Аппарат звякнул, и Роблес поднялся с кожаного кресла. В кабинете с панелями красного дерева и огромным ковром мерно постукивал маятник часов. Девять вечера. Федерико Роблес с минуту смотрел на свое призрачное отражение в оконном стекле. Он поседел — как генерал Диас. Это, пожалуй, даже облагораживало его. Он провел ногтями по борту пиджака, сшитого так, чтобы скрывать брюшко. Полюбовался своим маникюром. Зазвонил телефон.
— Сеньор, вас просит сеньор Либрадо Ибарра…
— Соедините.
Роблес прикрыл глаза. Соедините.
— Соедините… Как дела, Ибарра? Как ваша нога? Ну, хорошо. Нет, меня не было в конторе. Разве вам не сказали? Так чем могу служить?
— Да, как же. Сожалею, что не смог приехать в больницу. Вы ведь понимаете, у меня не только это маленькое общество, но и другие, более крупные… Нет, я не получал никакой записки… Конечно, не имеет.
— Как так, Ибарра? Несчастный случай на производстве? О чем вы говорите? Вы меня что, за дурака принимаете?
— Нет, мой друг. Вы глубоко ошибаетесь в своих расчетах. Вы взяли на себя побочные функции в качестве пайщика. Так что лучше помолчите насчет несчастных случаев на производстве. Я вам говорю: помолчите… Ограниченная ответственность? Не будьте наивны. С кем же, по-вашему, вы разговариваете? Неужели вы думаете, что хоть одно серьезное кредитное учреждение стало бы иметь с нами дело, если бы я не брал на себя неограниченную ответственность? Да что вы в самом деле…
Роблес ударил кулаком по столу, и в стекле появилась зеленая трещина.
— Согласительная комиссия? Послушайте, дурачина вы этакий: вы не рабочий, а пайщик. Теперь до вас дошло? Ну что ж, идите в вашу согласительную комиссию. Идите, идите… А вы знаете, что значит попасть в черный список?.. Вот то-то… О чем? В субботу собрание. Посмотрим, будет ли единодушно поддержано ваше ходатайство, получите ли вы так свои денежки.
— До свидания, Ибарра. Будьте здоровы.
Роблес повесил трубку. Письмо об «Анонимном».
Роблес нажал кнопку.
Что сказать о мебели Бобо? Она требовала поз, которые были приняты у римлян времен упадка, и низенькие столики, уставленные керамическими вазами с виноградом из синего стекла, приглашали вернуться к тем временам. На маленькой стеклянной этажерке выстроились лохматые, без обреза, тома «Эстетической философии» Мальро бок о бок с полным собранием сочинений Мики Спиллане и «Озарениями». На деревянном пюпитре красовались «Песни Мальдорора» и две перуанские пепельницы. А на каждой ступеньке лестницы стояло по горшку с нопалем. Пьеро Казо продолжал помахивать бокалом с коньяком. Стоявшие возле него Пичи и Хуниор отвечали на его слова ритмическими волнами смеха, обязательной дани этому бонвивану par excellence[10].
— Пьер только что вернулся из Англии, Пичи.
— Иначе говоря, с Севил-роу, дорогие. Нет другой страны, которая до такой степени сводилась бы к одной улице. Но во время этого последнего набега я сделал, друзья мои, приятное открытие: кулинарная строгость, по-видимому, положительно отразилась на традиционной строгости нравов. Вы знаете, англичане уже общаются со своими визави. Кто здесь сейчас очередная звезда, Хуниор?
Роберто Регулес должен был сохранять улыбку. Он пристально смотрел на повернутое к нему в профиль лицо жены. У нее начинал обозначаться двойной подбородок. Женясь на Сильвии, он воображал, что никогда не заметит у нее какого-нибудь признака приближающейся старости, во всяком случае, не почувствует при этом серьезного беспокойства. Страсть. Любовь. Товарищеские отношения. Такова была запрограммированная последовательность. Он должен был сохранять улыбку.
— Ну, уходи с ним. Чего ты ждешь? Все равно все знают, ведь так? К чему тебе соблюдать декорум?
У Сильвии на лице не дрогнул ни один мускул, и глаза ее по-прежнему издалека улыбались каждому из присутствующих.
— Замолчи. Если бы не дети…
Рядом с Мануэлем Самаконой сели Бернардито Сюпрату и Амадео Тортоса. Самакона поморщился: ему пришлось отказаться от своей излюбленной позы а-ля мадам Рекамье.
— Нам нужно вернуться назад, — продолжал он, проводя рукой по лбу, — на позицию индивидов, вернуться к Паскалю, к Гете, проникнуться уважением к жизни, сказать вместе с Китсом: «Я творю просто из желания достичь прекрасного и испытать радость, которую это доставляет, даже если каждое утро я сжигаю то, что создал за ночь». Разве не может быть сегодня Кеведо, который занимался бы простым, святым, всеобъемлющим ремеслом человека и творца?
Тортоса кашлянул и взмахнул руками.
— От вас, дорогой Мануэль, ускользает смысл общественного движения. Вы чрезмерно предаетесь ностальгии, издыхаете по потерпевшим крах идеалам. Конечно, и, к несчастью, тут ничего не поделаешь, — прежде чем действовать, надо выработать теорию. Но теория означает рассмотрение, то есть в конечном счете действие. Надо чувствовать боль бедняков, не дающий покоя императив солидарности…
— Конечно, нужно бороться против этого чудовищного мира! Нельзя больше мириться с этой монастырской культурой, раболепствующей перед буржуазией. Культура приобрела украшательский облик, потребительский характер. Надо снова сделать ее незаменимой, священной! Надо, чтобы каждый чувствовал себя Леонардо! Миссия поэта — это миссия глубокого и священного общения, какое достигается в любви.
Сюпрату изрек:
— Безусловно, l’amour est une réalité dans le domaine de l’imagination[11].
Хуан Моралес с веселым блеском в глазах и горделивой ухмылкой распахнул двери таверны.
— Проходи, старуха. Давайте, ребята.
Роза поправила на груди свое ситцевое платье. Дети побежали к свободному столику. Хуан вразвалку прошел через зал. Официант поклонился.
— Проходите, пожалуйста, сеньоры. Вот сюда.
Пепе, Хуанито и Хорхе, уткнувшись подбородками в скатерть, читали засаленное меню, а мать оправляла платье. Хуан сел и принялся играть зубочисткой.
— Хуан, мальчикам пора бы уже спать. Завтра им в школу и…
— Ничего, старуха, сегодня особый день. Ну, ребята, чего вам хочется?
Хуан Моралес почесывал красноватый шрам на лбу,
— Ну, надумали?
— Смотри, папа. Вон тем детям несут пирожные. Вот и нам бы.
— Хуан…
— Не беспокойся, старуха. Сегодня особый день.
а потом тот случай, когда какие-то подонки сели в машину, чтобы поймать его в ловушку, чтобы ограбить его.
— Вот что, приятель, подай-ка целого цыпленочка на нашу семью, да скажи, чтобы хорошенько обжарили. И пирожных, знаешь, этих, с клубникой и с кремом. И пусть нам сыграют мариачи.
— Что ты хочешь послушать, Роза?
— Пусть дети выберут…
— «Хуан Меченый», «Хуан Меченый»…
В таверне стоял легкий запах перца и свежеиспеченной тортильи, застывшего жира и фруктовой воды. Хуан погладил себя по животу. Посмотрел вокруг, на столики, покрытые цветастыми скатертями, и плетеные стулья, на смуглых мужчин в костюмах из чесаного мериноса и оливкового габардина, говоривших о бобах и о быках, и на женщин с черными гривами вьющихся волос, с фиолетовыми губами и накладными ресницами, зашедших сюда после кино. Наверное, и на него все смотрели, на него и его семью.
— Хуан, мы не можем…
— Почему это не можем? Вот чего мне всегда хотелось. Бутылочку вина, знаете, этого, с золотой этикеткой…
— За твое здоровье, старуха.
Роза обронила белозубую улыбку, улыбку метиски, и, взяв пальцами клубничку, положила ее в рот.
Восемьсот песо. «Ваше счастье — новичкам везет. Только не возвращайтесь сюда — обдерут, как липку». Еще бы, и не подумает! Теперь он будет дневным шофером, будет ложиться в одиннадцать и вставать в шесть, как люди. Теперь у него восемьсот песо, чтобы начать новую жизнь, чтобы согревать постель Розе, чтобы им играли мариачи.
Родриго Пола вышел из лифта опустив голову и нахмурив брови. Его габардиновый костюм контрастировал с костюмами других приглашенных, выдержанными в темных тонах.
Он подошел к группе, окружавшей Мануэля.
— L’amour est une réalité dans le domaine de l’imagination.
Сьенфуэгос оперся обеими ладонями о стену. Потом опомнился и принялся обсасывать маслину из коктейля.
Отдаленное журчание говорило о непреходящих ценностях:
В группе Мануэля кивали, перемигивались, шептались; Тортоса размахивал руками:
— Полагаю, я достиг этого духовного общения с бедняками… Не смотрите на меня так; не надо быть поваром, чтобы судить, хорош ли омлет. Да, я сижу здесь, попиваю вино на вечере у Бобо, но ни на мгновенье не перестаю думать о нуждающихся классах. Каждому из нас следовало бы задать себе вопрос: «Имею ли я право на собственную библиотеку и на удовольствие читать по воскресеньям Т.-С. Элиота, имею ли я право на свою удобную культурку, имею ли я право сидеть у Бобо и фразерствовать, когда вижу в своей же стране трагедии батраков и жителей Валье-дель-Мескиталь?»
— Я не хочу щеголять эрудицией и не стану углубляться в теорию, — прервал его Самакона, — но ведь и вы, наверное, зажимаете нос, когда едете в автобусе с каким-нибудь голяком.
Пола поднял палец:
— Не обязательно быть либо грязным оборванцем, либо un homme révolté[14]…
— Подумайте хорошенько, прежде чем говорить, друг мой, — проворчал Самакона. — Что касается Камю, то он, как истый француз…
Бернардито почувствовал, что ему представляется прекрасный случай блеснуть.
— Простите. Ce n’est pas français parce que c’est idiot[15].
Когда все с удивлением уставились на него, он ответил вызывающим взглядом, который говорил: «Никто не понимает моих намеков».
Родриго Пола продолжал:
— Поймите меня правильно. Я люблю поэзию…
— А поэзия тебя любит? — послышался глухой голос у него за спиной. Это был Икска Сьенфуэгос.
— Это Икска Сьенфуэгос?
— Пренеприятный субъект, дорогой принц. Вездесущий и незримый, как бог. Имеет свободный доступ на официальные приемы, в салоны high life[16] и в гостиные магнатов. Не поймешь, то ли он волшебный мозг какого-нибудь банкира, то ли альфонс, то ли просто наркоман. Словом, еще одна курьезная фигура, характерная для дисгармонического мира, в котором мы живем.
Гус оправил свой пиджак из красного вельвета.
— Гармония, гармония, princeps meus![17] Вот греки понимали, что гармония — высшая ценность. В гармонии разрешаются противоречия. Если главное — это гармония, то, ты можешь любить кого хочешь, не в пример мещанам, которые настаивают на том, чтобы ты спал с толстыми, вонючими бабами. От мужчины никогда не воняет.
Принц Вампа кивал из окутывавшего его облака дыма. Шарлотта Гарсиа, которая в эту минуту снова присоединилась к ним, засмеялась, поднося к губам рюмку «мартини»:
— Что ни говорите, но стыд — это вопрос освещения. Если бы вы знали, какая смелость для меня прийти к Бобо; мы не в ладах с Лалли. Но когда она приедет, я скажу ей всю правду: что она порочное существо, что она причинила мне боль, но что я обожаю ее. О, последний из Вампа! Я так устала, мне так надоело все! — Шарлотта поглаживала себе горло, как заклинательница змей. — До чего хочется разбить чье-нибудь семейное счастье! Бобо совсем сошел с ума — зачем ему понадобилось приглашать всех этих никчемных молодых литераторов? Посмотрите только на них. Никакой уверенности в себе, настоящей sans façons[18]. Мы живем в маленькой Африке! Joie de vivre[19] и тому подобное, все это очень хорошо, но коктейль есть коктейль и должен иметь практический результат. Бобо все еще не понял, что нынешние нувориши — это завтрашняя аристократия, как нынешняя аристократия — вчерашние нувориши.
— А позавчерашняя аристократия? — спросил уязвленный принц Вампа.
— Ах, дорогой, — отпарировала Шарлотта, ущипнув за бескровную щеку родовитого собеседника, — как раз она не в счет: по крайней мере в Мексике это нынешняя мелкая бюрократия. За исключением, разумеется, таких, кто, как ты, слишком занят, чтобы работать, и, кроме того, не будем забывать эту маленькую деталь, фигурирует в Готе… Но посмотрите-ка, кто вошел! А ведь какая красавица была! Посмотрите на эти морщинки у глаз, о-ля-ля!
Наташа, закутанная до ушей в зеленый бархат, набеленная, как луна, в золотом тюрбане эпохи шимми, увенчивающем ее «Kiss-me-quick»[20], вошла с уверенностью женщины, которая с 1935 года была царицей карнавалов в Сан-Фермине, сердце международного пляжа Мексики. Несколько молодых писателей освободили самый комфортабельный диван в гостиной.
Наташа села и огляделась.
Сильвия, воспользовавшись темнотой, подошла к Педро Казо. Она нервно вертела в руках бриллиантовую пудреницу.
— Минутку, Пьеро…
Казо потрепал ее за ухо.