Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Огонь в темной ночи - Фернандо Намора на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Ты меня выставил круглой дурой. И если ты думаешь, что поступил остроумно, то ошибаешься. Куда приличней было бы тебе самому заплатить. Я просто дала взаймы. Деньги в конце концов твои. Ты сумел-таки досадить мне.

Она говорила обиженно, по-детски надув губы. Жулио веселился от души.

— Сожалею, что придется тебя разочаровать, но все же это Ты заплатила за пиво. — И прежде чем она успела раскрыть рот, он схватил ее за руку. — А теперь пойдем ко мне.

Мариана вырвала у Жулио свою руку и строго на него посмотрела. Но ему нравилось, как она сердится, поэтому он предпочел и дальше поддразнивать ее, как ребенка, чтобы вопреки всему сохранить хорошее настроение.

— Ты меня слышишь, Мариана? И не делай, пожалуйста, удивленных глаз. Разве, по-твоему, это странно, что мне приятно быть в твоем обществе? Раз уж ты меня соблазнила, придется терпеть мои придирки.

Они замолчали. Теперь Мариана шагала поникшая, задумчивая. Иногда при резком порыве ветра она выпрямлялась, подставляя ему лицо, словно пыталась противостоять агрессивности яркого солнечного света, облаков, глазевших на нее любопытных, и тогда взгляд ее становился спокойным и решительным.

— Жулио…

— В чем дело?..

— Нет, ничего, — и она улыбнулась.

— Тем лучше.

Когда они подошли к дверям пансиона, хозяйка, высокая и тощая женщина, при виде Марианы так и застыла от изумления, скрестив руки на животе, под передником. Жулио вызывающе спросил:

— Что-нибудь случилось, дона Луз?

— Ничего, сеньор доктор.

— Слава богу.

Женщина поспешно отступила к лестнице, но затем снова на них оглянулась. Швырнув кожаную куртку на вешалку, Жулио толкнул ногой дверь в столовую.

— Входи, Мариана. И выше голову!

Посреди комнаты стоял длинный стол, у окна, выходящего в сад, — швейная машинка, чуть поодаль — пианино с бюстом нахмуренного Бетховена, наблюдающего исподлобья за увековеченным в скульптуре Алешандре Эркулано[1], который предавался размышлениям в Волчьей долине.

— Обрати внимание, эти субъекты терпеть друг друга не могут. Эркулано делает вид, что наслаждается зрелищем виноградников, только я ему не верю. Он выставил вперед ногу в сапоге и, подозреваю, лишь выжидает подходящий момент, чтобы прогнать незваного гостя из своих владений. — Мариана не могла удержаться от смеха. — Имей в виду, что знаменитости все такие.

Он поднял крышку пианино. Пробежал пальцами по клавишам. И музыка широкими, легкими шагами внезапно явилась неизвестно откуда на его зов. Музыка! Та музыка, что приходит к нам неожиданно и без приглашения, вкрадчивая и задушевная, соответствующая любому состоянию души.

Жулио старался не поддаваться ее чарам, ему постоянно приходилось сдерживать себя. Он редко садился за инструмент, и то лишь, когда в пансионе никого не было и ему не грозила опасность быть застигнутым врасплох, или же когда он считал, что может поддаться колдовскому очарованию музыки без особого риска.

Он придвинул стул, и от резкого движения прядь волос упала ему на лоб. Пальцы Жулио извлекали звуки самых разных регистров, и эти звуки, разрозненные и неуверенные, точно ожидали, что он соединит их в единое целое. Присутствие Марианы, не Принадлежавшей к этому утонченному, неуловимому миру, вызвало в нем досаду. Он уже раскаивался, что привел ее сюда. Сделал он это только потому, что правила приличия не допускали присутствия девушек в жилище мужчины, и ему хотелось посмотреть, как она будет вести себя, и в то же время бросить вызов общественному мнению. То были редкие минуты, когда он мог наслаждаться уединением, труднодостижимым где-нибудь в другом месте, кроме пансиона. Уединение это Жулио всеми силами защищал, хотя он и желал сблизиться с сокурсниками, заразить их своими идеями, своей мятежностью, а от них позаимствовать общительность, которой ему так не хватало. Но после проведенных вместе с ними часов в душе у него почти всегда оставался осадок усталости и разочарования; день за днем энтузиазм его угасал, наталкиваясь на непреодолимую стену условностей; его товарищи, в большинстве своем сынки крупной буржуазии, вели себя в университете так, будто он был феодальным владением, всецело принадлежащим их касте, и одновременно местом, где им предоставлялись все привилегии, отнюдь не совместимые с общественной моралью, законными хранителями которой они себя считали.

Жулио не сомневался, что Мариана принадлежала к этой среде. И поэтому он раскаивался в том, что был откровенен с ней. Теперь ему хотелось сказать ей какую-нибудь грубость, чтобы она обиделась и ушла. Ко даже если бы Мариана не была назойливой или если бы он не был чужим в том мире, где она, вероятно, сформировалась, присутствие девушки все равно тяготило бы его. Когда Жулио внезапно охватывала тоска, он не выносил присутствия свидетелей и любопытных. Одиночество было для него пристанищем, и только музыка не противоречила овладевающей им умиротворенной меланхолии или дикарской нелюдимости. Жулио вяло, без вдохновения брал аккорды, еще пытаясь избежать колдовской власти музыки; поковырял пальцем пыль в щелях между клавишами, и внезапно, в каком-то бурном порыве, лицо его изменилось, пальцы исполнились отчаянной решимости, и стремительно, неудержимо хлынул поток звуков. Музыка наполняла комнату, с яростью ударяясь о стены, о предметы, едва не пробивая в них брешь. Десяток неистовых пальцев увлекали за собой все тело и тут же спешили обратно, в нижний регистр, чтобы оживить затихающую бурю. Октавы боролись за свое господство, левая рука, одержав победу, тут же возвращалась к нервно ударявшей по клавишам правой. Потом, так же внезапно, пальцы замирали в неподвижности. Напряжение начало спадать. Жулио поднял глаза на эстамп, стоящий на пианино под стеклом, — на нем были изображены ручей, мост, корова и пастух, водяная мельница среди зарослей кустарника, — и от рун, от усмиренных глаз потекла спокойная мелодия, звуки гармонировали со свежестью воды на картине. Но тут Жулио снова склонил голову к клавиатуре. Он все никак не мог успокоиться. Жизнь беспощадна, это борьба, а не отрешение от нее посредством этой глупой музыки. Он глядел в безгранично горестное лицо гипсового Бетховена, в то время как руки его все еще выводили нежную мелодию, и этим немым призывом, казалось, желал выразить в музыке героическое напряжение, которого требовала жизнь.

Мариана опустилась возле него на корточки. Она была ошеломлена. С музыкой нахлынули воспоминания о далеких днях, сотканная из времени, облаков и видений детства нежность, и все это погружало ее в мечты, как вдруг резкий диссонанс разрушил призрачный мир. А за ним последовали другие аккорды, властные, отдающиеся в ушах, точно удары молота, пока последний звук не замер в воздухе.

Мариана была бледной от волнения, глаза ее потемнели. Она оперлась руками о колени Жулио, чтобы выразить ему все свое восхищение. Жулио поднял руку и с размаху опустил указательный палец на клавишу, не отнимая его, пока отзвуки окончательно не растворились в тишине. Он повернулся на стуле, отодвигаясь от девушки, и взял пачку сигарет. Мариана наблюдала, как он, закурив, взял в рот сигарету чуть ли не до половины и тут же выбросил ее, скомканную, на дно пепельницы. Мариана загасила сигарету, так как дым, поднимавшийся из пепельницы, разъедал глаза.

Зачем ты всегда притворяешься, Жулио?

Мариана скрестила руки на груди, не скрывая своего восторга.

— Что ты имеешь в виду?

— Я не знала… о твоем увлечении.

— Это помогает мне преодолевать отвращение к трупам. А также развлекать сентиментальных девиц.

Она вскочила как ужаленная, снова задетая резкостью его слов, и выбежала в коридор. Когда Жулио взял ее за руку, он увидел на глазах ее слезы.

— Не принимай мои выходки близко к сердцу. Если они и имеют целью кого-то задеть, так это меня самого. Я адресую их себе лично. — И, взяв ее за подбородок, он сказал с подкупающей улыбкой: — А ты совсем не урод. Смуглая, как головешка, но совсем не урод. А я жалкий слюнтяй, пытающийся разыгрывать из себя то, чем я не являюсь на самом деле. Меня простили?

— Прежде всего мне нужно поблагодарить тебя за музыку. И я бы простила тебя, не будь я уверена, что ты всего-навсего зануда.

— Никогда еще мне этого не говорили прямо в глаза.

— А жаль, это пошло бы тебе на пользу. Откуда ты все-таки родом?

— Из Алгарвио, я сын контрабандиста, рос без матери и так далее. Никогда не мечтаю, люблю макароны, по ночам ворочаюсь в постели. Биография подходящая?

— Не хватает, только того, что ты все-таки зануда.

Вошел какой-то жилец. Мариана поспешно распрощалась. Уже с улицы она крикнула:

— Ты скоро выйдешь?

— Скоро. И без занудства…

Жулио, задумавшись, простоял несколько мгновений в коридоре.

II

Зе Мария открыл глаза. Наверное, он уже опоздал на занятия. Черт побери, как ему не хватает часов! Луис Мануэл мог бы, конечно, отдать ему те часы, что давно лежат без надобности на столе в библиотеке. Если завести о них разговор, может быть, он и расщедрится. Уговорить друга не составляло труда, натура у Луиса Мануэла широкая, и лишь мысль о личных неудобствах могла бы его остановить. В ясные дни солнечный луч в девять часов утра пересекал угол дома с другой стороны улицы и через десять минут взбирался по балкону с точностью хронометра. Тогда Зе Мария знал, сколько времени у него в запасе, чтобы вскочить с кровати и одеться. Но если тучи заслоняли этот светящийся циферблат, ничего другого не оставалось, как утешаться мыслью, что вставать уже незачем. В самом деле, каждый раз требовалось незаурядное мужество, чтобы вылезти из-под одеяла, хранящего тепло его тела, тела жителя гор, которым он так гордился, что это походило на самолюбование; вылезти из-под одеяла, лишая себя сладостной дремоты, когда фантазия вознаграждала его за все унижения, ожидавшие за дверьми пансиона. Иногда Зе Мария открывал глаза, и одного вида грязной комнаты, где мечты разбивались о реальность, скитаясь по волнам, точно обломки потерпевшего крушение судна, было достаточно, чтобы снова зарыться с головой в одеяло. Разумеется, лишь такой бедняк, как он, мог поселиться в номере, где ветер свободно гулял повсюду, дуя из всех щелей и донимая его издевательским свистом. Жизнь Зе Марии состояла из неудач и контрастов, а они в конце концов лишь усугубляли его мучения. Он еще физически ощущал мягкость кресел в гостиной Луиса Мануэла, во рту у него еще сохранился вкус деликатесов, подававшихся за столом; он вспоминал яркий свет, смех, оживленные споры о социальных бедствиях, на которые гости Луиса Мануэла взирали из уютного уединения своего защищенного от бурь буржуазного мирка. После таких ужинов, как накануне, пробуждаться было еще трудней, потому что в течение нескольких дней он упорно продолжал чувствовать себя причастным к этому комфортабельному существованию. Даже самому сеньору Лусио, хозяину пансиона, неизменно поджидавшему Зе Марию, когда он возвращался от Луиса Мануэла, не удавалось испортить ему настроение.

Сеньор Лусио не отличался храбростью. Уловив по дыханию Зе Марии аромат тонких вин, хозяин пансиона пускался на всевозможные уловки, не осмеливаясь прямо приступить к делу.

— Не найдется ли у вас спички, сеньор доктор?

— Возьмите.

Зе Мария нерешительно отворил дверь в свою комнату, у него не хватало смелости отделаться от хозяина, а тот все топтался около двери, жалкий и смущенный.

— Я хотел сказать вам, что… попросить вас… Моя супруга должна завтра внести арендную плату за дом.

— Хорошо, сеньор Лусио, я раздобуду денег. Да и задолжал я вам не так уж много. Спокойной ночи.

Ему казалось, будто он с головы до ног забрызган грязью.

Порыв ветра ворвался в комнату, слившись с холодным и сырым воздухом коридора. Он медленно закрыл окно, ошарашенный грубым контрастом недавней сцены с еще свежими впечатлениями о вечеринке у Луиса Мануэла. Сеньор Лусио, его жена, дона Луз, шепелявая, костлявая и высоченная, точно корявая сосна, и маленькая Дина, и эта торцовая, с постоянными сквозняками комната, где по ночам скреблись мыши, оказались вытесненными из головы другими, приятными воспоминаниями. Он не мог допустить, чтобы все это снова вторглось в его сознание. Надо ни о чем не думать и поскорее заснуть, словно броситься в глубокий колодец.

Но теперь, когда он проснулся, уже нельзя было ни убежать от действительности, ни притвориться, будто он ничего не замечает. А главное, не стоило пропускать занятия. Зе Мария услыхал в коридоре шаги и подумал, что опять придется перед уходом встретиться с сеньором Лусио. Иногда ему казалось чудовищным, что Дина, его Дина, — дочь таких ничтожных родителей. Когда он видел вместе сеньора Лусио и дону Луз, они неизменно напоминали ему клоунов на арене цирка. Только этим клоунам даже не удалось бы рассмешить публику, они были слишком карикатурны, чтобы сострадание зрителей сменилось взрывами хохота. Бедная Дина! Наивная, как ребенок, она готова была пожертвовать всем, раскрывая себя в каждом жесте, в каждом поступке; такая же отверженная, как и он, она взирала на жизнь с доверчивым изумлением. Но если бедность в чем-то их сближала, то она же служила для него поводом нередко выказывать Дине свое презрение. В ее обществе, даже в ее любви ему чудилось то же пятнающее душу унижение, которому его обычно подвергали. Может быть, поэтому Зе Мария держался с Диной сурово. Попирая ее достоинство, он считал, что возвышает этим себя самого, помогая себе очиститься от грязи.

Теперь важнее всего было избежать разговора с сеньором Лусио. Надо выскользнуть на улицу, не замечая умоляющего взгляда хозяина, который клянчил у него долг с Терпеливой покорностью дворняжки. Надо прекратить завтракать и обедать в пансионе и, бродя по улицам, одурманивать себя табаком, яростью и мечтами, пока Луис Мануэл снова не пригласит его на роскошный ужин. Ах, если бы у него вдруг оказались деньги или было бы где занять, он бы положил конец хронической нищете и ворчанию доны Луз! А ведь Луису Мануэлу ничего не стоило его выручить! Так какого же черта он не решается попросить у него взаймы? Какого черта никто из друзей Луиса никогда этого не сделает? Луис Мануэл проявлял свою солидарность, когда сочувствие чужому горю можно было выразить дружеским объятием или заимствованной из романа красивой фразой. Разве не являлись, например, экономические проблемы прекрасной темой для оратора, всегда такого отзывчивого? Но солидарность, связанная с денежными расходами или необходимостью приложить какое-то усилие, уже тяготила его, казалась обузой, пошлой сентиментальностью. Для Луиса Мануэла жизнь представлялась увлекательным спектаклем, и он предпочитал смотреть его со стороны, не принимая в нем непосредственного участия. Это был в высшей степени эмоциональный зритель. Приходилось принимать Луиса Мануэла таким, как он есть.

Зе Мария давно уже написал домой, прося прислать денег. Но он прекрасно знал, что за прием ожидает его письмо. Сначала отец, слегка озадаченный или немного польщенный, повертит конверт в руках, с опаской прикидывая в уме, какие известия могут скрываться за таинственными буквами, и, наконец оставив пасущихся быков и недопаханную полосу, отправится потолковать с женой. Когда они надумают позвать дочку прочесть письмо, конверт уже будет весь измят их заскорузлыми пальцами. Жене, как единомышленнице сына, придется выслушать пространное, полное упреков нравоучение. Еще денег, пришлите денег — это единственное, что парень выучился писать. А у кого, спрашивается, их занять на сей раз? Другие дети здесь, на этом клочке земли, зарабатывали свой хлеб: Тонито не дожидается, пока на рассвете пропоет петух, чтобы идти ворошить сено; у Изауры от повседневной работы в поле, дававшей благодаря ее трудолюбию хлеб, волосы стали цвета спелой пшеницы, а лицо покрылось сетью морщин. Только Зе Мария, щеголь с гладкими от хорошей жизни руками, причинял отцу беспокойство, регулярно присылая письма, где были нацарапаны всего две строчки: пришлите столько-то. Доставайте где хотите — вот что он подразумевал. Потом, став важным господином в цилиндре и при галстуке, он постарается забыть о своем происхождении, стыдясь такого унизительного родства.

Зе Мария все это знал, он понимал, как они к нему относятся. И эта незаживающая рана начинала кровоточить всякий раз, когда он, сидя с друзьями в кафе, куря сигарету и наслаждаясь комфортом, думал о своих близких, которые трудятся не покладая рук, грязные и пропахшие навозом, ради его благополучия. На изысканных вечеринках у Луиса Мануэла ему порой нестерпимо хотелось отхлестать кого-нибудь по щекам. Облокотившись на край стола и рассеянно грызя мундштук эбенового дерева, его друг горько сетовал: «Экая собачья жизнь! Экономическая зависимость виснет на человеке кандалами, порабощая его, и мешает ему выполнить великую миссию, предначертанную судьбой!» Зе Марии хотелось надавать кому-нибудь пощечин и в тех случаях, когда Луис Мануэл, признательный своим прихлебателям за то, что они помогают ему коротать ничем не заполненные дни, говорил: «Дружба, мои милые… Можете упрекнуть меня в излишней чувствительности, но дружба, по-моему, самое благородное чувство, какое только испытывает человек». И в то время, как из уст Луиса Мануэла вылетали, точно фейерверк, эти сентиментальные человеколюбивые сентенции, отец Зе Марии старательно жевал, чтобы притупить голод, единственную сваренную в горшке картофелину, и лицо его было мрачно от усталости и беспросветной нужды. Да, в такие минуты Зе Марии хотелось вернуться домой и взяться за плуг, не жалея холеных ногтей, или же, на худой конец, отлупить хорошенько этих приятелей, считающих себя вправе обсуждать серьезные проблемы, ни разу не столкнувшись с ними на практике.

— Разрешите, сеньор доктор?

Появление служанки с надменно вздернутым носом — она копировала у доны Луз презрение к неимущим жильцам — прервало его мучительные раздумья.

— Входите.

— Я вам принесла кофе.

— Можете унести. Мне не хочется.

Она вышла, не проронив ни слова. Когда, прислуживая за столом, девушка касалась его пышной грудью, у Зе Марии раздувались ноздри, как у животных в пору любви. От нее исходила пылкая и необузданная чувственность крестьянки. Возможно, когда-нибудь… Но нет! Ничто не должно отвлекать его от намерения как можно скорее устроить свою жизнь так, чтобы он больше не чувствовал себя предателем по отношению к родным. Или оставить университет, или как проклятому с головой погрузиться в учение, побеждая, завоевывая все новые высоты, чтобы освободить себя и семью от унизительной бедности. Роман с Диной — сплошное безрассудство. И с этой компанией бездельников тоже пора порвать. Отец, мать, братья и сестра, затаенные еще со времен учения в семинарии обиды. Тогда Луис Мануэл смотрел на него своими бархатными, пугающе проницательными глазами, словно читал его мысли, угадывая в них основное:

— Это глупое упрямство только портит нам жизнь, мой милый! Твоя жертва, состоящая в том, что ты не ходишь в кафе, в кинотеатры, что ты, в общем, не живешь той жизнью, на какую имеешь право, не только бесполезна, но и куда тяжелее, чем все то, что твоя семья делает для тебя. Ты жертвуешь для них гораздо большим, пойми это!

Да, право на самостоятельную жизнь и даже на обычные в этом обществе развлечения. Он слушал Луиса Мануэла и сразу становился угрюмым и мрачным, сравнивая вызывающую роскошь друга с жалкой конурой, где жили его родители. Луис Мануэл много, с упоением говорил, время от времени лениво нажимая клавиши радиоприемника, чтобы отыскать симфоническую музыку, и лихорадочная попытка Зе Марии найти достойное разрешение угнетавших его проблем снова, в какой уж раз, терпела неудачу.

— Да, право на жизнь. А может быть, все эти угрызения совести, превращаемые его злосчастной чувствительностью в драму, просто-напросто налет буржуазного слюнтяйства? Но откуда могло это у него взяться, если он сын крестьянина? Тем не менее всякий раз, когда он приезжал на каникулы, домашние, точно сговорившись, с обидным высокомерием давали ему понять, что он для них чужой, что он превратился в паразита в этом мире труда. В хлопотах семьи по хозяйству ему чудилось что-то вызывающее, демонстративное. Зе Мария надевал сохранившийся еще от семинарских времен черный костюм, брюки от которого теперь доходили только до икр, но, по мнению семьи, он еще вполне мог заменить городскую одежду. Отец поднимал его чуть свет. Он нарочно топал по коридору, чтобы разбудить своего «дворянчика»; Зе Мария целовал темную, чаще всего грязную руку отца и часами лежал в тени пробкового дуба, в двух шагах от братьев, которые, поднося руки ко лбу, чтобы отереть слепящий глаза пот, с укором поглядывали на него. Почему бы не попасти быка, не наколоть дров, почему не попытаться преодолеть это молчаливое осуждение, окружающее его со всех сторон? Но Зе Мария почувствовал бы себя отступником, если бы он попытался подлаживаться под них. Только порой он мучительно сожалел, что когда-то уехал отсюда учиться в университет.

Иногда он отправлялся с младшим братом на горные пастбища и наигрывал на глиняной флейте простые мелодии. Опьяненный запахом трав, торжественным покоем хуторов и ветряных мельниц, он вспоминал детские годы. Облазив, как всегда, кусты в поисках кроличьих и птичьих гнезд, братишка с почтительной робостью доставал из кармана книгу и боязливо обращался к нему:

— Крестный…

— Что?

Младший брат называл его «крестный», чтобы не говорить «ты» человеку, далекому от него, как звезда.

— Я принес с собой книгу, поучите меня читать.

Зе Марии казалось, будто ему нанесли рану прямо в сердце, и он с таким рвением помогал брату овладевать грамотой, словно его преданность могла искупить измену семье.

Этот паренек, наивный и любознательный, был во время каникул его единственной отрадой. Размышления о брате и желание устроить его когда-нибудь учиться в лицей не раз придавали Зе Марии силы, чтобы продолжать занятия в университете.

Они возвращались с горного пастбища на закате дня, в час, когда сумерки окутывали деревья и низко нависшие облака затеняли пейзаж, придавая черным ветрякам самые удивительные очертания. Все становилось тихим и печальным, и эта печать бескрайних горизонтов проникала в душу, разъедая ее воспоминаниями, беспричинной тоской и мучительными личными перёживаниями.

Во время каникул из Коимбры от кума пришло письмо, где говорилось, что все считают Зе Марию смышленых парнем и что ему предстоит стать гордостью семьи. Отец, нарядившись в куртку, встретил сына на тропинке в саду. Он держал письмо кончиками пальцев, словно боялся его испачкать. И прежде чем Зе Мария успел дочитать до конца, отец неожиданно схватил его руку и поцеловал ее.

Но перед началом занятий письмо было уже забыто. Предстояло повторение той же тягостной сцены, что и в прежние годы, когда решался вопрос о ежемесячном содержании сына. Никто и гроша ломаного не даст за молочных поросят, душа болит продавать пшеницу по десять милрейсов за меру.

— Придется тебе самому у кого-нибудь попросить.

Не раз случалось, что отец умышленно мучил его, давая понять, что он уже не маленький и сам должен разрешать свои проблемы. Лишь после того, как сын становился мертвенно-бледным и его лоб покрывался морщинами, а жена, хлопотавшая у плиты, с ворчанием разгибала спину, готовая вмешаться, отец добавлял:

— Ну ладно, пойдем к Шиоласу.

Он заставлял сына сопровождать его, чтобы тот разделял унижение отца. В тишине кухни с кривыми, почерневшими балками, которые несколько поколений крестьян успели основательно прокоптить, слышно было, как братишка грызет черствые корки, доедая бульон со дна кастрюли.

Шиолас опасливо выглянул в окно, прежде чем отпереть дверь поздним гостям. Узнав кума, он слащаво заулыбался.

— Желаю здравствовать и нашему доктору.

Просьба была изложена коротко, в двух словах. Отец Зе Марии, опустив глаза, с суровым выражением лица просил новой ссуды под залог — и с таким раздражением что, казалось, он того и гляди примется честить кума, если только тот вздумает согласиться. Пересчитывая при дрожащем свете лампы банкноты, Шиолас помрачнел. На прощание он повторил свою обычную фразу:

— Значит, мы все еще учимся на нотариуса?

Вернувшись, Зе Мария уединился в саду, куда не долетала перебранка родителей; он ощущал теплое дыхание земли, едкий запах скотины. Всякий раз, когда он садился у дверей загона для скота, проникаясь близостью ко всему живому, им начинало овладевать непонятное волнение. Его восприятие мира всегда носило обостренно-чувственный характер. И пока он сидел у загона, вдыхая запах свежего сена, сливаясь с предметами и живыми существами, казавшимися неподвижными, перед его мысленным взором с безжалостной четкостью вновь возникали горькие разочарования юности. Словно это происходило вчера. Или сегодня. Да и что значило время в этом глухом краю? Он тогда учился в семинарии и зашел в стойло, чтобы посветить Деолинде, молодой скотнице. Фонарь выхватил из густого мрака грудь и бедра девушки. Округлые очертания тела, находившегося перед его глазами, пробудили в нем желание и отчаяние, которые все росли. Девушка склонилась над коровой, так пропитавшись ее возбуждающим запахом, словно он исходил теперь и от нее, и он уже не мог понять, откуда взялась эта сводящая с ума чувственность. Зе Мария протянул руки, чтобы обнять ее или покрепче стиснуть — он и сам хорошенько этого не знал, и тут фонарь упал на солому.

— Ах, молодой хозяин! Вы меня погубите!

Он не слушал ее.

— Деолинда!

Ярость, неутоленный голод и отчаяние звучали в его голосе. Словам точно передался жар пламени. Охваченное огнем пространство все расширялось, испуганные животные метались по загону в поисках выхода. В его ослепленном сознании все смешалось: вытаращенные глаза коров, крики, огненные языки, которые Деолинда тщетно пыталась затушить.

И тогда ему стало страшно. Он бросился бежать через сад, домой, преследуемый всем, что было мрачного в его проступке и в этом пожаре, вызвавшем на хуторе, среди родных и соседей, ужасный переполох. Грех обжигал, точно пламя. И из глубины ночи возникла жуткая фигура ректора семинарии отца Жоакина. Словно огнедышащий дракон, он парил в воздухе, грозя ему извивающимся, чудовищно огромным пальцем.

Вся жизнь Зе Марии и теперь и прежде была сражением, которое с переменным успехом вели между собой желание и неудача.

Да. Необходимо преодолеть чувство поражения. Освободиться от кошмаров, от опутавшей его тины. Свести свою внутреннюю борьбу к конкретному противнику, чтобы одолеть его силой мускулов.

Он вымылся до пояса, оглядел себя в зеркале, довольный своим внешним видом, и отобрал в груде сваленного в углу грязного белья наименее заношенную рубашку. Хорошо бы иметь возможность, как Луис Мануэл, менять рубашки каждый день, но у Зе Марии их было так мало, что приходилось надевать по несколько раз уже отложенные однажды в сторону. Он предпочитал поступать так, чем ходить два дня подряд в одной и той же рубахе, хотя ощущение, что его тела касается несвежая ткань, было унизительным, точно рубашку сняли с нищего.

Тем временем кто-то осторожно постучал в дверь.

— Войдите!

Теперь уж ему не избежать разговора с сеньором Лусио. Но на сей раз он сумеет за себя постоять.

— Войдите!

Однако глазам его предстала характерная фигура скульптора Карлоса Нобреги; кивнув на полуодетого Зе Марию, он вежливо и чуть иронически заметил:

— Вижу, я явился совсем некстати.

— Пустяки, — и Зе Мария с раздражением почувствовал, как щеки его вспыхнули. Дайте мне сигарету, и добро пожаловать.

Зе Мария заметил, что скульптор протягивает ему пачку американских сигарет.

— Неплохо живете…



Поделиться книгой:

На главную
Назад