Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Взгляни на дом свой - Леонид Тишков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Это я всё узнал уже после смерти моих родителей, совсем случайно, нашёл имя своего деда в списках невинно убиенных, обнародованных в Интернете. И вот всё собираюсь поехать в Тюмень, пойти в эти самые органы, чтобы затребовать его дело, найти его фотографию, но что-то удерживает меня, не пускает, где-то внутри звучит голос: нет, не найдёшь ты ничего, пусто, голо там, бессмысленно. Ты теперь здесь на земле, ты его побег, так и живи, как живёт ветвь дерева, не знающая, как выглядит корень её дерева. Только чувствует сердцевиной, что есть этот корень, а она — продолжение дерева.

Безымянная

Осенью семнадцатого года меня пригласили принять участие в выставке, посвящённой тюменскому ковру. Они как будто знали, что Тюмень для меня была тем рубежом, куда я собирался. Я сразу согласился, и не только по причине странной любви к коврам: в моей мастерской на Южной хранится много ковров. Один я забрал из общего домового коридора — Валя Волков, сосед, сын гениальной наивной художницы Елены Андреевны Волковой, выбрасывал огромный, безумной раскраски ковёр, прибирал маленькую свою квартирку-студию для сдачи — новые жильцы не одобрят «пылесборник», раскинувшийся на всю комнату. Дворник Алим уже уносил ковёр, свёрнутый в трубу, я остановил, забрал и поставил его в угол, сам не знаю зачем. Положить мне его некуда, повесить — тем более. Три ковра моей матери, один был Александра Давыдовича, два — из дома в Нижних Сергах, помню их рисунок с самого раннего детства. Эти ковры были квадратными экранами, порталами, через которые я мог уйти в сказочный потерянный мир, узоры этих ковров тогда, в детстве, завораживали меня своими волшебными цветами, кружили голову, манили другой жизнью. Эти три ковра вместе с торшером я положил в деревянную лодку-плоскодонку, которую вёз из Серёг в музей Екатеринбурга. Лодка была сделана местными плотниками для луны, вот и приехали эти ковры в Москву, как выставка совершила долгое турне по городам Урала, Сибири, вернулась на Урал в Пермь, оттуда в Нижний Новгород, а уже из Нижнего — в Москву. И ковры приехали с ней. Выставочным был только один, на фоне которого я когда-то лет тридцать назад сфотографировал мать, и теперь, напечатав эту фотографию на батисте, приколол его булавками прямо на этот же ковёр. Остальные так и путешествовали, как багаж, завёрнутые в плёнку, аккуратно переносимые из одного музея в другой. И потом они приехали ко мне на Южную.

Места для них нет, они стоят, как случайные гости в прихожей, опершись на косяк, наклонившись, вот-вот упадут, иногда, когда мне надо зайти в туалет, я передвигаю их, переношу в другой угол коридорчика, какой-то из них валится, как пьяный или вдруг задремавший человек, я поднимаю его, ставлю опять, ну что мне делать с ними, не выгонишь, они уже пришли, они здесь, это те самые три ковра, три товарища, которые были со мной в начале жизни, они старые мои друзья, даже родственники, очень жалко, что я не могу им найти места в комнате, держу их у двери, как будто я жду, спрашиваю, что вам нужно, ну что вы стоите, не пора вам уйти, заходите же, что вы топчетесь в прихожей, как будто вам не рады…

Когда-то они висели в комнате моей матери, один слева, другой справа. А ещё раньше один висел над моей кроватью, другой над кроватью моего брата Жени. Третий — из квартиры Александра Давыдовича. Ковры всегда висели на стенах, чтобы удерживать тепло в доме, извёстка зимой дышала холодом, иногда в углах дома появлялся иней, у дверей, у окон. Орнамент того самого, который висел над кроватью моей матери, состоял из бордюра красно-коричневых прямоугольников, который окаймлял алое поле с белыми и сиреневыми шестиугольниками — большими и малыми, складывающимися в башни, между ними были вытканы крестики, строго по линии. Откуда возникали эти орнаменты, какому народу они принадлежат, это всегда остаётся загадкой, если мы возьмём турецкие ковры или дагестанские, то орнаменты, вытканные на коврах, имеют узнаваемую стилистику, которую можно понять, как принадлежащую культуре этих народов. Но вот эти ковры, советские, послевоенные, 50-х и 60-х годов, когда их ткали квадратными километрами для новых квартир, домов и бараков новосёлов, откуда они пришли, культура какого народа ответственна за их замысловатый дизайн?

Леонтий проснулся, открыл глаза и увидел ковёр, возвышающийся над кроватью. Красные, чёрные, жёлтые геометрические фигуры шевелились как в калейдоскопе, разбухали, ковёр пузырился, как будто дышал. Вдруг в центре ковра появилась щель, она пробежала по краю бордюра, остановилась внизу, внутренняя часть ковра отделилась от стенки и упала на одеяло. За ковром была чёрная, глубокая дыра, лаз, уходящий вдаль и немного вниз, так показалось Леонтию. Он быстро встал, натянул треники, клетчатую фланелевую рубашку, отошёл от ковра и стал осматривать открывшийся тоннель. Никогда раньше он не заглядывал за ковёр, его как повесили, так и не снимали пару лет, но ведь когда белили, то снимали же, и этого тоннеля не было, родители бы обратили внимание на дыру в стене! Значит, она появилась недавно, может, этой ночью. Из чёрной пустоты тянуло сыростью, запахом прелых листьев, табаком. Леонтий вышел из комнаты в коридор, надел галоши, взял китайский жестяной фонарик, в квартире никого не было, отец ушёл в лес, мать в школу, часы на комоде стучали громко, за окном кричали дети, лаяла собака. И он решил вернуться, войти в дыру за ковром, чтобы проверить, куда ведёт этот лаз. Вниз шла деревянная лестница, как в подпол, но более основательная, широкая, дальше фонарик высветил цементный пол и железную дверь. Дверь была приоткрыта, за ней — решётка, дальше — ещё одна дверь. В двери было маленькое окошечко, Леонтий ткнул его, оно открылось внутрь, превратившись в полочку. В окошко он увидел узкое полутёмное помещение с небольшим окном. Окно было закрыто решёткой, за ней — рама, за рамой ещё одна решётка. Справа у голой стены, закрашенной зелёной масляной краской, стоял топчан на двух крестовинах, на нём лежал ворох тряпья. Леонтий зашёл внутрь, чтобы посмотреть, что за одежда, чья, лежит на досках. Глаза мальчика привыкли к полумраку, он приподнял за ворот ватник и увидел под ним старого худого человека, он полулежал на топчане, подвернув под себя ноги. Человек был стар, бородат, тёмен лицом, зелёные глаза его смотрели прямо на Леонтия, он тихо произнёс:

— Это ты, Леонтий? Ну, здравствуй, внук. Не пугайся, я дед твой, отец твоего отца, но ты меня не знаешь… Садись…

От старика пахло гнилой одеждой, немытым телом, от пола и стен — плесенью, всё вокруг было пронизано ужасом, слабая лампочка, сороковаттка, висевшая над дверью, отбрасывала решётчатую тень на стены и старика. Леонтий не понимал, как мог здесь быть его дедушка, мать рассказывала, что его дед умер за пять лет до его рождения, это что, другой его дед, про которого он вообще ничего не слышал? Отец никогда не рассказывал о своём отце, не было и фотографий его в семейном альбоме.

— Леонтий, я дед твой Иван Григорьевич, ты не пужайся, я здесь не живу, это на время… вот и увидел внука, радость-то! Ты чё, навестить меня пришёл? Отец жив, Сашка мой? Значит, вот и свиделись, а то, как же так, я ведь дед твой, а никогда не виделись. Ты в Коркино был, не знаешь, как там моя родня, как бабка моя, Анфиза..?

— Я был в Коркино, когда мне было шесть лет, родители брали меня, знакомили с бабкой, я помню — деревянный дом на берегу реки Тура. Река вся жёлтая была, текла быстро и вся жёлтая… Но бабушку звали Александра, баба Шура…

— Это от глины, размывает река берег, один глинистый, другой — каменный… Вот что, Леонтий, тебе надо идти, пока сюда не пришли… Не говори отцу, что ты меня видел, не расстраивай его, зачем ему знать, что меня этой ночью… А ты знай, твоя участь такая, всё знать, мы тебя выбрали…

Дед закрыл ладонью лицо, чтобы Леонтий не видел его слёз, и легонько толк­нул в его сторону двери.

— Беги, сынок, беги… Не оглядывайся, беги…

Леонтий быстро вышел из подвала, побежал вверх по тоннелю, проскочил в два шага деревянную лестницу, вышел из стены, а когда обернулся, то увидел, как ковёр захлопнулся, щели быстро затянулись шерстяными нитями, ещё миг — и всё стало, как прежде. Затхлый запах ещё чувствовался, Леонтий понюхал рукав рубашки, снял её и повесил на спинку стула, надел синюю футболку. Галоши поставил на место, засунул ноги в резиновые сапоги, накинул куртку и вышел на улицу. Закрыл ключом дверь, бросил его в почтовый ящик с цифрой 2, и побежал. Он остановился только у самого конца улицы Розы Люксембург, там, где начинался лес. В лес он боялся ходить один, поэтому повернул назад. Сзади шумели огромные чёрные ели, плыли громадные серо-сизые облака, кричали вороны. За горой Шолом ударила молния, сам раскат грома Леонтий услышал позже, но не обернулся, он бежал обратно.

Тюмень, там, где расстреляли моего деда Тишкова Ивана Григорьевича, звала меня, мне нужно было попасть туда, чтобы выяснить детали его гибели в 1937 году. Скупые строчки в книге памяти Ханты-Мансийского округа сообщали только год рождения и место рождения, дату смерти и дату реабилитации. Ничего больше у меня не было, не было его фотографии, я не знал о нём ничего, и я должен был поехать в Тюмень, разыскать какие-то свидетельства, найти могилу. Поэтому я согласился принять участие в выставке, посвящённой тюменскому ковру и ткачеству. Я набрал в «Яндексе» слова «тюменский ковёр» и увидел необычные по колориту ковры: в большинстве своём чёрные, с яркими красными и жёлтыми цветами, в виде клумб или букетов. Георгины, розы, маки, сирень… Бордюры красные, без геометрических орнаментов, только цветы на чёрном фоне. Все ткётся вручную, на станках, есть заслуженные мастерицы, каждую вещь создают не один месяц. Я смотрел на эти ковры и видел чёрную землю, на которой растут яркие цветы, а потом увидел холмик в центре лежащего ковра, это как могилка, в которую воткнули яркие искусственные цветы, здесь на Урале на кладбищах плохо растут цветы, поэтому люди украшают их ненастоящими цветами. Только нарисовал чертёж скамеечки, которую должны мне сделать, чтобы поставить рядом с ковром, рядом с холмиком, чтобы можно было сесть рядом и посмотреть на этот ковёр. Я назвал эту работу «Безымянная», хотя ещё надеялся, что, приехав в Тюмень, найду могилу своего деда.

Перед моим приездом куратор выставки Света Усольцева связалась с музеем в Тюмени, сотрудники музея обратились в местное ФСБ, и в архиве мне нашли дело моего деда. Осталось приехать и ознакомиться. Однажды я коротко был в Тюмени, но это было так давно, что я не помню, почему я там был и зачем, помню только проспект с бело-жёлтыми торжественными домами с полуколоннами, тонкие берёзы вдоль тротуаров… и всё. В этот раз я прилетел сюда надолго, на неделю, меня поселили в шикарный отель, на улице Республики, музей был через дорогу. Я позвонил в ФСБ и договорился о встрече. Когда уже вышел из гостиницы, понял, что я не взял ни бумаги, ни ручки. Искать канцелярский магазин не было времени, я зашёл в огромный дом, на котором было написано «Россия — моя история», что-то типа музея, там должен быть ларёк, где я смогу купить ручку. Ручка в ларьке была, но только в виде гусиного пера с портретом Пушкина на оперенье. Других не было, не было и карандашей, даже простых, деревянных с грифелем. Зато я купил за сто рублей блокнот ядовитого синего цвета с белой надписью «Россия — моя история» с клетчатой бумагой. Навстречу мне шли колонны школьников, ведомые учителями. Я посмотрел описание этого мульти-мединского, извините, медийного, комплекса и не нашёл ни строчки про то, что меня интересует сейчас, словно не было 37-го года, не было Гулага, не было сталинских репрессий. Видимо, современные историки так берегут психику народа, рассказывают только про царей и полководцев, про достижения и победы…

День был пасмурный, серый, как и все остальные дни, шёл мелкий снег, который сразу таял, упав на дороги, превращаясь в коричневую грязь. Областное управление ФСБ на улице Советской было окружено высокой металлической оградой, выкрашенной в тёмно-серый цвет, за ней — ни души, нажал кнопку, и сразу калитку дистанционно открыли. Дежурный в застеклённой будке спросил, кто мне нужен — я сказал: Оксана Ивановна Колосова, мне велели ждать в комнате справа. Комната очень просто обставлена: стол, несколько стульев, вешалка, справа в углу ещё один стол, письменный, на нём компьютер. И всё. Я сел на металлический стул на серое полумягкое сиденье и стал ждать. Коричневый стол был необыкновенно чистый, без царапин и пятен, как будто до моего прихода его вымыли с мылом и протёрли десять раз сухой тряпкой. Дверь открылась, зашла какая-то женщина, по-видимому, почтальон, она вытащила из большой сумки сотни конвертов разного формата, положила на стол. В дверь зашёл служащий конторы, в тёмном костюме, забрал всю корреспонденцию у почтальона и удалился. Почтальон сразу ушла. Я сидел и ждал. За окном пошёл снег. Вот ведь, думал я, пишут ещё письма, да так много, как в стародавние времена…

В комнату вошла ещё одна женщина средних лет, внесла большую, тёмно-коричневую книгу, я понял, что это ко мне, встал, представился, передал ей паспорт, она переписала мои данные в тетрадь учёта и положила передо мной папку — дело моего деда, потом я понял, это были дела целой группы осуждённых, тридцати человек, их объединили в одно расстрельное дело, главное обвинение: что эти люди осуждали советский строй и верили в успехи японских войск. Я поставил подпись в книге учёта и подписал дополнительно бумагу, что ничего не буду предпринимать против тех лиц или их родственников, которых увижу в делах, тех самых уполномоченных лиц, которые вели допросы, подписывали приговоры и исполняли их. Сотрудник архива заложила обрезками бумаги те страницы, которые касались дела спецпоселенца Тишкова Ивана Григорьевича, 1879 г. р., уроженца с. Коркино, Туринского района. В 1930-м его лишили всего добра, скотины, сослали вместе со старшим сыном на север в Кондинский район, в посёлок Ягодный, что недалеко от Леушинского Тумана. Там он построил дом, обжился, завёл корову, работал на момент ареста рядовым членом неуставной сельхозартели. В августе 37-го все снова нажитое конфисковали, арестовали по обвинению в антисоветской деятельности, привезли в Тюмень, где судили в составе группы из тридцати человек. Протоколы допроса, исписанные аккуратным почерком дознавателей, лежали передо мной, но я не мог их читать, строчки прыгали, наезжали друг на друга: «…являлся активным членом к/р повстанческой организации. Вел к/р пораженческую агитацию в пользу капиталистических держав». То, что удавалось понять, было абсурдно: «обсуждал с членами артели японское вооружение, отмечал превосходство его перед советским… сомневался в крепости Советской власти…». Под протоколами стояла подпись деда, такая разборчивая, чёткая, почему-то похожая почерком на записи протокола, я посмотрел протокол допроса в другой день, там уже писал другой опер, подпись была немного иная, сделанная тем же пером, которым писался протокол. Бумага жёлтая, потемневшая от времени, но всё было в сохранности, однако не было фотографии, я хотел найти фото Ивана Григорьевича, но там её не было. Ни одной фотографии всех тридцати человек, которых допрашивали по этому делу. И вот где-то в конце этой пухлой папки — машинопись приговора: всех к расстрелу. По приговору тройки УНКВД по Омской области все были расстреляны здесь, в Тюмени, дата смерти 15 декабря 1937 года. Фотографировать нельзя, смотреть желательно только то, что заложено архивариусом, можно делать выписки, но что мне было выписывать, пара строчек, когда был убит мой дед, всё остальное — за что, кто, где — по прошествии стольких лет не важно. Я только спросил Оксану Ивановну, где может быть похоронен мой дед, где их закапывали после расстрела? Это может быть два места — Текутьевское кладбище, восточная часть, или в районе Асфальтового завода, сейчас — улица Полевая, 109. Я поблагодарил и вышел из комнаты, из здания на двор, потом на улицу Советскую через металлическую калитку, которую опять дистанционно открыл мне дежурный.

Взяв такси, я поехал по первому адресу на улицу Республики, вход с улицы Холодильной. Старинное тюменское кладбище имело вид неухоженный, сиротливый, из-под снега беспорядочно торчали металлические кривые кресты, ограды поломаны, валялись упавшие деревья. Я зашёл в контору, поднялся по тёмной шаткой лестнице, спросил какую-то мрачную толстую женщину в голубой кофте, как можно найти могилу по имени, меня отправили к директору. Это был молодой человек, которого я встретил ещё раньше на лестнице. Он развёл руками, сказав, что все книги учёта погребённых сгорели в 90-е, так что найти что-то не представляется возможным. Да и вообще от старого кладбища осталась малая часть, на его месте разбили сквер, построили жилые дома, а что осталось — перед вами.

Картина перед моими глазами открывалась ужасная: казалось, что живые объявили мёртвым войну, они гнули и ломали кресты, срывали звёзды и полумесяцы, рушили оградки, разбивали памятники, валили деревья, забрасывали мусором тропинки. Где-то иногда стояли редкие памятники, на которых можно было увидеть надписи, но и они читались с трудом. Может, я найду хоть одно из имён тех людей, что увидел в деле моего деда. Я пошёл наугад по заснеженному кладбищенскому пустырю, не выбирая дороги, да её и не было, никто здесь и не ходил зимой, кому в голову взбредёт посетить сей чертог запустения, умирающий погост, покрытый снежный саваном. Хотя за оградой шумел многолюдный город, проезжали машины, зажглись фонари. Я повернул обратно, сел в своё такси и назвал новый адрес: Полевая, 109, там где-то должно находиться Затюменское кладбище.

Снег резко усилился, пошёл почти сплошной стеной, смазывая пейзаж за окном автомобиля: серые многоквартирные дома, потом — двухэтажные и одноэтажные домики, с косыми, залепленными грязью воротами. Через пятнадцать минут остановились у авторемонтной мастерской, я вышел, не понимая, где же здесь может быть кладбище. Через дорогу деревянный дом на два окна, справа — магазин, за автосервисом — новый многоквартирный комплекс, он возвышался горой над двумя чахлыми берёзами, передо мной был пятачок земли с кирпичной стенкой, на которой висела табличка:

Здесь на этом месте захоронены

2194 человека

из них

из Тюмени 588

Ялуторовского района — 209

Нижнетавдинского района — 193

Юргинского района — 150

Заводоуковского района — 147

Омутинского района — 142

Исетского района — 109

Тюменского района — 102

Упоровского района — 89

Армизонского района — 4

Ямало-Ненецкого округа — 121

Ханты-Мансийского округа — 263…

И отточие, что означает — и так далее, потому что когда я сложил эти цифры, то не получилось 2194 человека, всё как-то наугад, приблизительно, как будто не люди они были, а как эти кирпичи, из которых сложена эта мемориальная стенка. Так что и тут я не нашёл могилы моего деда, где-то здесь в овраге у речки Бабарынка, закопаны кости всех невинно убитых людей, в этой песчаной болотистой земле, на которой сейчас стоит новенький жилой кооператив «Олимпия». А сначала на этом месте построили асфальтный завод, сровняв могилы с землёй, потом — жилые дома. И это не единственное кладбище в Тюмени, которое уничтожили, чтобы возвести жилые дома. Только люди без памяти и разума могут жить на могилах, строить дома, заводить потомство. Мёртвые не прощают живым уничтожение их могил, хилым будет дом, возведённый на костях предков, разверзнется когда-нибудь земля и поглотит беспамятное племя.

Так и не найдя следов дедовой могилы, я велел таксисту везти меня в ближайшую церковь, по карте это была Всехсвятская, что на улице Свердлова. Таксист, молодой паренёк, явно сочувствовал мне, когда я стал расплачиваться, у него не было сдачи с пятисотки, так он перевёл эти деньги мне на карточку по номеру телефона, пожелал удачи в поисках дедушки. Улица Свердлова, раньше она звалась Кладбищенской, там тоже было кладбище, которое снесли, закатали в асфальт и построили дома. Вся Тюмень стоит на могилах, скособоченная, поникшая, промозглая, нанизанная на Туру, песчаные берега которой укрепляли могильными плитами с разрушенных кладбищ. Церковь теперь зажата со всех сторон домами, как последний форпост умерших, последняя крепость памяти, которую живущие люди не смогли осилить, взять приступом, а ведь хотели, когда сносили всё вокруг, чтобы возвести свой город.

Всехсвятская церковь, крашенная в белое, имела круглую форму с маленькой зелёной маковкой, входная дверь деревянная, зелёная, открывалась легко. Я зашёл в храм, чтобы заказать службу о упокоении своего деда, — почему-то был уверен, что чекисты не отпевали расстрелянных, наверняка не отпевали, разве это возможно? И когда я взял у служки длинный листочек, разлинованный для вписания имён, я подумал, что надо перечислить всех, кто был расстрелян в тот день вместе с моим дедом, кто ещё это сделает, кто их помянет? И я позвонил в ФСБ, моему архивариусу Оксане Ивановне, и попросил опять об аудиенции. На следующий день я переписал из огромного гроссбуха всех, кто шёл по общему делу с Иваном Григорьевичем Тишковым. И вернулся во Всехсвятскую церковь. Взял уже не один листок о упокоении, а три.

Упокой, Господи, Усопших рабов Божиих

Степана

Анны

Якова

Екатерины

Якова

Ивана

Марии

Марфы

Михаила

Никифора

Федора

Михаила

Клавдии

Павла

Антониды

Анисии

Порфирия

Михаила

Ивана

Алексея

Евдокии

Афанасьи

Коронада

Ольги

Александра

Матрёны

Анны

Марфы

Отдал листки и какие-то деньги, женщина в ларьке предложила мне совершить сорокодневное поминовение деда Ивана. Да, спасибо, сказал я и вышел из храма. Двор был весь чистый и белый от выпавшего снега, дворник собирал его фанерной лопатой, обитой жестью, в холмики у забора. Много холмиков, сотни и тысячи холмиков вокруг, десятки тысяч могилок без имени, без фамилии, без крестов и камней, просто холмики, запорошённые снегом, по всей России окружают меня, под каким из них лежит мой дед Иван Григорьевич, разве возможно понять. Может, этот, или тот, малая вероятность, но всё же, всё же…

Выставка открылась вовремя, моя работа «Безымянная» расположилась в дальнем правом углу. Для «могилки» мне выдали огромный ковёр с ярко-красными георгинами на чёрном фоне и чёрно-красной каймой по краям. Автора ковра звали Тюменцева, так было написано на белом кусочке ткани, пришитом к изнанке ковра, тюменский ковёр работы Тюменцевой… тридцать лет прошло с того времени, как он был соткан. Хранитель коллекции ковров, невысокая женщина в голубом халате и очках, посмотрев на мою инсталляцию, попросила сделать холмик побольше, чтобы ковёр не потерял своей формы. Я подложил ещё какие-то тряпки под середину ковра, что, собственно, ещё больше увеличило сходство его с могильным холмиком. И тихо присел на деревянную скамеечку рядом. День закончился, и подходило к концу моё путешествие на край ночи, в Тюмень, куда я уже никогда не вернусь.

Через какое-то время я всё-таки решил развеять свои сомнения, может, и не дед вовсе это был мой, чью могилу я так упорно искал, летал в Зауралье, бродил по тюменской чёрной земле. В Туринске в архивах мне сообщили, что все документы отправили в областной архив, туда особо не достучишься, хотел выяснить имена родителей отца, может, в каких-то гроссбухах от 1912 года есть запись о его рождении. Наконец, мне удалось найти мою родню в селе Коркино, у матери в записной книжке были какие-то имена, телефоны, адреса — не все они были перечёркнуты. И, благодаря изысканиям сотрудницы администрации села Коркинское Марии Дёминой, нашлась «похозяйственная книга» за 1941 год, где записана моя бабушка и её дети, они помогли найти мою двоюродную сестру. И та рассказала, что деда нашего звали Иван Савватеевич Тишков, а бабушку — Александра Степановна Малкова, жили они на улице Береговой, на высоком берегу реки Тура. Тот самый дом, который я помню, на три окна, и реку, жёлтую от глины. Умер мой дед рано, сам, по болезни, ещё до войны, погребён на старом коркин­ском кладбище. Так что оказалось, что сослан и расстрелян в Тюмени был другой Иван Тишков, житель нашей маленькой деревни Коркино, дворов-то там было всего десятка два, вот ведь совпадение какое, два Ивана Тишкова жили в деревне Коркино. Да разве это что-то меняет, что это был не мой дед, а кого-то другого — дед, отец, брат или однофамилец? Он тоже мой дед, отец моего отца, и я буду чтить память о нём в моей душе. Нет его могилы на этой земле, как не осталось могилы и моего настоящего деда — старое коркинское кладбище снесли в своё время, раскатав в пыль, обратив место последнего пристанища умерших в пустырь без крестов и плит, даже без холмиков.

Безымянная земля, без памятных знаков, вешек и кенотафов, пустая земля простирается передо мной. Я иду по этой земле, а из чёрных глубин её сквозь дёрн, сквозь листья травы, сквозь пыль и асфальт слышится невнятная людская речь, тихие стоны, даже пение. И я начинаю различать в этом подземном хоре явственные слова: не забудь, что мы были, помни нас, помни, что мы были когда-то, мы были живы и тоже шли, как ты, по земле, пока не упали ниц, истощённые, безжизненные, измученные; и земля поглотила нас, оставленных жизнью, опутав корнями травы, растворив навсегда в чёрной почве. Все мы, в сущности, идём по кладбищу, кто-то смотрит в небо, не замечая крестов, кто-то, как я, немного сутулясь, смотрит в землю, безымянную землю, повторяя про себя имена, бесчисленные имена некогда живших людей. И тем самым, возможно, воскрешаю их на этой земле.

Часы под камнем

 

В памяти возникают острова, так туман открывает чёрные горы, в них загораются созвездия лиц, объединённые островом-семьёй. Тягуновы, Мартьяновы, Тишковы и другие уральские фамилии становятся теперь сгустками памяти, кластерами. Как абажуры моего детства, они черны-цветны и матерчаты, одевают свет изношенной одеждой, колышутся немыми колоколами. Тёмные кластеры памяти, затины погасшего света, уходящие уральские горы. И в этих глубинах, как серо-зелёные окуни, мелькают тени моих ушедших родных. Мать была ближе ко мне, её утрату я переживал тяжелее и дольше, чем потерю отца. Но сейчас всё больше думаю о невозвращённом долге моему отцу — рассказать о нём больше, чем я знал, что получил в наследство от него: нервическую конституцию, беспокойство опоздать на поезд, страх замкнутого пространства, боязнь конфликтов, мягкотелость и отчуждённость от человеческой общности.

Больница находилась почти на самой вершине горы. Так она и называлась, эта гора — Больничная гора. Большое трёхэтажное здание из белого кирпича стояло у самой кромки леса, окружённое берёзовой рощей, рядом находился длинный барачного типа деревянный двухэтажный дом, в нём была поликлиника, в ещё одном похожем жили приезжие врачи и фельдшеры. Леонтий понимался по тропинке, ведущей в больницу, далее шла лестница с перилами, грубо сваренными из металлических труб. Дорога наверх была долгой и утомительной. Больные с узелками шли рядом, останавливались, тяжело дыша, держась за перила, чтобы не упасть от усталости. Некоторые сидели прямо на ступеньках, уронив голову на колени, казалось, они спали. С берёз падали стрижи, резко сворачивали у земли и взмывали вверх, громко вереща, но спящие не поднимали голов, им снилось, что они бегут по огромному цветущему колокольчиками полю, держась за руки, совсем юные, здоровые и счастливые. Леонтий поднимался уже несколько часов, наконец, он увидел больницу, здание нависло над ним, огромное, как дворец, шесть колонн образовывали портик, обрамляющий центральный вход. Ему предстояло взойти ещё по торжественным мраморным лестницам, истоптанным тысячами посетителей приёмного отделения. По бокам лестницы стояли гипсовые вазоны с чахлыми кустиками неразличимых цветов. Над высокими, крашенными белой масляной краской дверями красовался гипсовый барельеф с врачом, возложившим руку утешающим жестом на плечо сидящего на койке печального больного. Над ними был изображён кубок, обвитый змеёй. У самых дверей стоял отец Леонтия, он приложил ко лбу козырьком руку, всматриваясь в даль. Наконец он увидел своего сына и протянул к нему руки:

— Что так долго шёл, Леонтий? — произнёс отец.

Они прошли внутрь здания, присели на деревянную скамью, Леонтий молча вытащил из сумки уже остывшие пирожки с капустой, которые испекла мать, треугольный пакет молока и отдал отцу. Они посидели ещё минут десять, потом встали, и отец обнял Леонтия, прощаясь.

— До свидания, сын, — отстраняясь от Леонтия, сказал отец и вдруг покачнулся, закрыл глаза и медленно опустился на пол.

Ноги его сложились, как будто в брюках было пусто. Отец раскинул руки и упал навзничь на застеленный мраморными плитками пол залы. Стоящие по углам пациенты и посетители обернулись на упавшего, разговоры смолкли, в тишине громко слышалось тиканье больничных часов, отмеряющее вечность. Эти часы здесь были всегда, даже когда ещё не было больницы, говорят, что само здание построили здесь, потому что нашли их на вершине этой горы под серым камнем. Грибники нашли, ходили вокруг и около, собирали рыжики, услышали тиканье из-под земли, подняли край мха и увидели большие часы, лежащие в ложе из прелых сосновых иголок. Вот и заложили здесь больницу, а гору назвали — Больничной горой. Это рассказал Леонтию врач, который выдал справку о смерти его отца.

— Ваш отец, Леонтий, умер, скорее всего, от обширного инфаркта, у него не было шансов, его время было отмеряно ещё тогда, достаточно много времени ему было выделено нашими часами, даже удивительно, как много времени…

Врач замолчал, его глаза закрылись, и он быстро уснул, уронив на грудь голову. Леонтий тихо вышел, затворив за собой дверь ординаторской. Ему предстоял долгий спуск с горы, позади него всё стучали и стучали часы, отмеряя путь.

Когда водолазы умирают, из шлемов их вылетают яснокрылые птицы и исчезают во мраке ночи. И тогда гаснет свет из головы Длинного Отца Водолазов, и земля погружается во тьму. А птицы присоединяются к стае таких же ясно­крылых птиц, которая без устали кружит в высоте, не нужно этим птицам еды и воды, только иногда уставшие присядут на облако, отдохнут чуток и снова кружат и кружат, как небесный снег, который никогда не падает на землю. И кричат эти птицы о домах своих, оставленных на земле.

В поле моего отца

 

10 августа 1941 года мой отец, будучи командиром артиллерийского взвода, или, коротко, командиром пушки, был взят в плен германскими войсками у села Подвысокое на Украине и пропал на всё время Войны. Потом он вернулся на Урал к своей семье из Сибири, из советских фильтрационных лагерей, куда попал после освобождения американцами из плена. Всю войну он был заключённым в Германии, его перевозили из лагеря в лагерь, пока не закончилась война. Почти ничего отец не рассказывал об этом периоде его жизни. Только однажды он обмолвился, что попал в окружение в первые дни войны, и все были вынуждены выходить из «котла» самостоятельно. Рано утром он шёл по огромному полю, надеясь перейти линию фронта, но, судя по самолётам противника, летящим на восток, сделать это было невозможно. Приближаясь к исходу поля, он увидел неясные фигуры людей, скрытых утренним туманом, они показывали на него руками и что-то кричали на незнакомом языке. Он поднял руки и медленно пошёл к ним. Дальше был плен. И вот однажды, проезжая те украин­ские земли, я вглядывался в даль, в сырую дымку, в мелкий дождь, силясь разглядеть одинокую фигурку моего отца, медленно бредущего по полю с поднятыми руками навстречу неизвестности. Мне показалось, что это поле, которое мы проезжали, именно то, где это случилось. Я вышел из автобуса и побрёл по колено в мокрой траве в сторону леса. Влажный туман окутывал моё тело, перенося в прошлое. Этой земле, траве и влаге было всё равно, кто находится здесь и сейчас. Может, это был я или мой отец. Время остановилось и понеслось вспять. Всё вокруг обернулось бесконечностью. Мой путь по этому полю стал вечным возвращением, символом пути и памяти. Когда я увидел туманные очертания деревьев вдали, то ощутил тот самый страх, который испытывал мой отец, когда увидел тёмные деревья и немецких солдат с оружием, направленным в его сторону. На какое-то время я стал своим отцом, потеряв себя, как теряет своё обозначение человек, оказавшийся в глухой степи, на пустырях, в лесу, без дороги. Всё осталось только в памяти, но и она уже не нужна в этих местах, а есть только твоё пустое тело, невесомое, как стебель сухой кукурузы, и почти незаметная тропинка, ведущая куда-то в туман. Наверное, ожидание смерти сродни ходьбе по такой дороге. На чёрно-белой фотографии виден человек с поднятыми руками. Он приходит к нам без оружия, без нажитого скарба, потерявший всё, один как перст. Невозможно различить его лица. Приближаясь к нему, мы всё равно не можем понять, кто же это. Он так далёк, что, кажется, сейчас он растворится в тумане, исчезнет как дым. Он — это я, мой отец, твой отец, ты сам, стоящий в поле, между землёй и небом, в пустоте, как частичка немой вечности, сама вечность…

Больше всего Леонтий любил пустыри, окраинные поля, пустоши и заброшенные огороды. Протоптанные тропинки внушали страх, ходят здесь люди, а кто они, леший знает… лучше не встречаться. А на пустых плоских пространствах можно идти в разные стороны, огибая только заросли крапивы и сырые овраги. На пустырях всегда найдёшь тихую, поросшую нежной травой полянку, окружённую высокими лопухами, ревенем, иван-чаем, золотыми шарами, видимо, недалеко стоял домик или баня. За пустырём возвышалась огромная свалка металлического лома, через заброшенный огород вела к ней тайная тропинка, к забору, в котором была сделанная кем-то дырка. На свалке лежали в беспорядке ржавые спинки кроватей, панцирные сетки, скрученные трубы, рельсы и путевые костыли. Среди всего этого металла было много военного лома: гусеницы танков, пробитые каски, детали пулемётов и винтовок, фляжки, штыки. Леонтий после каждой вылазки на свалку приносил домой что-то из оружия, в этот раз им был найден четырёхгранный игольчатый штык. Штык был тяжёлый, длинный, кончик походил на отвёртку, он легко входил в землю, чуть нажал — и вот он уже весь в земле. Ночью штык приснился Леонтию, только он уже был не ржавый, а глубоко чёрный, отполированный до блеска, огромный, он летел по небу, пронизывая облака. Облака разъезжались, разваливались на ломти, обнажая внутренности, те вываливались, клубясь, извиваясь, как кишки, розовые то ли от крови, то ли от закатного солнца, шлёпались на землю и медленно таяли, оставляя красные клочья на траве. Некоторым облакам удавалось увернуться от злобного штыка, но он разворачивался и гнался за ними, пока не настигал, и погружал иглу прямо в небесное тело. Леонтий пытался кричать, махал руками, требовал от штыка прекратить убийство облаков, но тот не слушал его, а всё метался по небосводу, разрезая облачные толпы, которые всё редели и редели, пока не осталось одно-единственное маленькое облачко над горой Кукан. Штык разогнался что есть силы и молча вонзился прямо в центр кудлатого облака, из него брызнули капли то ли дождя, то ли крови, облако охнуло, вскинуло крылья и рухнуло за гору. Леонтий попробовал побежать туда, куда упало облако, но ноги не слушались его, он не мог преодолеть плотность воздуха, помогал себе руками, однако сон удерживал его, тогда Леонтий решил закричать, но только открыл рот и зашлёпал губами, как рыба, — сон навалился на него всей своей влажной тяжестью, немотой и бесконечностью. Утром Леонтий вытащил штык из сундука и отнёс его обратно на свалку, бросил рядом с другим железом. В тот же день огромный магнит забрал его вместе с остальным ломом, и локомотив увёз штык в доменный цех. Там штык растворился в огне, превратился в горсть горячего металла, а потом слился с другими металлами, чтобы снова застыть, но уже не оружием, а просто куском бесформенного железа. Облака тихо проплывали над головой Леонтия, то скрывая солнце, то открывая синее небо. Война закончилась и долго ещё не будет.



Поделиться книгой:

На главную
Назад