским хлопком красного, желтого, синего цветов с вставленными зеркальными кругляшками, отчего казалось, она вот-вот зазвенит. Еще была подушка с черно-коричневым узором «турецкий огурец». Еще одна, индейская, сотканная вручную с абстрактным рисунком. Четвертую скроили из гигантского американского флага. Все эти подушки были заляпаны едой, напитками, слюной, запекшимися выделениями, все замусоленные, все отдавали куревом. Сквозь переплетения и складочки хлопковой крыши светило солнце, складывая цветочные узоры из более темных линий на сетчатой тени.

Наконец Тристесса неохотно признал, что небеса не дадут ему ответа, и, успокоившись, склонил голову, словно тишина сама по себе уже служила ему наградой.

– Иди сюда, в тень, – хрипло прошептала я.

Он подошел ко мне. Я знаю, кто мы: мы оба – Тиресии.

Чуть недоумевая, чуть волнуясь из-за наличия мужского органа, которым он теперь владел, Тристесса с опаской подошел ко мне – так единорог на гобелене в музее Клюни незаметно придвигается к Богородице. Солнце, преодолев высшую точку, теперь освещало его сзади; на секунду мне показалось, что вокруг Тристессы образовался ореол, какой исходит от божественных фигур – нимб или мандорла, небесная рампа. У компании «Метро-Голдвин-Майер» всегда девизом было: «Больше звезд, чем на небе». Этот преобразующий свет скрывал наготу Тристессы как одеяние; будто сама плоть сделана из света, столь иллюзорная, что лишь феномен инерции зрительного восприятия мог объяснить его здесь присутствие. Он слишком сроднился с привычкой вводить зрителей в заблуждение; внешность доработала сама себя и стала жизненным кредо. Его тело почти мерещилось.

А тем временем он целомудренно преклонился передо мной, как единорог, и водрузил мне на колени свою страдающую галлюцинациями голову, причем очень осторожно, словно и не часть тела, а нечто хрупкое, взятое взаймы, что следовало старательно оберегать. Тристесса прильнул щекой к моей коже, и зыбкая копна волос легла мне на живот; так ложатся сброшенные в период линьки перья, белые крылья большой мертвой птицы, унесенной порывом штормового ветра в глубь материка, истинного бодлеровского альбатроса. Белизна его локонов отливала всеми оттенками от лунно-багряного и молочно-зеленого до светло-розового; я, вытянув руку, сначала дотронулась до этой густой копны, а потом, как ненасытная любовница, схватила локоны полной пригоршней и притянула голову к своей груди.

Он лизнул мой правый сосок и накрыл вторую грудь левой рукой. Обомлев от сильного желания, я боялась каким-либо резким недвусмысленным жестом случайно спугнуть его, чтобы он не умчался стремглав на своих длиннющих журавлиных ногах, поэтому позволила себе лишь легкий вздох удовольствия. Тристесса нежно прикусил правый сосок и, поскольку эрекция не заставила себя ждать, рассмеялся грудным смехом; бедрами поймав мужское достоинство, я сжала его, но легонечко: я хотела растянуть удовольствие, я хотела получить такое женское наслаждение, от которого теряешь голову и растворяешься в небытии, какое я видела, но никогда не испытывала. Свободной рукой он стал ласкать мою чувствительную, восхитительную темно-лиловую жемчужинку, вставленную Божьей Матерью в красновато-коричневое влагалище.

Он и я, она и он, мы – единственный оазис в этой пустыне.

Магия воздействует на мир через плоть. Посредством плоти воссоздается этот мир.

Он сказал мне, что близость со мной пахнет сыром, нет – не совсем сыром… тут же стал рыться в позабытой сокровищнице языка в поисках метафоры, хотя, в конце концов, от образности ему пришлось отказаться, он смог лишь обозначить, что запах был сладкий, но прелый, а еще солоноватый… запах древнего моря, будто внутри нас плещется океан, из которого на заре времен мы все и вышли.

Речь и язык – разные вещи. Разве можно отыскать слова, эквивалентные немой речи плоти, когда в пустыне, под пятнистым навесом, на ложе из грязных подушек из двух наших «я» сложилось одно? Одни, почти одни, в сердце этой невообразимой метафоры бесплодия, где на звездно-полосатом флаге мы зачали наше дитя… Впрочем, мы заполнили древнее одиночество всем тем, чем были сами, или могли бы быть, или мечтали быть; мы переносили все вариации наших «я» на наши тела, на наши «я» – разновидности жизни, идеи, – которые во время объятий казались самой сутью наших «я»; и достигли сути бытия в концентрированном виде, словно вне бездонных поцелуев и взаимопроникающего секса мы вместе создали изумительного гермафродита, способного на платоническую любовь, целое и идеальное существо, к которому Тристесса с нелепым и трогательным героизмом так долго единолично стремился; мы вызвали к жизни такое существо, которое останавливает время в самосозданном бессмертии любовников.

Часы любви остановили все другие.

Съешь меня.

Потреби меня, уничтожь меня.

Мужчиной я и не догадывался, что такое оказаться в женской шкуре, внутри наружной оболочки, которая так четко, так своевременно фиксирует каждое, пусть и мимолетное, ощущение. Его поцелуи били трассирующими пулями по моим рукам. Мое тело не слушалось, да оно и принадлежало только ему; но даже тогда я видела, как на светящемся полотне его лица всполохами проигрываются фрагменты старых фильмов, такой вот театр теней на голых костях – я бы узнала твой череп, Тристесса, на Голгофе, хотя ты, похоже, обладаешь сотней лиц, ведь ты способен за мгновенье изобразить множество эмоций.

Мы присосались друг к другу как к бутылке с водой, поскольку пить больше было нечего. То уступчивый, то мужественно-непреклонный, ты лежал подо мной, и по государственному флагу США метались белые волосы, эти волосы тянули за собой голову, и так, и этак; я нещадно, с каким-то атавистическим наслаждением придавила тебя сверху, но стеклянная женщина, которую я увидела под собой, под натиском страсти разлетелась вдребезги, а осколки вновь слились в мужчину, который меня и одолел.

На пороге оргазма мне почудилось, что я бегу по небольшим, обшитым панелями помещениям, соединенным между собой; они выглядели абсолютно реальными, но потом вдруг рассыпались под давлением тех плотских впечатлений, для описания которых нужен иной язык – намного более точный, чем речь, знаковая система. Бог знает откуда в моей голове взялась эта анфилада комнат; коричневые панели, зажженные свечи и, да, белые розы. Хотя помещения казались до боли знакомыми, я не знала, ни что это такое, ни что это значит. Я задохнулась от несказанного удовольствия, но и твое тело забилось в загадочном эквиваленте оргазма, что растворяет личность. А после наши мокрые от пота тела – пока мы лежали, не двигаясь – обсыхали под лучами солнца.

Мужское и женское – соотносительные понятия, одно подразумевает другое. Наверняка наличие одного из этих признаков, как и его отсутствие, имеет под собой здравую суть. Но какой должна быть природа мужская, а какой – женская? Подразумевают ли они деление на мужчин и женщин? Как это связано с ненавистным органом Тристессы или с моими собственными заводскими разрезами и грудями машинного производства? Не знаю. И хотя я побывала в шкуре и мужчины, и женщины, мне до сих пор неведомы ответы на эти вопросы. И до сих пор они ставят меня в тупик.

Косые лучи заходящего солнца создали алхимическое золото. Любовь уже не могла поддерживать наши силы, нас мучил голод, жажда; кожа пылала и саднила, тут не до радостных утех. Не то чтобы мы друг другом пресытились – я была женщиной, поэтому ненасытной, он был ненасытным, как женщина – однако невоздержанность иссякает. Наступила холодная ночь, и мы, сплавившись кожей, прижались друг к другу в кабине вертолёта.

Так много звезд! И такой лунный свет! Его достаточно, чтобы алхимики разложили на составляющие содержимое тигеля, свершили свой ритуал, который, по словам чеха Барослава, может происходить исключительно при поляризованном свете, например при свете, отраженном в зеркале, или при свете луны. Я никогда не видела такой богатой, чистой и круглой луны. Луна отбелила на небе весь мрак, и ночь теперь казалась негативным отображением дня, или даже просто днем, только прохладным и без красок. Тишина стояла полная, и в плоской безликой пустыне было заметно, как чуть скруглялась земля; мир демонстрировал нам свою круглую форму, и мы видели весь ободок горизонта целиком, причем так близко, что, казалось, можно достать до него рукой. Накинув шкуры на плечи Тристессы, я, соответственно, накрылась и сама, поскольку лежала к нему впритык. Раньше ни в мужском, ни в женском обличье я не понимала, как можно утешиться плотью.

– Под утро, – сказал он, – возможно, выпадет роса. Мы слижем ее и взбодримся.

Голос затух в его пересохшем горле. Жажда и порывы бурлящих чувств, владевших мною весь этот нескончаемый день, выбили меня из колеи. Выглянув в окно кабины, я решила, что мы высадились на грудь какой-то жемчужины, такой белоснежной и набухшей выглядела песчаная поверхность; затем решила, что мы, наверное, приземлились на одну из моих грудей, на левую… А потом я вспомнила операцию, хирурга, который ее провел, и хотела рассмеяться, – какую шутку я сыграла с Матерью: взяла и влюбилась. Однако в горло попал песок, и режущая боль перенесла меня из одного видения в другое, туда, где шкуры, лунный свет и руки сумасшедшего красавца, обнимающего меня так нежно, словно я воплощение луны.

Но самое прекрасное было то, что мы медленно умирали. Выпивая нас по капле, пустыня мумифицирует убийственную красоту наших объятий; от меня останутся лишь густые волосы, браслетом обрамляющие его скелет.

Тристесса заговорил, и в голосе уже чувствовалось, что пустыня медленно его умерщвляет.

– Я выходил из-за дырявого занавеса, а в это время толстый черный пианист-сифилитик складывал безгранично душераздирающие блюзы. Я надевал красные перчатки, красную маску и черные чулки. Из-под занавеса сначала показывались мои ноги; зрители барабанили по столам кулаками, стучали стаканами и кричали как баньши, требуя продолжения. Занавес медленно полз вверх, открывая меня сантиметр за сантиметром, сантиметр за сантиметром; потом я танцевал, а они пронизывали меня стрелами взглядов и стонали как грешники в аду. Заблудшая у меня душа. Тристесса – поселившаяся во мне заблудшая душа – так долго во мне жила, что я не помню времени, когда был один; однажды, когда я себя рассматривал, она вторглась в зеркало, как налетает под знаменами войско, а потом проникла в меня через глаза. Когда смотришь на меня, Ева, прикрывай глаза.

Он провел по моему лицу ладонью, пальцы которой еще украшали кольца Тристессы, очень, очень нежно; однако прикрывать глаза я не стала, потому что на его лице прочла, как я прекрасна.

– Она была юна, с хвостиками на голове и в маленьком переднике с половинкой пряника в кармане. Кусочек, отгрызенный от этой половинки, оставил после себя рифленый контур зубов, которые его обкусали. И надо же, съели крысы; бедная крошка! Дом был очень старый! Комнаты огромные, холодные, темные. Ее умершую мать хоронили в белом подвенечном платье, всю в белых розах, да, ложе устлали белыми розами, не камелиями, они цвели позже; так она и бродила по бульварам несбывшихся надежд, пока сама не превратилась в мечту.

Получается, он описывал условный жизненный план, к которому приклеил бирку с надписью «Тристесса». И теперь выслеживал ее в кулуарах искусственной памяти, и снова его добыча сама стала охотником. Он существовал в ее образе; она же, как женщина, никогда не была реальностью.

– Как-то раз в одном шатре я исполнял танец с акробатическими элементами. Между началом и концом я проложил самосозданную линию силы тяжести и сам стал натянутым канатом, по которому балансировал на пальцах ног, помогая себе широченными рукавами, наполненными темнотой. За моим номером выступали гномы, боровшиеся в грязи, а до меня – дрессированная лошадь правым копытом подбирала на слух простые мелодии на специально сконструированном пианино. В Клондайке старатели забрасывали меня золотыми самородками, и я думал: «Как славно быть женщиной».

Он ужасно страдал от своих воспоминаний, но он ведь их и придумал, чтобы заставить себя страдать. Возможно, в этой вымышленной автобиографии попадались крупицы фактов, однако она никак не увязывалась с историей Тристессы, которую я наблюдала в старых кинотеатрах, давно уничтоженных. Луна затухала, проявлялись звезды. Мои глаза наполнились маревом озер, а наша лодочка плыла по этому неплодородному морю, приближаясь все ближе и ближе к вечному небытию. И снова его пальцы стали исследовать безупречную фактуру кожи на моей груди, и снова я открыла для него затвор шлюза в своем внутреннем море.

– Но никогда, да, никогда я не попадал в такого рода передряги, как бы красиво ни танцевал, и какие бы смертельно опасные прыжки на трапеции ни исполнял. Я никогда не селился в подобной пещере и никогда не думал, что такой маленький рот может петь так громко…

Отбросив шкуры, мы обнялись на снежных барханах, сгорая от возбуждения и страсти, а вверху, мерцая, двигались по кругу звезды. Когда мне в лицо брызнули водой, я не проснулась, решила, что все еще сплю, такой это был благословенный, освежающий ручеек. Затем вода оросила нас еще раз, потом еще, и я стала слизывать ее пересохшим языком с кожи Тристессы. Призматические капли скапливались на бровях, стекали по щекам, и я подумала, что мы превращаемся в воду и потому сможем напиться вдоволь.

Вдруг руки в черных кожаных перчатках схватили Тристессу за плечи. Его выкрутили из меня, словно пробку из бутылки.

Я разочарованно и одновременно возмущенно закричала.

На меня вылили еще одно ведро воды, а следом, приглушив крики, накинули одеяло. Через пару секунд я пришла в себя. Лежу, не двигаясь, застыв от изумления; под одеялом я словно «в домике», а снаружи доносится резкий хруст каблуков и чей-то отрывистый голос, отдающий приказы.

Этот голос, несмотря на резкие согласные, иногда срывается на визг. Странный голос, безликий; приказы, что он отдает, скрывают их автора. Я слышу тихие упреки Тристессы, но не могу разобрать, что именно он говорит; приподнимаю краешек одеяла, хочу подсмотреть, и тут же руки в перчатках хватают меня за запястья и защелкивают наручники.

Перед тем как убрать одеяло, меня заставляют надеть спецовку механика, которая случайно завалялась у них в джипе, ибо они не в силах видеть меня голой.

Мы в плену.

Мы с Тристессой, надежно скованные наручниками, стояли в центре круга, который образовали пятнадцать джипов, направивших на нас лучи фар. Нас обоих осмотрел какой-то сержант, одетый в темно-зеленые брюки из плащевой ткани и подходящую по цвету рубашку апаш из плотного хлопка с короткими рукавами; на голове у него остроконечная шляпа, чтобы он отличался от остальных, кто в фуражках. Все носили до блеска начищенные ботинки из коричневой кожи, щетинились стволами и пулеметными лентами. Подстриженные под ежика, они сияли чистотой, как надраенный сосновый стол на традиционной фермерской кухне.

В этом безукоризненном ополчении состояло, наверное, человек семьдесят. В положении «вольно» солдаты пялились на нас с детским удивлением и – надо признать – отвращением. У каждого на шее на железной цепочке болтался железный крестик. И всем на вид было не больше тринадцати.

Нас, связанных, крепко держали молодые руки этих солдат; они предприняли все меры предосторожности.

На Тристессу накинули сержантский китель, и он выглядел как Кассандра после падения Трои; по всклокоченным волосам струилось несчастье.

Затем появился Полковник – вышел из джипа, где, скрытый от наших взоров, наблюдал за происходящим. Дружно защелкали каблуки, солдаты вытянулись по струнке. В темных очках, несмотря на глубокую ночь, Полковник был одет в точности как сержанты, только щеголял голым торсом. Впрочем, не совсем голым; его грудь покрывала профессиональная татуировка, выполненная в ярких красках – копия «Тайной вечери» Леонардо; когда он ходил, шевелилась кожа, и лица Христа и его учеников двигались. Жуткое зрелище. Ботинки Полковника были отделаны золотом.

Он приблизился к нам энергичным шагом, и я в невольном почтении рухнула на песок, поскольку меня пнул сержант. Однако Тристесса, как его ни колотили, устоял, пусть и угрожающе раскачивался, будто красивая статуя перед падением.

– Я – Христова плетка! – заявил Полковник.

Войско в унисон заорало «Алилуйя!» высокими мелодичными голосами. В необитаемой тишине они храбро подняли довольно сильный шум.

– Блуд! – Возмущенный голос Полковника полез на октаву вверх и на последней ноте сорвался.

Он был самым старшим, ему было четырнадцать. Внимательно рассмотрев меня через темные очки, Полковник проинформировал присутствующих, что Христос простил уличенную в прелюбодеянии женщину; он приказал дать ему ключ, расстегнул наручники, выбросил их широким жестом и велел мне удалиться и больше не грешить.

Зато Тристессе Полковник сообщил, что Библия умалчивает, как в этой ситуации поступить с мужчиной; к тому же старику не пристало носить такие длинные волосы. И потребовал машинку для стрижки волос. Солдаты принялись бить Тристессу рукоятками револьверов, и он со стоном рухнул на колени. Мне оставалось лишь беспомощно наблюдать за его мучениями, так как меня крепко держали и я не могла пошелохнуться. Скрестив руки на груди, Полковник сделал шаг назад, пока цирюльник состриг белые волосы Тристессы, а потом, сходив за водой, кистью и мылом, намылил его череп и обрил практически налысо. Ночной ветер трепал мягкие бледные пряди по песку, огромную кучу, белую как снег, только корни отливали желтоватым, словно пожухлые. Тристесса, стоя на коленях, с еле заметным удивлением наблюдал за своими перекатывающимися рябью локонами.

– Я ведь не Самсон, – промолвил он необычно вкрадчивым голосом. – У меня нет силы, мне нечего терять.

Желая поднять воротник кителя, чтобы закрыть себя от чужих глаз, он вытянул длинную руку, и на ней сверкнули кольца. Полковник тут же схватил его за кисти и, сорвав украшения, растоптал их, яростно, так, что под ногами заклубился песок, прямо юный Савонарола. Тристесса изумленно уставился на свои оголенные пальцы, потом на взбешенного Полковника и рассмеялся чистейшим серебряным смехом. Несмотря на то, что его обрили и смыли с лица белую краску, несмотря на всю тезисную схожесть его черепа с эмблемой смерти, на моих глазах женская сущность взяла верх. Он полностью преобразился, воплощая теперь саму женственность, во всяком случае так, как он ее понимал. Изящным движением Тристесса встал с колен и прижался губами к губам Полковника.

Поцелуй продлился недолго. Полковник с пронзительным воплем отскочил назад. С перекошенным лицом он согнулся пополам, и его щедро вывернуло наизнанку.

Какой-то офицер тут же пристрелил Тристессу из револьвера. И меня накрыло всесокрушающей волной печали. Солдаты вырыли в песке яму – пошлую могилу для фальшивой богини; бросили туда тело и закопали, а меня под дулом пистолета заставили сесть в джип Полковника. Кавалькада машин рванула прочь по пустыне, оставляя позади, как указатель на могилу, сиротливый вертолет с висящими на петлях дверями и сооруженный наспех скромный навес, жалко трепыхающийся в меркнущем свете луны.

Глава десятая

Они считали, что меня обесчестили, поэтому обращались со мной очень ласково, даже налили горячего кофе из термоса, но я отказалась его пить, выплюнула и больше не произнесла ни слова. Я съежилась в углу джипа. Стучали зубы, время от времени я стонала. Полковник, скрестив руки на груди, занял место рядом с водителем. Забрезжил рассвет, и колонна остановилась; солдаты, разобрав полотенца и осмотрительно прикрывая интимные места, переоделись в шорты, а потом продемонстрировали просто драконовский план физподготовки, в мыле наматывая круги.

Я заметила, что у всех проколоты соски, и с каждого соска свисал крохотный круглый медальон из золота, блестевший на солнце. На левом медальоне написано слово «БОГ», а на правом «АМЕРИКА».

Они энергично растерлись полотенцами, а после Полковник отвел их на получасовую молитву. В машину, где я затаила свои страдания, ясно долетали его слова; он просил дать им силы и храбрости, чтобы восстановить закон и порядок в нечестивом штате Калифорния. Выглянув из джипа, я увидела, как он, взывая к Богу Сражений, играет мускулами, и казалось, что ученики Христа на его груди одобрительно покачивают головами. Выглядел Полковник сурово и величественно, но даже за те полчаса, что он разглагольствовал перед своими людьми, первые лучи солнца покусали до покраснения его белую кожу и череп, просвечивающий сквозь коротко остриженные светлые волосы. Молитвы были прочитаны, солдаты принесли из джипа керосиновые плитки, сковородки и стали готовить завтрак. Мне передали жестяную тарелку, на которой горой лежала еда; изумительный запах поджаренного бекона напомнил о житейском, о материальном, и я умудрилась немного поесть. Подобрав подливку из-под фасоли кусочком хлеба, я отметила, что проблем с провизией нет, солдаты привезли с собой огромные запасы консервов.

Полковник сидел чуть вдалеке на складном брезентовом стуле, который его помощник притащил из багажника джипа и установил перед аккуратным карточным столиком. Однако ел он ту же пищу, что и его солдаты, ясно выказывая эгалитарное наслаждение, а когда все поели, собрал своих людей на жизнерадостную молитву – не солдат, а воинов. Пока они подогревали в канистрах воду, чтобы помыть посуду, сержант демонстративно провел меня к Полковнику.

От страха я вытянулась по стойке «смирно». Какой же у него детский и уступчивый подбородок, какой изящный, пусть и чуточку пухлый рот! Я перестала бояться, когда поняла, что мое чувство к нему, чувство сожаления и заботы было – кошмар какой! – материнским. Я догадалась, что он, скорее всего, младше многих здесь, ему приходится лгать о своем возрасте, чтобы производить впечатление, и постоянно носить черные очки, чтобы выглядеть более зрелым. Однако, как ни крути, эти кровожадные дети вступили на путь религиозной авантюры.

Я еще не в полной мере осознала, что Тристесса мертв.

Все это время одетые в камуфляж мальчишки смотрели на Полковника с такой преданностью в широко распахнутых ясных глазах, что становилось очевидно: каждый влюблен в него по уши, каждый пройдет все круги ада, вытерпит самые суровые испытания, как тигр станет сражаться против превосходящего силой противника, чтобы заслужить хоть слово похвалы, чтобы юный бог войны дружески похлопал по плечу. Они драили ботинки для него одного; скребли себя щетками в холодной воде, чтобы соответствовать его требованиям; во время долгих одиноких часов ночной вахты, под прикрытием пушистого спального мешка, когда руки рассеянно тянулись к чувствительному молодому члену, только мысль об этом юном белокуром орле и его страшном аскетизме уберегала от мастурбации. Любовь, что они испытывали, связывала узами братства и придавала всем фамильное сходство. Общее выражение безмолвного обожания делало всех чуточку одинаковыми. Он навязал им культ личности, который не имел никакого отношения к тому, что на самом деле достойно восхищения. Простой поцелуй провоцировал у него рвотный рефлекс, но у них и мысли не возникало, что он трус; они считали это еще одним доказательством непорочности. Личико Полковника покрывал плотный пушок, отчего кожа казалась исключительно мягкой и нежной; на фотографиях он бы выходил изумительно.

Плод союза флоридского миллионера, который, как я понимаю, срубил во Вьетнаме денег, торгуя газировкой, и его пятой жены – в прошлом сиделки в частном санатории для алкоголиков, – мальчик был уверен, что он Иисус Христос; эта идея доказывалась немалым состоянием, преумножалась пылкими заверениями сумасшедшей экономки, единственным, после смерти родителей в пьяной автокатастрофе, спутником на долгие годы детства, и подтверждалась бесспорным фактом, что родился он в Рождество. Как-то раз, когда в Пасхальное воскресенье он со своим отрядом с рокотом рассекал болотистые земли Флориды, власть захватила черная хунта, вооруженная пушками и ракетами – наконец до меня дошли слухи о том, что творилось в мире, – и Калифорния без спросу вышла из состава Соединенных Штатов. В ту ночь, просмотрев тревожные новости по телевидению, мальчик беспокойно ворочался в постели; и было ему видение.

Богочеловек, очень похожий – что неудивительно – на него самого, одетый в форму «зеленых беретов», указал на запад.

– Я пришел, – сообщил Полковник, – чтобы сеять не мир, а возмездие.

У него ломался голос. Такой вот Детский крестовый поход.

Он спросил меня, кто я такая и как связалась с извращенцем, которого застрелил сержант. Я ответила, что меня зовут Эва, а мужчина, кого они так беспощадно стерли с лица земли, был мне мужем. При этих словах накатила опустошающая тоска, и я разрыдалась. Полковник ужасно смутился и отправил помощника за салфетками, а мне сказал, чтобы я не плакала; однако не мог назвать ни единой причины, по которой плакать не следовало.

Дети сперва оробели, увидев рыдающую женщину, и в качестве утешения бросили мне несколько плиток шоколада, но когда я плакать не прекратила, чтобы избавиться от собственного смятения, закидали камнями. В конце концов меня снова запихнули в джип, и мы рванули на запад, оставив за собой в песочном кильватере прямой как стрела след. По дороге они распевали благочестивые песенки чистенькими дискантами, и, выплакав все слезы, я стала приходить в себя от того рокового сна, того ошеломительного, цепенящего провала в сознании, того любовного транса, что находится за скобками сути мироздания.

Я смотрела на этих детей мутным взором. И ничему не удивлялась.

Полковник носил часы с Микки Маусом и чистил зубы три раза в день, после каждого приема пищи. Ни чай, ни кофе он не пил, предпочитал кока-колу. За несмываемую уродливую татуировку несла ответственность экономка, убежденная евангелистка; она отвела ребенка за руку в салон и кормила конфетами, пока жужжала машинка. Ему еще предстояло расти; с годами черты учеников Христа неуловимо искривятся, приобретая овальную форму, характерную для Эль Греко, и вскоре изображение превратится в шарж. Впрочем, я думаю, вполне возможно, картина не успеет испортиться окончательно; он умрет раньше, так как ведет свой маленький отряд прямо в горнило гражданской войны.

В машине имелось радио. Полковник настроил его на благочестивую радиостанцию в Солт-Лейк-Сити, которая без конца транслировала Новый Завет, двадцать четыре часа в сутки. Когда они доходили до конца Откровения Святого Иоанна Богослова, то начинали заново, с первой книги Евангелия от Матфея. В известных местах, например, когда звучала Нагорная проповедь, к чтецу присоединялись все семьдесят пять солдат, декламируя в унисон; их красивые голоса тонули в реве джипов. Лица ребят, как у всех сирот, выражали беспомощность, зато глаза светились надеждой.

Ребристые колеса машин выворачивали зыбкую засушливую почву, пока не появились щербатые зубы скал, дав понять, что мы достигли края средоточия бесплодия, где остались покоиться нетленные останки Тристессы де Сент-Анж.



Поделиться книгой:

На главную
Назад