Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Дневники - Всеволод Вячеславович Иванов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Мильченко, превратившийся в строгого человека, велел нам ехать влево с тем, чтобы он гнал нам козлов справа. «Берегитесь высокой травы, — сказал он, — и в горы не углубляйтесь, проезда там нет». Возле кургана мы увидали дрофу, однако бить ее не стали, так как Аншарипов торопился к козлам. Нам мешали камни. Козлов было много, — и чем дальше, тем больше. Но следы горных потоков мешали нам. Козлы цепью уходили в горы. Спугнув несколько стай, пытаясь пробраться по камням, мы вынуждены были возвратиться. Вторая машина уже завтракала. Пища была хмурая. Солнце припекало. Женщины говорили, что пора возвращаться. Я тоже был склонен к тому же. Шофер Аншарипова заявил, что без козлов он не поедет. Шел разговор о том, что козлы, покормившись, ушли обратно в горы. Перед отъездом решили съездить вправо, — без особой надежды на успех, так как вторая машина уже уходила там. Поехали. Вскоре увидали козла. Надо было не допустить его до «прилавка» горы. Козлы имеют способность перерезать машине дорогу. Значит, надо было лавировать так, чтобы не допускать их «до перерезу». Машина шла то вправо, то влево. Мы стреляли, но либо осечки, либо промах. Аншарипов горячий — руки у него трясутся — и он все мимо. Мусрепов спокойнее — и ему удалось уложить. Подъехала наша машина. Посмотрели козла, и машины разъехались. Вскоре мы подняли большое стадо. Опять пропускали самок, выбирали рогачей. Я, от волнения, не мог разобрать, кто рогач, кто самка, — вернее, разбирал, но мне оба казались и ценными, и недоступными. Опять выстрелил Мусрепов. Рогач упал, — сверкнув белым брюхом и необыкновенно тонкими ногами. «Иванов, — прыгайте, а то утеряем», — крикнул он. Я спрыгнул. Машина круто повернула и понеслась вправо. Охота представилась мне в более отдаленном виде, на желтой равнине, под палящим солнцем, делающим равнину какой-то и без того плоской, — и легкой в то же время, акварельной [нрзб.]. Желтое поле. Козлов не видно. — Я, к сожалению, забыл бинокль. По полю двигаются машины. Вот они сошлись, остановились, — и опять пошли. Козел возле меня умирал. У него клокотало в горле, глаза закатывались. Я выстрелил ему в сердце. Выступили синие кишки. Он умер, вздрогнув. По-разному рождаются животные, но смерть у всех одинакова. Подъехали охотники. Мне несколько раз казалось, что козлов гонят ко мне, — я даже ложился. Охотники были возбуждены. «Еще убили двух!» Возле машины, к которой подъехали мы, лежали козлы. Все теперь были удовлетворены <…>. Бензину было мало. Мы с грустью оставляли долину. И уже приближались к выезду, когда увидали стадо козлов. Это были молодые. Они смотрели на нас. Мы ринулись. Объехали. Козлы кинулись в степь. Я выстрелил, — и перебил ногу. «Вот чего я ждал!» — воскликнул Мильченко. Мы погнались было за остальными, но так как подстреленный убегал, то мы его догнали, — и я застрелил его. Мимо постов мы проехали с осторожностью, — оказывается, удостоверение мне было выдано на право убить одного козла для чучела.

Ущелье пылало. Все казалось розовым, — в особенности, когда мы выезжали из ущелья. Затем легли возле плетня. Тек арык. Казахская женщина поставила нам самовар и принесла пиалы. Мильченко жарил шашлык. Поехали, жара не смолкала. В Чилике доставали бензин, — обманно. В продмаге барышни смотрели на нас с любопытством нескрываемым. В МТС сказали, что едем из Джаркента. Затем направились к Иссыку. Опять — ночь, ухабы. — Около 10 часов шофер Аншарипова сказал, что дальше ехать не может. Поставили машины, разложили козлов, чтоб не протухли, Тамара предлагала вернуться. Уснули. Шофер так устал, что спал, сидя на сидении, — и во сне зажигал фары и гудел. Вот было бы дивно, кабы он дал задний ход: мы спали как раз у задних колес.

18/VIII.

Заехали в с[еление] Иссыке к родственникам Мусрепова. Там уже ждала наша удивительная голубая машина и возле столба козлик, приготовленный для «бешбармака»{45}. Голубую машину нагрузили козлами, и она отправилась в Алма-Ату. Мы подъехали к концу дороги, от которого должен был начинаться подъем. Стояло много машин. Усердно торговала палатка Госторга, над которой развевалось красное полотнище с надписью «Гастроном». Мы углубились по тропинке. Дорога легкая, тень. Незаметно, — обсуждая вчерашнюю охоту, — дошли мы до пригорочка, за которым покоилось озеро. С пригорка катились пьяные — рядом с водопадом, словно озеро было из вина. Мы стали подниматься: «Сказка!» — воскликнул Аншарипов и вывел нас к Малому озеру. Среди скал лежало со двор голубое озерко. Это было хорошо. Мы поднялись еще на пригорочек. Лошади, пыль, волокли вниз бревна. Где-то пели. Пригорок зарос колючками и остатками бутылок. Точно, озеро великолепно! Оно голубее неба, неподвижно. В щель, между горами, виднеются белки. Ели поднимаются почти от самой воды. Гор множество. Тишина прерывается пением. Пологие обрывы. «Между Балхашем и Иссык-Кулем идет подземное сообщение, — сказал Аншарипов, — да и здесь откуда появляется вода?» Но вопрос был праздный, потому что всем было известно, что вода в Иссык идет из ледников. Мусрепов стал доказывать, что Иссык значит «Эссык» — дверь. Дверь в чудо. Он тотчас же решил вставить Иссык в «Амангельды». «Спустить по водопаду офицеров что ли? Или расположить [возле него] лагерь Амангельды?» Аншарипов, купаясь, рассказал, что здесь от землетрясений частых происходит самоселекция растений. Полежали возле бревен, — ибо все остальное было занято пьянствующим русским населением, — и возле водопада, каскада, вернее, с его горными камнями и белой пеной, — вернулись вниз. (Вода пробуравила камень и то останавливалась, то скручивалась.)

В селении ели «бешбармак» и пили кумыс. Ковры были постелены возле дома. От зрителей хозяева загородились ящиками, пустыми. В тощем граммофоне игрались уйгурские песни. Меня называли «аксакалом» и удивлялись моим сигарам. Выпили изрядно, потому что снимались очень веселыми, а когда поехали, то шофер Аншарипова чуть не вкатил нас в поток, под откос. Машина затарахтела, но остановилась. По дороге мальчишки продавали арбузы. Ночью на дороге увидали раненого уйгура. Я осветил его своей лампочкой. Он лежал на спине. Маленькое лицо его было измято, из рта текла кровь. Мы подняли его. Затылок его был раздроблен. Странная прическа — немецкая — «бокс». На ногах тапки. Рваные штаны. Документов не было. Хотели везти в город, но ограничились тем, что положили его в канаву [нрзб.]. Аншарипов хотел позвонить в Кр[асный] Крест и даже заметил № столба и километраж, но едва ли он позвонил.

19. [VIII].

Отдыхали и ели «бешбармак» из козлятины у Мусреповых. Разговор шел о раскопках.

20. [VIII].

Смотрели музей. Музей построен по принципу — «Покажи все, чтоб человек сразу окончил университет». А в общем, — нагромождено великое множество всяческой дряни, — вплоть до моего портрета. Скучно и неинтересно. Прочел обв[инительное] закл[ючение] о троцкистах. Как эта сволочь существовала? Ужасное человеческое падение! И как мы их не видели?

21. [VIII].

Лукницкий с женой уехал в Кыченский район. Жена бодрится. Мы направились к ледникам. Шли долго — пять часов, и уже у самого перевала Тамара отказалась идти. Отдохнули. Завернул какой-то молодой человек с сеткой, — ловит насекомых, но, постеснявшись, или вернее, нисколько не интересуясь беседой со мной, ушел, успев сообщить только, что здесь по утрам прыгают [нрзб.] козлы и что где-то рядом стоят замаскированные палатки Ак[адемии] Наук. Насчет палаток, наверное, врет. А м[ожет] б[ыть], действительно их замаскировали. Обратно — весьма усердно любовались пейзажами. И точно, — ели здесь как на подбор, расставлены без тесноты, со вкусом, то группами, то в одиночку, — даже пни, старые и без щеп, — стоят весьма красиво. К тому же уходило солнце и пейзаж улучшался. Тропинка мягкая, без камней, воздух отличный…

Вернувшись, узнал, что Мусрепов уехал, — не то обиделся на то, что я с ним не работал, не то простудился, когда купался в Иссыке. Вот тебе и дверь в болезнь!

ДВА СНА

Летом 1937 года.

Ночью вызвали. «Полетите на север». Приехал. Аэродром. Зима. Ушел гулять. Упал в трещину, боль, — сон, пробуждение. Белое, громадное зало, врачи.

— Это нечто вроде анабиоза. Мы уже пробуждали многих, похожих на вас. Увлечение практикой законсервировало многих. Но вы очень интересны. Из бумаг мы узнали, что вы классик. Хотя до нас ничего вашего не дошло. Во-первых, мы желаем, чтоб вы восстановили, что вами написано, а во-вторых, как очевидец расскажите нам, какая разница между современным вам строем и теперешним.

Входишь в громадного стального человека: много врагов, идет война, вам надо спастись. Иду. Спрашивают. Смотрят. Начинаю говорить. Реакция — скучно. Их не интересуют наши споры, но отобрать самое главное я не могу. В общем, мне скучно. Но мне хочется написать и очень обидно, что ничего не дошло. Видимо, несколько тысячелетий, как егип[етская] культура. Памятник Сталину, Горькому, переулок. — Хвалить не могу.

Хочу лечь спать и неинтересно восстанавливать, воспоминания расскажите по радио. Консульт. на спектакль. Поэты. «Ли-тер[атурная] газета», у них спор — «неоромантики».

Весной 1938 года.

«Нео-романтики», влюбл[енные] в капитализм. Это в эру коммунизма. Они подписали адрес, писателей — реакц[ионеров] много, требуют восстановления капитализма на острове А.

— Хорошо, раз настаивают, — говорит смелее власть, — средние века были мрачными, но каменный век в сравнении с ними еще мрачнее. С жиру бесятся ребята. Но пусть. — Есть левые и правые, восстанав. романтизм.

Сцены восстановления капитализма. Первая жертва эксплуатации. Робинзоны капитализма. Первая насильственная смерть. Война. Все начинается всерьез, и все забыли, что существует высший арбитр, появление легенд, национализма, фашизма и так далее — восстановление эксплуатируемых, быстрые фазисы. Родина!..

1939 год

«Пархоменко»{46}: Закончен 17 февраля 1939 г. Через день сдал издательству. Книга, первые листы, началась печататься 7 марта. 14 заменили последнюю запятую во фразе: «Ламычев подумал с удовольствием»…

Десять дней до 17-го едва ли не лучшие по настроению — ходил довольный и столько думал о разных хороших вещах…

Первая ложка дегтю: позвонили из «Правды» и сказали, что В. М.{47} заметил неловкость в заметке о Малышеве и о старушке — словно наркомы у нас безродные.

И. Лежнев усиленно просит экземпляр «Пархоменко». В издательстве, говорил Кончаловский{48}, ждут книгу с нетерпением.

После звонка из «Правды» настроение стало мерзкое, предчувствие какой-то неловкости… а вдруг — все это плохо{49}?

22 мая.

У Мейерхольда{50} столовая белая с желтыми панно. Вернее желтая с белым. На стене желтое сюзане, а рядом — белая штора окна и на фоне ее в вазе — ветви распускающегося дерева, очень нежные. Нонче весна поздняя.

«Какое дерево-то?» — спрашивает кто-то из обедающих. — «Осина», — отвечает Мейерхольд. Я поправляю, говорю, что береза, и кто-то добавляет, что, несомненно, береза, т. к. у осины ветви толще. Разговор переходит на обычные остроты над «графом» Толстым, который запаздывает. Ехать ему с дачи, далеко… Затем начинают говорить о провале «Половчанских садов» Леонова{51}. «Раньше мы были громоотводами, — ежась и слегка хихикая, говорит Мейерхольд, — а теперь они должны быть сами». И опять о критике, о жажде настоящего искусства, — чем собственно страдали всю зиму и о чем говорят непрерывно. Когда Толстой вошел, Степанова{52} решила разыграть, что рассердилась. Жена Толстого сразу поняла, но сказала: «А ему нипочем». — «Мне нипочем!» — подтвердил Толстой, однако же весь вечер был напряжен, бранил вахтанговцев за «Путь к победе»{53} и ворчал: «Вообще делается черт знает что!» Фадеев{54} со строгим лицом пил водку и молчал. Толстой шепнул Мейерхольду, что «Половчанские сады» — дрянь, но, когда Фадеев сказал, что стали мы старше, более объективными и что Леонов — талантливый человек и надо его защищать, Толстой немедленно согласился. Кончаловский уговаривал Фадеева пойти на диспут о выставке «Инд[устрия] социализма», чтобы опять заняться критикой. Кажется, побурлят эти подводные течения, побурлят, да и опять тихонько пойдут подо льдом.

Все это только повод для того, чтобы записать свои мысли, которые через год-полгода, наверное, исчезнут бесследно. Критика! Правда! Целиком испытываю на себе. Для того, чтобы напечатать статью обо мне, Шкловскому надо было доводить Войтинскую до обморока, кричать, стонать, а напечатал, — и ничего{55}: серый лед «Литературки» прет себе, да прет.

Два месяца назад вышел «Пархоменко». Написали о книге только военные газеты да два журнала, «Лит[ературная] газета» не обмолвилась ни словом, и даже в списке вышедших книг Гослитиздата нет моей книги. По молчанию понятно, что преступления никакого я не сделал, но что хороший поступок не входит в разрешенный процент славы.

Из этого [нрзб.], конечно, не выбраться. Раньше, при Ставском{56}, я имел возможность объяснять это интригами Ставского и его ненавистью ко мне. Едва ли это так, или вернее, это отчасти так.

В «Корчме» Фадеев передал мне слова хозяина{57}: «Иванов себе на уме». Для того, чтобы создалось такое впечатление, мало чтения книг моих, а много «сообщений». Здесь навалили все, что можно, и получилось, как и у каждого, наверное, в жизни, если собирать неодобрительные поступки, — куча навозу. Навоз сей, — в случае моей смерти, — пойдет как удобрение, и я буду описан, как герой, который бог знает какие грязи прошел, для того чтобы выйти на сухое место, — а при жизни: вонь, прель, чепуха. И так будет продолжаться долго, долго; и скучно. Весьма странное зрелище — быть чужим на своем собственном пиру. Это мне напоминает 1918 год, когда в Омске организовал я «Цех пролет[арских] писателей» из трех человек и выпустил литературную газету «Согры». Газета была искренне советская, — и наверное, талантливая. И тем не менее, ее обругали в местных «Известиях». Позже я узнал, почему — оказывается, зарегистрируй я свою организацию в Совете, и все было бы хорошо{58}.

Двадцать лет спустя все стало значительно труднее, — я зарегистрирован, хожу, могу говорить речи, меня приветствуют («Корчма», Федин, спросив раз[решение] у Фадеева), издают, — и тем не менее чужой! Ужасно невыгодно и для них, — и для меня. Лучше бы уж изъяли. Зачем гноить хороший материал?

Кстати, об изъятии. Рассказывают, что жены арестованных очень огорчались, когда не смогли вовремя переслать посылки с крашеными яйцами. Торопились к Пасхе! — Об аресте Бабеля{59}узнали так: утром пришел монтер и сказал: «Пропали сто рублей. Вчера только работу закончил у Бабеля, сегодня пошел получать, а его уже увезли». Зинаида Николаевна, жена Пастернака, вечером прибежала и убежденно говорит: «Ну вот, теперь всех не орденоносцев арестуют».

Я, наверное, совершенно зря пропустил в своих писаниях тему искусства. А между тем какой это могучий и настоящий материал! Надо написать пьесу, роман, — и вообще много об искусстве. Присмотреться к нему. Это — настоящее.

Киев, его искусство — это тот порог, через который я переступлю в новую комнату. Врубель — на стене церкви XII века{60} — это символ творчества: войти, побить всех стариков и засиять по-новому, — среди древности и славы, и какой! Из впечатлений Киева — это едва ли не сильнейшее.

27 мая.

Придумал переделку «Битвы в ущелье»{61}. Действие перенесу в среду художников — людей настоящих, бодрых, высоких, идейно советских, и не только отыскивающих, понимающих эту идею, но и борющихся за нее, защищающих свою Родину.

И одновременно «Кесарь и комедианты»{62}. Здесь уже люди помельче, посуше, — но и они любят свою Родину и ее идеи и защищают их.

Что же касается прошлой записи, то это как болезнь. Теперь уже эти настроения прошли, — как только сел за работу. Пускай не пишут о «Пархоменко» — сознание, что книга хорошая и искренняя, останется при мне. А на всех этих литературных сплетников и интриганов — плевать. Буду работать!

2 сент[ября].[10]

Читал рассказ «Поединок»{63}, написанный 30 сентября. До этого все сидели у радио и слушали англичан. Дженни{64} переводила. Ее мать застряла, — и это тема для разговоров в Переделкине.

Федин, прослушав рассказ (а я предупредил до чтения, что это самое неудачное время из времен, для того чтобы читать рассказы), сказал, что он забыл о войне.

В войну никто не верил, все думали, что идет огромная провокация с тем, чтобы отдать Мюнхен{65}. О войне сообщила В. Инбер. Был дождичек, и Леонов приехал на автомобиле, чтобы спросить, поедем ли мы в Тифлис. Л. Шмидт{66}, который его не любит, ушел наверх. Жена Леонова{67} все время старалась пройти к радио, а Тамара отмалчивалась. Леонов принял сообщение о войне необычайно спокойно, как очередное заседание ССП.

Накануне войны было заседание драматургов с председателем комиссии по делам искусств — Храпченко{68}. Обе стороны ужасно бранили друг друга, так что мне стало противно и я ушел, — а в особенности, когда Леонов сказал, что у него отнимают кусок хлеба!

9/IX 1939 года. Москва.

Пишу статью о Купере{69}. Ночью. Михайлов{70} сказал, что поляки{71} заняли Варшаву. Дементьев{72} сказал по телефону: «Я уже не свой. Мне велено ночью прийти бритым, принести ложку и полотенце». Москвичи ринулись в магазины, покупают что можно. Никто не знает, с кем мы будем воевать. Финк{73} сказал, что в Польше, на границе, крестьянские восстания. Пограничник — полковник — когда летом летел самолет с Риббентропом{74}, старик крестьянин прибежал к нему, чтобы сообщить об этом. В московском аэродроме поспешно делали герм[анский] флаг и свастику прикрепили вверх ногами. — Тамара очень колеблется: ехать ли. На машины большая потребность — бензина нет.

20 окт[ября].

Разговор по телефону с Немировичем-Данченко:

Я — Здравствуйте, Вл[адимир] И[ванович]! Моя жена передавала мне подробно о ее разговоре с вами. Я чрезвычайно вам признателен за ваше лестное мнение о моей пьесе{75} и за поддержку моих творческих замыслов.

Немирович-Данченко — Здравствуйте, Всеволод Вячеславович! Вы говорите так по вашей необыкновенной скромности. Я считаю, что Художественный театр в неоплатном долгу перед вами…

Я — Помилуйте, я в долгу…

Н. Д. — Вы обладаете временем, чтобы выслушать меня?

Я — Конечно, конечно!

Н. Д. — Когда я прочел вашу пьесу… Она попала ко мне через Литературную часть. Я ее прочел, потому что это ваша пьеса, а так я ведь не имею возможности читать все пьесы. Они проходят через литчасть. Директор театра К. сказал мне, что мимо этой пьесы можно пройти… (голос плохо слышен, и я пропустил одну фразу, но так как мне не хотелось показать, что меня интересует мнение К., а оно меня и на самом деле не интересует, то я не переспросил) …Я прочел и сказал, что пьеса талантлива, оригинальна… Но, меня никто не слушал. Пьеса понравилась только одному Качалову, да тот сказал, что у нас ее поставить нельзя.

Я (скучным голосом) — Да, да…

Н. Д. — Со мной ведь часто так бывало. Мне приходилось часто пробиваться сквозь толщу актерского равнодушия. Так было с Чеховым, Ибсеном, Андреевым. Я всегда чувствовал новое, и хотя, может быть, это новое затем и не оказывалось блестящим, тем не менее, оно всегда имело успех.

Я — Да.

Н. Д. — В вашей пьесе превосходный язык, прекрасные характеры. Например, Самозванец… в русской литературе не было еще такого Самозванца… затем — дьяк Филатьев, Наташа… да почти все. Тем не менее, весь художественный совет был против меня. Когда я стал хвалить, мне и говорят: «Так вот, вы сами и поставьте, В[ладимир] И[ванович]».

Я (с надеждой) — Да?

Н. Д. — Мне хорошо было бороться с актерской рутиной, когда мне было сорок, пятьдесят, шестьдесят лет, а теперь мне восемьдесят. Мне сейчас трудно работать…

Я (уныло) — Да, да…

Н. Д. — Тут я что-то прихворнул и не был в театре. Сегодня возвращаюсь, и мне говорят, что вы были в театре. Я очень рад, что вы не плюнули на них и не взяли свою пьесу обратно. Я удивляюсь вашему терпению. Мне кажется, что вашу пьесу надо читать.

Я (несколько удивленный) — Да!

Н. Д. — У вас ужасный был экземпляр. Невозможно читать, как ребус. Говорят, у вас есть более чисто переписанный?

Я — Да, я кое-что подправил, сократил…

Н. Д. — Мне непременно надо с вами поговорить. Я еще поборюсь с ними. Собственно, это не борьба, а внушение. Им необходимо внушать. Иначе нельзя. Я мог ставить пьесу, вне мнения всей труппы, сорок лет назад. Но теперь мне восемьдесят!..

Я (робко) — Однако, В[ладимир] И[ванович], сила вашего внушения теперь не уменьшилась, а увеличилась.

Н. Д. — Это верно. Уже самый яростный противник пьесы говорит, что вопрос этот надо серьезно пересмотреть. Раз В[асилий] И[ванович] так серьезно настаивает, так полагаю, думает он, значит в пьесе что-то есть. Дайте мне экземпляр.

Я — Сегодня я его даю машинистке, а дня через три он будет у вас.

Н. Д. — А я полагаю, что в эти дни мне удастся изменить мнение в театре о вашей пьесе. Ну, до свидания.

Я — До свидания, В[ладимир] И[ванович].

Н. Д. — Привет вашей супруге.

Я — Благодарю вас, В[ладимир] И[ванович].



Поделиться книгой:

На главную
Назад