Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Огонь в темной ночи - Фернандо Намора на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Я устроился на работу, — пояснил Нобрега, и в интонации его голоса явственно прозвучало, что сам факт поступления на службу для него оскорбителен. Он сел. Подтянул брюки, сложил на коленях кисти рук с гибкими пальцами и церемонно проговорил:

— Я пришел пригласить вас пообедать вместе со мной. Вы доставите мне такое удовольствие?

— С каких это пор друзья стали догадываться, что мой желудок нуждается в милостыне?

Скульптор, опешив, запустил пальцы в волосы, где уже появились седые пряди. Он был необыкновенно худ и от этого казался еще выше. Немного обиженный, он ответил:

— Простите, я вас не понимаю.

— И незачем понимать. Пошли обедать, не обращайте на меня внимания. Жизнь принадлежит тем, кто умеет выжать из нее все соки.

— …У вас неприятности?

— Не делайте из каждого пустяка трагедии. Это всего-навсего последствия вчерашней выпивки. — Он заметил, что Нобрега незаметно пытается развернуть большой рулон бумаги, который принес с собой, и спросил:

— Что это у вас?.

— Эскизы. Я вам покажу их в кафе. Здесь неподходящее освещение. Живопись требует теплого, интимного света. Я должен бросить свою позорную работу на фабрике, чтобы серьезно заняться рисованием.

— Позорную? Но разве она не дает вам возможности каждый день обедать и ужинать? Быть нищим — это, по-моему, позор.

Нобрега снисходительно улыбнулся.

Они выбрали один из новых ресторанов в торговой части города, где нашли приют те учреждения, что сумели остаться независимыми, несмотря на всепоглощающее влияние университета. Город начинал наконец с удивлением убеждаться, что обладает собственной индивидуальностью и что может стряхнуть с плеч ярмо вековых традиций, отдающих его в безраздельное пользование студентам, которые в прежние времена, разъезжаясь па каникулы, превращали Коимбру в пустыню, изнывающую от скуки и летнего зноя. Стены ресторана, яркие и веселые, отражали радость утра. Оба налили себе вина. Зе Мария не был расположен к беседе, но считал своим долгом быть любезным с тем, кто неожиданно пригласил его на обед, и потому сказал:

— Вы совсем пропали. Я вас не видел несколько месяцев…

— Я сидел без работы, — с обезоруживающей простотой признался Карлос Нобрега. Будто он хотел дать понять, что никто не имеет права выставлять перед другими свои личные, незначительные проблемы. Зе Марии ответ не понравился. Ему почудился в нем намек. Поэтому он бесцеремонно спросил:

— А как же вы перебивались все эти месяцы?

Нобрега скорчил гримасу отвращения. Очевидно, его задело, что собеседник настаивает на такой неприятной теме.

— Меня поддерживало божественное провидение…

Ирония придала ему уверенность в себе. Как хотелось ему вычеркнуть из памяти все это время! Забыть, как тайком пробирался он в пансион, как бродил по садам с мокрыми от росы газонами, забыть бессонные ночи, когда он читал при тусклом свете свечи, потому что запрещали пользоваться электричеством. И обеды в дешевой столовой вместе с отвратительными субъектами, вроде того старого философа, что отчаянно скреб ногтями нечесаную бороду и был так изнурен перемежающейся лихорадкой, что, когда приближался очередной приступ, становился почти помешанным. Едва на его желтых щеках появлялись признаки лихорадки, старик просил товарищей дать ему свежих фруктов или посильней напугать его: «Испугайте меня, сеньор! Испугайте так, чтобы она покинула мое тело!»

Все эти воспоминания угнетали Карлоса Нобрегу. Но теперь, сидя за столом, покрытым белоснежной скатертью, в обществе умного, пышущего здоровьем молодого человека, он хотел очистить свою память от подобных пятен. Скульптор коснулся рукой колена Зе Марии, чтобы привлечь его внимание.

— Я вам симпатизирую. В вас есть мужественность, избыток физической силы, а это основа жизни. Из всех ребят вашей группы вы…

— Ребят?! — переспросил Зе Мария. Слово его покоробило. Он всегда возмущался, когда сорокалетние обращались к нему с добродушной снисходительностью, словно развлекаясь разговором с подростком. Он чувствовал себя абсолютно взрослым. Молодость казалась ему оскорблением. Но, подумав, что Нобрега отнюдь не хотел его обидеть, он добавил: — Вы так сказали, будто сами уже старик…

— Признаюсь, иногда я действительно кажусь себе стариком. Признаюсь в этом только вам. А я так ненавижу старость, словно это проказа. И вероятно, именно потому, что я ее ненавижу, она уже подстерегает каждую клеточку моего тела. — Он медленно, задумчиво жевал. — Знаете, моя мать была приятная женщина, не лишенная чувства юмора. Но с годами она сделалась резкой, раздражительной и часами просиживала в зимние вечера у окна, вглядываясь в зловещий мрак, снова и снова переживая свои невзгоды, а на улице, на углу горел фонарь, высвечивая капли дождя… Я приходил домой и еще из коридора, через просвет двери, которую она нарочно оставляла открытой, чтобы я мог разделять с ней ее печали, видел лампочку фонаря, раскачивающуюся при порывах ветра, и гордо поднятую голову матери, перебирающей в памяти былые трагедии. Старость неузнаваемо ее изменила. Наш дом больше не посещали друзья, никогда в нем не раздавался смех. И может быть, поэтому я ищу знакомств с молодыми людьми вроде вас. Мне необходимо глотнуть вашей чудесной молодости. В общем, я предпочитаю тешить себя иллюзиями.

Зе Мария нахмурился. Признание Нобреги его озадачило, вызвало непонятную меланхолию.

— А вы не преувеличиваете?

— Преувеличиваю?! О нет! Человек достаточно проницателен, чтобы определить первые признаки своей деградации, хотя скрывает это от других и обманывает самого себя. В день, когда плоть впервые перестает повиноваться лихорадочному жару желания… О молодость, мой милый! — И Карлос Нобрега воздел руки к потолку. — Молодость — единственное оправдание, которое есть у нас в жизни. Но молодость пренебрегает всеми проблемами, она перешагивает через них. Ах, Зе Мария, какие бы сомнения и неуверенность в завтрашнем дне ни терзали молодежь, она всегда будет огнем в самой темной ночи!

Зе Мария не мог оставаться равнодушным к этим пылким словам. Но, взглянув на порозовевшие щеки друга, на его горящие глаза, он решил, что вино воодушевило скульптора. Поэтому он безжалостно оборвал его:

— Глупости, дружище! Я променял бы мою нищую молодость на старость с увесистым кошельком.

Карлос Нобрега остановил грустный и внимательный взгляд на Зе Марии.

— Вы сами не понимаете, что говорите, — сухо сказал он. Однако, раскаиваясь в своей резкости, переменил тему разговора: — Так я покажу вам свои рисунки.

III

Дона Луз появилась наконец в столовой, неся на подносе тарелки с супом; она осуждающе посмотрела на Жулио (как он посмел, эдакий бесстыдник, явиться в пансион вместе с девушкой, которой уж, кажется, полагалось бы знать, что здесь ей не место) и заметила, что место Зе Марии пустует. Он опять решил остаться без обеда, чтобы никто не посмел торопить его с платой за пансион; только он забывал, что занимает также комнату в доме и к тому же носит такое ветхое белье, что ей приходится штопать его чуть ли не каждый день.

Людоед, алентежанец[2] с мускулатурой грузчика, получивший это прозвище за непримиримую вражду, которую он питал к представителям столь презренной зоологической разновидности, как «зулусы»[3], отрезал толстый ломоть хлеба и не без ехидства спросил:

— Вы видели, какая девушка сейчас отсюда вышла? Лакомый кусочек, не правда ли? Это ваша родственница, дона Луз?

— К счастью, я с ней незнакома, сеньор доктор.

Не успевал самый захудалый студентик сойти с поезда, доставившего его в университетский город, как его тут же начинали величать доктором. К этому обращению, символически приобщающему к высшей касте, прибегали чистильщики сапог, наперебой предлагавшие свои услуги, женщины, обитающие в трущобах университетского квартала, которые стирали ему белье и становились любовницами, и все остальные, зарившиеся на его кошелек. Титул доктора даровал студенту права, труднодостижимые для того, кто не мог похвастаться такой привилегией, точно речь шла о чистоте крови. И даже власти чаще всего снисходительно относились к дерзким выходкам коимбрской молодежи, считая их проявлением свойственного поколению легкомыслия. Однако в последнее время студенческая среда пополнялась уже не только исключительно за счет отпрысков дворянства или крупной буржуазии. В Коимбру приезжали теперь и дети неимущей интеллигенции, пролетариата и крестьянства. Университет перестал быть оплотом аристократов по происхождению или новоиспеченных богачей; теперь в него проникали также привычки, честолюбивые стремления, присущие социальным группам, прежде не имевшим доступа в Коимбру. Кое-кто сетовал, что, становясь более демократичным, университет утрачивает веками складывавшийся стереотип студента, бесшабашного гуляки и весельчака. Те, кто пришел в него теперь, были слишком серьезны. Поэтому горожане решили, что они уже в состоянии противостоять этим самонадеянным докторам. И если и не бросали им открытый вызов, то выражали свое презрение, не обращая на них ни малейшего внимания. Незаметно в городе наметилось расслоение: торговцы, промышленники и обедневшая знать превратились в обособленные касты.

Насмешка Людоеда не имела, как он надеялся, успеха. Все сделали вид, что ее не расслышали. Их стесняло присутствие Жулио. Но Абилио, еще не освоившийся с университетской обстановкой первокурсник, который встретил Жулио и Мариану у дверей пансиона, вопросительно посмотрел на Жулио и, думая, что оказывает ему услугу, наивно пояснил:

— Это коллега сеньора доктора Жулио.

Людоед стукнул кулаком по столу с такой силой, что тарелки подпрыгнули.

— Презренный желторотый птенец! Кто тебе дал право совать свой нос, куда тебя не просят? Какие у тебя познания в антропологии, чтобы определить, что такое лакомый кусочек?

Ошеломленный этим потоком слов, юноша никак не мог понять, искренне или притворно раздражение Людоеда. Студентов-первокурсников называли желторотыми птенцами; университет встречал их целым арсеналом грубых выходок, издевательств и унижений, и, хотя подчас они были слишком жестоки, такой прием помогал новичкам скорее стать самостоятельными. Через несколько месяцев студентам вручали диплом «второкурсника», промежуточный и тоже унизительный ритуал, который тем не менее уже приближал их к привилегированному положению докторов.

— Вот теперь я чую, что пахнет жареным. Желторотый птенчик! Кто тебе разрешил усесться за этот стол?

Щеки Абилио вспыхнули, и его охватило такое острое чувство стыда, что он стиснул зубы, чтобы не расплакаться.

— Ну, вставай! Ты мыл руки перед обедом?

Абилио затравленно огляделся вокруг, точно бездомный пес, просящий за него заступиться.

— Я их вымыл с мылом, сеньор…

— Не валяй дурака. И попридержи язык. А если ты уже соблюдаешь гигиену, как и все в этом избранном обществе, запятнанном твоим гнусным присутствием, я тебя поздравляю. Как поживаете, уважаемый птенец? — Абилио, немного опешив, протянул ему руку, но сосед Людоеда, парень с оттопыренными, как у обезьяны, ушами, презрительным жестом отстранил его руку. — Убери свой отросток, кретин! За кого ты нас принимаешь?

Абилио спрятал руку в карман, и его охватила такая ярость, что он не задумываясь прикончил бы этих безжалостных мучителей. Он вскочил из-за стола, чтобы убежать, прежде чем кровь бросится ему в голову, но Людоед удержал его за плечи.

— Не рыпайся, дурачина! Оставайся на своем месте. Тебе надо поучиться у нас хорошим манерам. Ты же должен заслужить славное звание второкурсника. Выверни пиджак наизнанку и поработай у нас за официанта. Дай я тебе помогу.

Он насильно стащил с него пиджак, смеясь как одержимый над слезами Абилио.

— Что же ты приумолк? Или ты язык проглотил?

Сосед Людоеда подлил масла в огонь:

— Ты утратил дар речи? Так попробуй задуть мою зажигалку. Я хочу проверить, вдруг у тебя слабые легкие…

Дона Луз пулей выскочила в коридор, чтобы вдоволь посмеяться; от сдерживаемого хохота у нее сотрясался живот. Людоед отцепил резиновый шланг от висевшей на стене лейки, где обычно держали вино, и протянул его первокурснику.

— Если тебе трудно говорить, прополощи горло.

— Нет. Пусть сперва подаст нам рыбу, — сердито приказал субъект с обезьяньими ушами.

Пальцы Абилио с такой силой впились в деревянную спинку стула, что ногти у него побелели. Он не знал, что делать. Тогда Жулио неторопливо вытер салфеткой рот и подошел к Абилио. Он подтолкнул его к стулу и сказал:

— Не разыгрывайте из себя дурачка. Продолжайте спокойно есть.

Людоед крутил вызывающе торчащие усы, явно выражая намерение задать трепку этому зануде, который вмешивается не в свое дело.

— Насколько я вижу, защитников тебе не занимать. Так вот, ребята, — продолжал он, повернувшись к товарищам, — мы будем судить этого петушка нашим судом за неповиновение.

В этот момент вошел Сеабра, как всегда, с опозданием. Тщательно одетый, гладко причесанный, он одарил всех присутствующих широкой улыбкой. Уловив необычное оживление в столовой и заметив карикатурное одеяние Абилио, своего земляка и подопечного, Сеабра тихо спросил:

— Ты что, голубчик, натворил каких-нибудь глупостей?

Тут слезы градом хлынули из глаз Абилио. Сеабра оторопел. Он ожесточенно сражался с бифштексом, как всегда, очень жестким, и делал вид, будто так поглощен поединком между зубами и говядиной, что не замечает происходящего. То был ловкий и в то же время не роняющий достоинства способ избегать щекотливых для его престижа ситуаций. Однако, понимая, что необходимо выказать солидарность Абилио, Сеабра незаметно подмигнул ему. Он хотел намекнуть, что не стоит принимать всерьез эти обычные университетские забавы, но боялся скомпрометировать себя словами, ведь никогда не знаешь заранее, когда и кому из этих дикарей вздумается разбушеваться. Правда, он не сомневался, что Жулио его поддержит… Сеабра подражал его манере поведения, копировал фразы, привычки. И только не находил в себе мужества быть таким же небрежным в одежде, как Жулио. Модный галстук, хорошо сшитый костюм придавали ему уверенность в себе.

В дверях показался доктор Мадейра. Это был единственный жилец солидного возраста, библиотекарь. Он поселился в пансионе в целях экономии, хотя твердил всем и каждому, что предпочитает жить тут потому, что его привлекает веселое общество студентов, напоминающих ему годы юности. Он страдал бессонницей и радикулитом. Темные круги под глазами и болезненное выражение лица придавали ему вид мученика. Стоны порой звучали в его устах как наслаждение, ведь для доброго христианина страдания — кратчайший путь к достижению вечного блаженства.

— Добрый день, господа…

И на его ханжеской физиономии, казалось, было написано ожидание: кто бросит сочувственный взгляд на несчастного страдальца? Он никогда не снимал в столовой пальто. Дона Луз считала его неряхой и голодранцем и откровенно презирала.

— Принесите мне подушечку, дона Луз. Эти проклятые ноги совсем закоченели.

Жулио поднялся из-за стола. Абилио попытался незаметно выскользнуть вслед за ним, но один из студентов предупредил его бегство:

— Эй, петушок! Смотри не забудь про суд! Розно в три часа!

Доктор Мадейра понимающе улыбнулся:

— Оставьте парня в покое. Он еще не освоился… В мое время…

— В три часа! И даже представить страшно, что тебя ждет, если суд будет происходить заочно!..

Опустив глаза, не очень уверенный, что ему следует выслушивать до конца подобные предупреждения, Абилио наконец покинул столовую. В этот час студенты собирались в центральной части города, чтобы посидеть в университетском кафе или подождать подруг у входа на факультет. Они обсуждали внешность первокурсниц, любовные истории, какую-нибудь связанную с учебным курсом проблему, но прежде всего с упоением — результаты футбольных матчей. Можно было подумать, что судьба этой молодежи целиком зависит от спортивных успехов их идолов, так близко к сердцу принимали они колебания переменчивой футбольной судьбы. Вся эта обстановка пылкого энтузиазма, в которой каждый, кто не был студентом, чувствовал себя лишним, внушала Абилио страх. Его мысли и внимание рассеивались, и не было такого уголка, где бы он мог уединиться, чтобы вновь обрести утраченное спокойствие. В квартале Шавес, где прошло его отрочество, служащие и торговцы играли в этот час в кафе в бильярд, неторопливо, будто время остановилось, прицеливаясь, а молодые офицеры в наглаженных мундирах толпились вокруг досок с шахматными фигурами, обдумывая начатые партии.

Воспоминания были для Абилио ближе, чем окружающая его беспорядочная обстановка. Шум и толпа на улице обостряли чувство одиночества. Он замыкался в себе, как улитка в раковине, ненавидя и втайне мечтая получше узнать этот мир, не желавший его признавать. Отец Абилио погиб во время политических беспорядков, его нашли ранним утром на тротуаре с простреленной головой. Кое-кто высказывал предположение, что это самоубийство, хотя друзья предпочитали отмалчиваться. Карточные долги, разорение, отчаянье. Как бы то ни было, после него остались вдова и сын, которых равнодушные родственники бросили на произвол судьбы. А в наследие будущим поколениям — портрет углем, с лихо закрученными усами и бородкой, как у Афонсо Косты[4], и над портретом республиканский флаг, так что все это вместе напоминало алтарь. Абилио плохо помнил отца. У него осталось смутное представление об этом суровом, вечно куда-то спешащем человеке. Зато образ матери, маленькой, пухлой женщины, навсегда сохранился в его памяти. Она выбивалась из сил, чтобы прокормить себя и сына, и из года в год склонялась над пяльцами, никогда не жалуясь. Абилио помогал ей, вырезая материю и разматывая шерстяную пряжу. Но маленькая женщина тоже умерла. Абилио из милости взяла на воспитание тетка, и от всех этих лет, проведенных в ее доме, у него остались такие мрачные воспоминания, что приходилось их скрашивать узорами фантазии, так что в конце концов они превратились в вымысел, ничего не имеющий общего с действительностью.

Абилио вернулся в пансион. Тучи затянули небо, теперь в комнате царил полумрак, словно прилипший к стеклам. Абилио овладела апатия, необъяснимая тоска, к ним примешивалось еще какое-то неясное чувство. Люди и предметы растворялись во времени, отдельные эпизоды всплывали из прошлого с такой четкостью, что настоящее тоже казалось лишь запечатлевшейся в памяти картиной. И в центре этих воспоминаний — огромный дом, теткино жилище. Слишком большой, чтобы люди могли вложить в него частицу самих себя, он производил впечатление необитаемого. Множество зарешеченных окон, которые никогда никто не открывал, лиловое вьющееся растение над крыльцом и громадные залы, где робко жмущаяся к стенам мебель точно подстерегала всякое проявление жизни. Домик родителей, такой простой и уютный, был как бы участником всех событий в жизни своих хозяев.

Позади дома был сад с буйно разросшимися кустами, колодцем и дикой мушмулой, которая, как говорили, никогда не плодоносила. Дом со всей обстановкой и небольшие сбережения достались тетке Абилио в награду за двадцатилетнюю преданную службу старым девам из местной аристократии.

Тетка еле выносила присутствие Абилио, видя в нем только обузу. Этот паренек рос не по дням, а по часам, он всегда был угрюм, но никогда не жаловался. От матери он унаследовал тихое и невозмутимое спокойствие: наверное, только лаской его и можно было расшевелить. Но тетке и в голову не приходило приласкать ребенка. Она выполняла свой долг, прилично одевая племянника, заботясь о его здоровье, будто для того, чтобы он был счастлив, достаточно было его накормить и одеть. Впрочем, Абилио прилагал все усилия, чтобы меньше попадаться ей на глаза. Он чувствовал себя лишним и старался сделать свое присутствие как можно более незаметным. Он рос, точно зверек в клетке, издали наблюдая за шумной возней соседских ребятишек, символизирующих для него непонятный и грозный мир, пока не пришла пора познакомиться с товарищами по школе. Но рассудительность Абилио не могла их привлечь. Одинокий, как прежде, он находил единственную отраду в учении. Это был его способ общения с миром: никто его не обижал, и он никого не разочаровывал. Абилио получал грамоты, тетке завидовали все родители в городе, а товарищи и не пытались скрывать своей неприязни к этому тихоне, которого им ставили в пример. Никто из них ни разу не принес ему ни единого листика тутового дерева для трех шелковичных червей, спрятанных у него в комнате для занятий.

Потом Абилио отдали в лицей. Подруги тетки всюду кричали, что это еще одна трогающая до слез милость. Он так часто слышал в применении к себе слово «милость», что уже устал его ненавидеть. Но перспектива учения в лицее несла с собой смутную надежду на освобождение. И все же первый день занятий привел Абилио в уныние. Тетка сопровождала его в лицей разряженная в пух и прах, в черной шляпке с двумя гусиными перьями и бархоткой на шее. Она несла сверточек с завтраком, а Абилио кожаную папку. Лицеисты на школьном дворе бегали взапуски и тузили друг друга, как чертенята. Абилио ужаснулся при мысли о том, что в последующие дни, без поддержки тетки, он окажется один на один с этими дикарями. А он-то всегда воображал, будто ученики лицея сидят на скамейке с книгой в руках и ведут себя сдержанно, с достоинством. Абилио был разочарован, напуган.

Тетка развернула завтрак, громко шелестя бумагой, вероятно желая подчеркнуть, что она не поскупилась на расходы для любимого племянника, и сразу их окружили будущие товарищи Абилио, любопытные и насмешливые. Он-то отлично понял их иронию.

Впрочем, соученики ему не докучали. Абилио не вызывал у них интереса. Они делали вид, будто не замечают присутствия этого зануды. Именно презрению лицеистов он был обязан тому, что у него появился друг. Он был высокого роста; морщинки, точно у старика, сочетались у него с улыбкой вечной юности. Приятель Абилио носил брюки со штрипками и явно принадлежавшие прежде другому хозяину ботинки — достаточные причины, чтобы подросток чувствовал себя униженным, и, возможно, поэтому ему нравилось оказывать покровительство своему робкому товарищу. Лицеисты гордились профессиями отцов, преувеличивая всякий раз, едва представлялась возможность, общественную значимость своей семьи. Один из них всем уши прожужжал, что он сын командира полка, и поджидал отца у выхода из казармы, чтобы все видели, как почтительны с ним солдаты и офицеры. Но друг Абилио откровенно признался, что его отец занимается контрабандной торговлей табаком. Этого парня прозвали Телеграфным столбом, потому что он был очень высокий. Он научил Абилио играть в берлинде[5] и показал ему основные приемы фехтования, чтобы тот мог защищаться от деревянных рапир лицеистов. Исторические романы с дуэлями на каждой странице были тогда в большой моде. Так как Телеграфный столб жил в том же квартале, что и Абилио, над резиденцией пожарной команды, домой они возвращались вместе. Абилио полюбил бродить по городу, когда их раньше отпускали с уроков, и совать нос повсюду, где Телеграфный столб находил повод напроказничать. Тетка переписала у него расписание занятий и контролировала каждый час, но отмену уроков она, разумеется, не могла предвидеть. И Абилио все сильнее увлекался этой новой жизнью.

Он вырос в типично провинциальном городке, в двух шагах от испанской границы; городок этот возник на плодородной земле заливных лугов, со всех сторон окруженных горами; медлительная река с солоноватой водой разделяла его пополам. Но и по ту, и по другую сторону моста улицы были одинаково старые, а балконы домов так близко подступали один к другому, что казалось, поверяли друг другу свои секреты. И у владельцев их тоже был таинственный вид, свойственный жителям пограничных областей.

Благодаря другу Абилио испытал неожиданно острые ощущения: вкус сигары, купанье в реке, поход в кинотеатр на приключенческий фильм. Но, чтобы ускользнуть от теткиного надзора, приходилось прибегать к ловко придуманной Телеграфным столбом лжи, и поэтому Абилио постоянно ощущал чувство вины и недовольство собой. Всей душой устремляясь навстречу жизни, он сожалел, что никогда не получит возможность в ней участвовать. Случалось, Абилио объяснял свое длительное отсутствие тем, что семья Телеграфного столба пригласила его на обед. Тетка верила выдумке, она была польщена, ведь такое внимание родителей лицеиста означало прежде всего уважение к ее персоне. Конечно, обоим приходилось оставаться без обеда, но какое это имело значение в сравнении со свободой?! В ответ тетка тоже иногда приглашала Телеграфного столба пообедать с ними. Суп, козидо[6] и бифштекс с жареным картофелем — таким меню Абилио ужасно гордился, хотя на следующий день тетка не раз попрекала его тем, в какое расточительство он ее ввергает: «Не хватало мне только пойти с сумой, чтобы ты мог разыгрывать из себя богача. Если бы твоя бедная мать видела, чего мне стоит тебя воспитывать, прилично одевать да еще сносить твои сумасбродные выходки! И хоть бы какая-нибудь благодарность. Я по глазам твоим вижу, что ты неблагодарный». Да, он и сам знал, что был обузой, и не стоило об этом так часто напоминать. Вероятно, поэтому, когда Телеграфный столб катал его по реке на лодке, Абилио не только радовался прогулке, но и давал волю фантазии: река представлялась ему океаном, илистые берега, казалось, были пропитаны запахом морского прибоя, а лодка вырастала до размеров галиона, на котором он убегал из дому и странствовал по морям и океанам, превращаясь в отважного предводителя пиратов, способного с ужасающей яростью взбунтоваться против любой тирании. Телеграфный столб толкал его и на другие дерзкие поступки. Например, в отношении Лусинды, теткиной служанки. Каждое утро она приходила его будить, и на лице ее, с ямочками на щеках, выплывающем из глубины туманных сновидений, играла дружеская, смущающая своей интимностью улыбка. Девушка родилась, чтобы стать сеньорой. Ни ее белая кожа, ни вкрадчивая томность движений — ничто будто и не напоминало о тех временах, когда она пасла скот. Абилио решил, что, как только станет инженером, женится на ней. Ему было досадно, что Лусинда все еще считает его ребенком, и поэтому он перепробовал все прически, трагические или презрительные мины и воспользовался мудрыми наставлениями Телеграфного столба. Чтобы ни случилось, он будет любить ее всю жизнь, и уже теперь Абилио находил странное наслаждение в страданиях, которые она, уж конечно, ему причинит. Он старался произвести на нее впечатление вычитанными из книг отрывками, и они действительно возвышали его в глазах девушки, главным образом потому, что она ровным счетом ничего в них не понимала. С согласия тетки девушка попросила, чтобы он обучил ее грамоте. Занятия начинались вечером, после уборки кухни, и Абилио с жадным нетерпением прислушивался из своей комнаты к громыханию тарелок в глиняной миске для мытья посуды. Он не представлял себе большего счастья, чем самому сформировать характер Лусинды для их совместного будущего. Каждую ночь, перед тем как уснуть, он рисовал в воображении картины ожидавшей их удивительной жизни. Поэтому Абилио неизбежно должен был рано или поздно разоткровенничаться с девушкой. Его страстная потребность человеческого общения обрела наконец конкретное выражение. Он признался, что ненавидит тетку, что убегает из дому с Телеграфным столбом, и однажды странным голосом, будто говорил кто-то другой, сказал:

— А что, если мы поженимся, Лусинда?

Она засмеялась. Но тут же стала серьезной и взглянула на него злобно и недоверчиво. Абилио почувствовал непонятное унижение. Впрочем, он почувствовал бы его, каково бы ни было поведение девушки. И в последующие дни каждый из них старался держаться подальше от другого, хотя они и привыкли быть вместе.

В доме напротив появился новый слуга, и все переменилось. Этот смуглый мускулистый парень лет тридцати носил полосатый фартук, чтобы не испачкать свой жилет мажордома, находящегося на службе у захудалых дворян. Он облюбовал укромный уголок у окна, чистил обувь и нахально глазел на девушку; Лусинда тоже целыми часами возилась с уборкой парадной залы, и в конце концов уроки ей явно наскучили. Абилио подсматривал за ними и считал себя самым несчастным человеком на свете. И поскольку его любовь от препятствий только усиливалась, он засыпал Лусинду мелкими подарками — чулками, украшениями, которыми торговали на улицах китайцы, — и делал страдальческое лицо, надеясь ее разжалобить.

И вот наступил этот черный день. Входная дверь была не заперта, и, так как Абилио с детства привык никого не беспокоить и его шаги и движения были всегда бесшумны, ему удалось незаметно проникнуть в коридор в тот самый момент, когда тетка хриплым голосом задала, вероятно уже не первый раз, вопрос:

— Неужели он действительно все это сказал, Лусинда? Мой племянник?!

Кровь застыла у Абилио в жилах. И когда Лусинда повторила слова, которыми он раскрывал ей свою душу, говоря, что он испытывает к тетке непримиримую злобу, он пожелал, чтобы тут же разверзлась земля и поглотила его со всеми горестями и стыдом. Как могут быть люди такими лживыми и жестокими! Он покинет этот дом. У него не хватило смелости встретиться с теткой. Абилио попятился к двери, в ушах его все еще раздавались ее рыдания. Впервые он с ужасом осознал, что поведение его было чудовищно. Ему оставалось только убежать, скитаться по дорогам, ночевать в поле под открытым небом. Или же добраться до морского порта и спрятаться на каком-нибудь паруснике, овеянном романтикой приключений.

Поглощенный этими мыслями, он даже не сумел избежать встречи с теткой. Они застали его под дверью, словно он еще и подслушивал. Абилио ожидал ругани, криков, наказания — и так было бы лучше, — но ни одна из женщин не сказала ему ни слова и даже не взглянула в его сторону. Тишина, воцарившаяся в доме, напоминала безмолвие пустыни или склепа.

Тетка излила свой гнев только после вечерней молитвы. Внезапно она подскочила к нему как полоумная, молча надавала пощечин и тут же истерически разрыдалась. Вытерев слезы с мертвенно-бледных щек, она воскликнула:.

— Неблагодарный! Чудовище!

Но ярость этих слов не соответствовала горестному выражению лица.

Тогда он был на третьем курсе лицея. Его имя не сходило с почетной доски. Тетку приглашали присутствовать при вручении наград, и многие в городе хвалили добрую сеньору за ее заботу о сироте, словно это она завоевала симпатию педагогов. Окинув снисходительным взглядом Абилио, знакомые восклицали: «Он вам всем обязан. Какая жертва с вашей стороны!» Клеймо «облагодетельствованного» так глубоко въелось в кожу, что уже не заставляло его страдать, как прежде. Он понял, что, если зависишь от других, не имеешь права обижаться. Но по мере того как он обуздывал свои радости, желания, затаенную злобу и замыкался в себе, мир вокруг него тоже сужался. Абилио уже не испытывал страха. Однако жадное стремление познать жизнь тоже исчезло.

Когда было решено, что Абилио продолжит занятия в университете, в Коимбру он поехал вместе с Сеаброй. Сеабра чувствовал себя здесь как дома, как в своей вотчине. Абилио никогда не видел ни трамваев, ни таких величественных зданий, ни лихорадочно суетящейся толпы большого города, и поэтому у него подчас вырывались наивные вопросы, за которые ему самому потом становилось стыдно. Прежде всего оттого, что свидетелем его промахов был Сеабра. Абилио никогда не любил Сеабру. Он познакомился с ним поздно, на шестом курсе лицея. Рассказывали, что Сеабре принадлежат крупные земельные участки в Баррозо, и действительно он сорил деньгами напропалую. Сеабра рассказывал и о своих романах с женщинами, и о политических взглядах шепотом, словно разглашал альковные тайны. Лицеисты перед ним благоговели. Поскольку Абилио пользовался репутацией умницы, Сеабра уделял ему особое внимание. Однажды он завел его в самый глухой уголок сада; с таинственным и серьезным видом, так осторожно, будто за каждым кустом сидел шпик, он засунул ему в папку свернутые в трубочку бумаги.

— Только не разворачивай здесь. Прочти дома.

Это были нелегальные газеты. На следующий день, когда насмерть перепуганный Абилио захотел вернуть их Сеабре, тот сурово его отчитал:

— Я ошибся в тебе. Я-то думал, что ты храбрый и сознательный.

И Сеабра поправил завязанный бантом красный галстук, будто выставлял его напоказ как доказательство своих левых убеждений и дерзко бросал вызов полицейским ищейкам. Лишь в тот миг Абилио соотнес красный бант с поведением Сеабры. И пришел к выводу, что его речи удивительно не соответствуют образу жизни. С тех пор Абилио пытался его избегать.

После переезда в Коимбру все, что осталось позади, люди и события словно растворились в тумане. Осталось только воспоминание о матери. Он хотел удержать в памяти ее черты, жесты, сохранить чувства, которые к ней испытывал; он хотел видеть ее так же отчетливо, как прежде, — пусть эта четкость создает иллюзию, что она жива. Мертвые должны возвращаться. Возвращаться хоть на миг, чтобы время не могло окончательно обречь их на забвение. «Мертвые должны возвращаться!» — порою в отчаянии кричал он про себя, ощущая ужас при одной только мысли о том, что образ матери постепенно бледнеет в его памяти.

Абилио согласился на предложение Сеабры поселиться с ним в пансионате в одной комнате. Это не только благоприятно сказывалось на его кармане, но и влекло за собой постоянное покровительство Сеабры; хотя Абилио и не жаждал этого, все же на первых порах он не мог без него обойтись. Нервы его уже были взвинчены смутным предчувствием; студенческое общество, студенческие традиции, отличающиеся подчас утонченной жестокостью, — вся эта своеобразная коимбрская среда встречала новичков угрозами, притеснениями и обидами. Комната их была просторной. Сеабра там только спал, хотя Абилио почему-то думал раньше, что он ночи напролет просиживает над книгами. Правда, Сеабра восторженно говорил ему о своих друзьях и о своем намерении приобщить его к кружку образованных юношей, однако трудно было соотнести эти слова с его беспорядочной, богемной жизнью студента с туго набитым кошельком, который часами вертелся у зеркала, только чтобы придать своему спортивного покроя пиджаку нарочито небрежный вид. Сеабра столько раз похвалялся книгами из еврей библиотеки, что Абилио стал по вечерам рыться в них. Стоило Сеабре это заметить, как он всякий раз восклицал:



Поделиться книгой:

На главную
Назад