— Опять минутку, дорогая? Наша дружба сложилась из минуток. Я не люблю женщин, предлагающих себя, понимаешь? Посмотри на Регулеса. Он грозен, как нибелунг. Избавь меня от семейных сцен. Adieu, adieu[21].
Наташа, наблюдавшая за ними с дивана, улыбнулась, разгадав, что происходит. Ей было все это не внове. Бедный Пьеро. У него уже редели волосы.
Норма Ларрагоити вошла в ту самую минуту, когда Бобо менял голубое освещение на зеленое. Еще ярче засверкали ее драгоценности, coup de soleil[22] волос, золотые подвески, фиолетовые веки.
Родриго Пола поспешно отошел от группы, в которой стоял.
— Ой, Пичи, — шепнул Казо из-за облачка дыма, источаемого сигаретой «Кравен», — нашему милому Хуниору нужна чашка крепкого кофе, а может быть, и кое-что еще. Помоги мне отвести его в туалетную. Zitti, piano[23].
Хуниор сиплым фальцетом кричал каждому, кто приближался к бару:
— О-о-ой, какой сюрреалист; о-о-ой, какой хайдеггер-р-ровец! — И распевал, махая руками: — Lemme go, Emelda, dahling, you’re biting mah fingah[24].
— Как неприятно! — заметила Пичи. — Как вы думаете, чем вызывается эта потеря контроля над собой? Адлер считает…
Хуниора положили на кровать, и он тут же заснул.
— Ну вот, больше он уже не доставит хлопот. Посидим, посмотрим, как он спит. Бедный Хуниор! Существует снобизм, основанный на открытии, что Санта-Клауса не существует. Как может такая умная девочка, как ты…
— Зачем вы так говорите, сеньор Казо? Хуниор научил меня…
— Сеньор Казо, сеньор Казо! Зови меня Пьеро, как все. Можно подумать, что ты меня боишься.
— Вежливость не мешает…
— …пылу, — Пьеро взял Пичи за бедра и медленно поцеловал ее в шею.
— Хм-м-м-м-м-м.
— Моя королева, ты девственна?
— Пьеро! Шалости шалостями… хм-м… но сначала надо подготовиться интеллектуально, а потом… хм-м-м-м-м… наслаждаться жизнью… — Голос Пичи слабел и прерывался, словно просачивался сквозь толстый фильтр.
— Mens sana in coprore insana[25].
— А вдруг кто-нибудь войдет? Пьер, ой, Пьеро, моя накидка! Мои пуговицы!
— Я закрыл дверь на задвижку. — Пьеро ощупью нашел штепсель от лампы и выдернул его.
— Пьеро, здесь? А Хуниор?
— Ему покажется, что кутеж в самом разгаре и он напропалую веселится… Иди ко мне, моя радость.
— Ах, Пьер, Пьеро!
— Madonne, ma maîtresse… et cetera, et cetera… au fond de ma détresse…[26]
— Хм-м-м-м-м…
Наташа провела руками, искрещенными голубыми венами, по твердым белым скулам. Под высоким, до ушей, бархатным воротником потрогала шею. Испытала такое ощущение, будто касается ослабленных струн виолончели. Увидев, как Пьеро и эта девушка, похожая на Наташу былых времен, направляются в туалетную, она представила себе все. Вспомнила Пьеро 1935 года, обольстительного молодого человека, в котором было что-то байроническое, и женщину в расцвете красоты, блистающую в европейских столицах, на пляжах, в толпе любовников. Не смогла сдержать хриплого стона. Закутанная в бархат, она встала и вышла, сверкая глазами, из шумной гостиной, погруженной в полутьму.
В баре «Монтенегро» сквозь жужжание голосов едва прорывался тонкий звон бокалов. Вентиляторы взбалтывали запахи мягкого ковра, косметики и джина. То к одному, то к другому столику официант подносил телефон, и посетители назначали свидания, извинялись, заказывали билеты в агентстве Кука. Привычно поведя плечами, Кукита скинула меховую накидку на спинку стула.
— А где ты теперь живешь, Глория?
— В Чили. Знаешь, my dear[27], жизнь там такая, как была здесь во времена дона Порфирио. В «Ипико», в «Унион», в «Винья-дель-Мар» принимают великолепно — замороженное шампанское, choses flambées[28]. …И конечно, нет этого ужасного нашествия лавочников из Теннесси. Посмотри вокруг.
Глория тщательно пудрилась, глядя в зеркальце и морща губы.
— He думай, быть замужем за дипломатом не так-то легко, тут есть свои минусы. Кто-то сказал, что есть четыре профессии, которые нельзя сменить: профессии дипломата, журналиста, актера и проститутки. Ну, а как ты? Выглядишь ты прекрасно — до обалдения хорошенькая.
Кукис тряхнула кудрявой головкой и улыбнулась, обнажив зубки.
— Сама видишь, наш милый Мехико все тот же…
— Девицы по-прежнему обзаводятся бэби на пятом месяце замужества. Настоящие скороварки!
— А как сердечные дела?
— Сейчас расскажу. Я познакомилась с таким мужчиной — закачаешься. Ради него я продала бы и тело и душу.
Вошла группа американцев в соломенных шляпах, горланя «Да здравствует Мексика!». Глория нарочито передернула плечами, как от озноба. Гид туристов — смуглый, низкорослый, в мешковатом бежевом пиджаке — пошел поговорить с руководителем музыкального квартета.
— Послушай, в доме банкира Роблеса будет благотворительный бал. Обязательно приходи. Поскольку вход платный и у меня такой роскошный кавалер, мне представляется прекрасный случай побывать в этом доме и в то же время не здороваться с хозяйкой. Видела бы ты, что это за красавец-мужчина! Я бесповоротно порываю с мужем. Жалкий мозгляк. А этот просто великолепен. Он уже возил меня в свое имение и даже в Акапулько. Роман среди пальм. Хотел меня потрясти, представляешь?
— Допивай рюмку. Нас ждут у Бобо.
Кукита новела плечами.
— За тебя — до дна!
Росенда с трудом встала, ей тут же пришлось ухватиться за латунную спинку кровати: подгибались ноги, прикрытые широкой желтой сорочкой. Глаза ее остановились на прибитом к стене осколке зеркала, отражавшем кожу, похожую на луковую шелуху. Выпрямившись, Росенда направилась к шкафу, достала из заветного места поблекшие, лиловатые фотографии и снова легла. «Росенда Субаран, 1910» — гласила надпись на той, где была снята девушка в кудряшках, немножко смешных для ее возраста, которая стояла, облокотясь на бутафорскую колонну фотостудии, приложив руку к щеке и изогнувшись, как буква S. «Росенда С. де Пола» — было написано угловатым почерком на следующей, запечатлевшей уже зрелую женщину, но в той же позе, с тем же наклоном головы, и худенького мальчика с широко раскрытыми глазами. А когда дошла очередь до фотографии статного военного с блестящими волосами, который браво улыбался, держа на согнутой руке каску с плюмажем, у Росенды запрыгал подбородок, мелко и часто запульсировали жилы на шее, и, задыхаясь, она уронила на пол фотографии и закрыла глаза. Ей представился стенной шкаф, полный тянучек, миндаля и горшочков с медом; замкнутый, как шкатулка, дом; огромная, нескончаемая стена, которую она обегала закатившимися глазами и которую в мгновение леденящего ужаса озарила пороховая вспышка: каждая пуля была солнцем, вылетавшим из тьмы и разбивавшимся о роговицу старухи. Обессилев, она уже не удерживала и даже не замечала слюны, стекавшей ей на грудь.
В гостиной стоял дым столбом. Бобо сел на ступеньку лестницы с бокалом в руке, чтобы в свое удовольствие полюбоваться приятным зрелищем: вечер удался, царило общее оживление. В его голубых глазах сквозила сладкая мечтательность. Бобо ex machina. Какой класс! И только что вошла графиня Аспакукколи! Какой класс!
Графиня направилась прямо к группе Вампы, Гуса и Шарлотты.
— Дражайшие, у меня в доме нет ничего съестного, кроме rice-crispies[32], — без всяких предисловий сказала она со своим черногорским акцептом. — Покажите мне поскорее, где здесь закуски.
В уголке сеньориты в очках торопливо кивали Эстевесу, говорившему в нервном возбуждении:
— Мексиканец — безликое и расхлябанное существо, которое смотрит на свой удел самое большее со страхом или любопытством. А философия Dasein[33] осознала конечную сущность человека; он есть совокупность возможностей, последняя из которых — смерть, зримая всегда опосредованно и никогда не испытанная на собственной шкуре. Как проецируется Dasein на смерть?.. — Сеньориты в очках, потея от увлечения, одергивали свитера. — Это существо, предназначенное для смерти; связующее звено между чистым бытием и полным уничтожением… у-у, аргентинец… Извините; невозможно философствовать, абсолютно абстрагируясь…
Из-за спин сеньорит выглянуло белое, как гипс, внимательное лицо благоухающего духами Дардо Моратто.
— Продолжайте, продолжайте, Эстевес. Я для того и приехал, чтобы узнать, что думают в Мексике. Крайне интересно, крайне интересно видеть самое начало процесса. У вас дело идет. Вы себя покажете. Представьте меня девушкам. Но куда же вы?
— В туалет, — выпалил Эстевес.
— А!.. Знаете ли вы, как был изобретен сортир?
Сеньориты в очках с нервным смешком признались, что не знают. Моратто поправил галстук и широкий воротник пикейной рубашки.
— Какой пробел в вашем образовании! Его изобрел сэр Джон Уоттон, придворный елизаветинских времен, латинист и переводчик Вергилия. Что вы хотите, и он, несмотря на все свои достоинства, не избежал дворцовых интриг. Елизавета сослала его в один из этих холодных и неудобных замков. А как же, переводя Вергилия, пользоваться драгоценными моментами озарений, сопровождающих испражнение, когда приходится бежать по мерзлым полям?
Сделав в виде фиоритуры замысловатый жест, Моратто расплескал содержимое своего бокала.
— О, простите, сеньора, я вас не забрызгал?
— Ничего, — сказала, обернувшись, Норма Роблес. — Почти тринадцать лет, милый мой Родерико!.. Но ты ведь знаешь, в Мехико то-то и хорошо, что здесь никто никого не ищет, а, кроме того, у нас не отличишь зиму от лета, и время проходит незаметно. Да что я тебе рассказываю!
— Тринадцать лет, Норма.
— Ну и что?
— Ты ждешь мужа?
— Мужа? — она, жуя маслину, широко раскрыла глаза. И засмеялась — как раньше никогда не смеялась, подумал «милый мой Родерико». — Всему свое…
— Норма, — проговорил Родриго и хотел взять ее за теплую руку, сверкающую золотом и бриллиантами.
— О, тихо. Ты все еще чувствуешь себя в саду нашего незабвенного отрочества. — Она утопила в рюмке новый смешок. — В твоей пучине погибну я, бурный джин!
Никогда еще он не видел ее такой красивой, как теперь, под двумя вуалями, схваченными бриллиантовым аграфом. И она была иной, чем прежде.
— Ты стал настоящий стиляга. Я вижу, времена переменились к лучшему.
— Смотря с какой точки зрения, — сказал Родриго, разводя руками.
— Ну, ну, ну, не начинай опять эти нескончаемые разглагольствования доморощенного трибуна. Как ты мне надоел! Это — во-первых; а во-вторых, ты был не прав, не так ли? Нет, мой мальчик, только мы, богатые люди, отдаем себе отчет в том, какая пропасть отделяет нас от бедных; бедные не знают о ней, и, пока их не просветит какой-нибудь ренегат-помещик, нам ничто не грозит. Но comes the revolution[34], и первыми расстреливают ренегатов и путающихся под ногами интеллигентов. Ха-ха!
Родриго молчал, уставившись на спичку, валявшуюся на полу. Снова вкрался протяжный голос Дардо Моратто:
— Сэр Джон изобретает сортир и, сидя в нем, переводит Вергилия. Великий труд успешно доводится до конца. И подумать только, что нынешние английские джентльмены, отправляя нужду, не воздают благочестивой дани памяти сэра Джона Уоттона, латиниста, придворного и переводчика Вергилия!
— Ах, Родригито, неужели ты так и будешь вечно ставить себя в смешное положение! Эй, человек! «Дайкири» для сеньора…
Фиделио чуть не разлил рюмки. («Черт бы побрал… уже скоро одиннадцать, скоро приедет
— Смотри себе под ноги, — прошипел Бобо. — Что с тобой сегодня? Ходишь, как очумелый.
Норма, протянув руки, похожие на дремлющих змей, взяла с подноса рюмки.
— Ах, как хорошо быть замужем за важной персоной, финансовым гением, который строго выполняет свои обязанности, но не выходит за рамки. Если бы он не приходил ко мне раз в неделю, я бы подумала, что он сошелся с другой, и это пробудило бы во мне ревность, дополнение к любви, которого я вовсе не желаю! Я бы горевала, тосковала, терзалась и не пошла бы на такую приятную party[35], где встречаешь старых друзей, которых уже не надеялась когда-нибудь увидеть. А что ты поделываешь теперь, старина?
— Ничего; немножко пишу и…
Норма беззвучно зааплодировала затянутыми в перчатки руками:
— Прекрасно, прекрасно, литература такой же необходимый аксессуар, как сигареты или хороший коньяк.
— Норма… послушай, я тебя по-прежнему люблю…
— Браво! Как оригинально! Болезнь, по-видимому, приобретает характер эпидемии. — Норма, сузив глаза, бросила на него сквозь вуаль косой взгляд. — Ты что вообразил, болван? — и, снова распахнув ресницы, пропела: — Ах, какой сквозняк! Бобо, что тебе стоит закрыть окно; и к чему нам гнусавая поэтесса?
— Ну, и что дальше? Может, ты хочешь, чтобы мы вернулись в незабвенный сад, где когда-то так мило сюсюкали? Или возьмемся за ручки и отправимся в «Синеландию»? Тебе ведь ничего больше и не нужно… До девяноста лет доживешь и будешь украдкой целоваться со старухами в доме призрения. Потому что там ты и кончишь свои дни. Ну, пока.
Норма отвернулась от него и помахала рукой. Вошла Пимпинела де Овандо. Высокая, с орлиным носом и обжигающе холодными, отливающими металлом глазами. Сьенфуэгос улыбнулся:
— Ты завтра увидишь мужа? — спросила Пимпинела, улыбаясь всем сразу.
— Увы, да, — воскликнула Норма бессознательно подражая ее манере держаться.
— Не забудь, дорогая, напомнить ему о моих трехстах акциях. Ты обещаешь?
— Не знаю, Пимпинела, я никогда не говорю с ним…
Пимпинела изобразила лучезарную улыбку.
— Да, чтоб не забыть… Моя тетя хочет, чтобы ты пришла к ней ужинать в следующий четверг.
У Нормы загорелись глаза.
— Донья Лоренса Ортис де Овандо?
Автобус затормозил, но еще с минуту не рассеивались запах блевотины, тяжелое дыхание, дремота. «Ме-е-хико!» — изрыгнул шофер и сдвинул кепку на затылок. В автобусе с запачканными птичьим пометом окнами пассажиры зашевелились, потянулись за продавленными корзинами и сколоченными из планок ящиками с цыплятами, зашаркали рваными ботинками. Габриэль попытался протереть стекло, чтобы причесаться; надел свою бейсбольную шапочку и снял с крюка кожаную куртку. Теперь живей, потрачу несколько песо на такси и мигом доберусь до дому. Прижимая рукой бумажник, Габриэль пробрался к выходу. По площади Нетцауалькойотль прогуливались проститутки с забинтованными коленками и заляпанными грязью каблуками туфель. «Теперь или никогда, дружок», «Со мной, миленок, сразу станешь мужчиной», «Меня на всех хватит, девки, и плачу долларами!», «Yes, yes[36], угощайся в свое удовольствие», «А, старый приятель!» Габриэль пошел по улице, чувствуя терпкий запах смуглых тел, слушая топот своих шагов по выщербленным плитам тротуара, глядя на свое новое отражение в погашенных витринах обувных магазинов — как он прекрасно выглядел, как загорел! Город наваливался на него, рябило в глазах. Как будто не было неба. Но теперь уж он каждый год будет возвращаться в калифорнийское раздолье, в поля, овеянные запахом томатов. «Такси!» Прямые улицы, размеченные, словно вехами, кучами мусора, низкие дома-развалюхи. Он забавлялся, читая вывески закусочных, похоронных бюро, которых было полным-полно на Трансито и в Рабочей колонии: побеленные фасады и всегда выставленные наружу карликовые сосновые гробики для детей. За каждой дверью ему чудился запах застылой крови ребенка; недалеко ходить, только в его семье умерли четверо еще совсем маленькими, не успев ни поработать, ни поспать с бабой, в общем, не сделав ничего важного в жизни. Габриэль нетерпеливо щелкал пальцами. Сейчас он заявится домой с пачкой долларов в кармане и с подарочками всем на загляденье. Он был на заработках первый раз, но теперь каждый год будет уезжать в Штаты, как удастся, легально или нет, пусть даже придется переходить границу под пулями или вплавь через реку. Либо это, либо торговать мороженым на улицах Ф. о. — больше податься некуда. Он уже говорил Туно, когда они вместе работали на уборке урожая в Техасе: «Ну и что из того, что тебя не пускают в шикарные рестораны? А в Мехико тебя пустят, что ли, в „Амбасадер“?» «Здесь, приехали. Получите». Габриэль постучал в дощатую дверь дома 28-б. «Вот и я со всеми пожитками». Мама, открывающая в улыбке желтые зубы, и отец с мятым, словно заспанным, лицом, и старшая сестра, та, что уже на возрасте, и два мальчугана в дырявых комбинезончиках и фуфайках.
Родриго Пола осушил седьмой бокал «дайкири» и обежал взглядом гостиную; с какой-то особенной ясностью он улавливал ту музыку благополучия и изысканности, которая воплощалась в каждом дымке сигареты, во всех этих пепельных нимбах, осенявших головы. Кровь его волновало одно слово: успех. Перед его мысленным взором сверкала каждая буква в отдельности: у, эс, пэ, е, ха. Он взял еще бокал «дайкири». Нужно было заклясть это слово. И нужно было что-то еще. Ему хотелось заглянуть в себя самого своими утомленными и воспаленными глазами, хотелось объясниться с самим собой. И что-то еще. Дело было не просто в том, чтобы превратить ничто в нечто. Пола, разговаривая сам с собой, повторял открывшуюся ему истину: надо рассеять, как дым, превратить нечто в ничто. Он бросил бокал на ковер и подошел к Бобо.
— Надо поднять тонус. Я покажу один номер.