Веронов слушал мертвые слова чиновника, для которого открытие музея было мероприятием. Но под коростой омертвелых слов бушевал неугасимый огонь Победы, энергия таинственного реактора народной судьбы и веры. И этот реактор он собирался взорвать. Думая об этом, он чувствовал жжение в паху, словно туда приложили раскаленный шкворень.
Говорил генерал из Министерства обороны:
– Подвиг Зои Космодемьянской вечно живет в сердцах нашего народа и нашей молодежи. На примере Зои Космодемьянской ведется воспитательная работа в армии, и наши молодые воины готовы совершить подвиг в любом месте, куда их посылает страна. Во время Чеченской войны рота десантников вся полегла на поле боя, но не пропустила террористов. Сегодня в Сирии наши военнослужащие жертвуют жизнями ради благополучия России.
Генерал зорко оглядывал народ желтыми ястребиными глазами, словно выискивал несогласных. Веронов слушал его казенную речь, готовый проткнуть жестяную оболочку и своим ударом достичь негасимой, огненной плазмы, которой являлась Победа.
Ветерану, когда ему предоставили слово, стало плохо. Он что-то стал говорить, задрожал, закачался, из глаз потекли слезы, и заботливые люди бережно свели его с трибуны, усадили на скамейку.
– А теперь слово предоставляется видному общественному деятелю, знаменитому художнику Аркадию Петровичу Веронову, – распорядитель указал Веронову на микрофон.
Чувствуя обморочную сладость, готовый рухнуть в пропасть, лететь в свободном падении, считая ослепительные секунды, перед тем как разбиться, Веронов шагнул к микрофону.
– У нашего народа есть драгоценности, которые делают нас бессмертным и неповторимым народом. У нас есть бесподобный храм Василия Блаженного, шедевр, в котором русский человек выразил свое представление о Рае, о Царствии Небесном. У нас есть священный Байкал, мировое озеро, сочетающее Россию с миром богов, которые, по древнерусским верованиям, обитали в реках, лесах, цветах. Байкал – бог русской природы. У нас есть Пушкин, явление космическое. Его Достоевский назвал всемирным, прижимающим к своему русскому сердцу все остальные народы. И у нас есть Победа, величайшее свершение мировой истории, сокрушившее проснувшийся ад, – Веронов чувствовал шаткие секунды, отделяющие его от падения, сосущее влечение, безумное упоение. – Герои Победы, известные и неизвестные, героиня Зоя Космодемьянская, сберегли не только Советское государство. Они сберегли и новое Государство Российское. Они святые, как сказал отец Алексей. Враги Государства Российского, наследники тех, кто желал сокрушить Советский Союз, делают все, чтобы умалить и уничтожить Победу. Они обливают Победу грязью. Они пятнают героев. Целая компания развернута против Зои Космодемьянской. Либеральные интеллигенты доказывают, что Зоя не совершила подвиг. Она была пироманка, то есть страдала недугом, заставляющим человека поджигать, все, что он увидит. Поэтому она и хотела поджечь дом с немцами. Они клевещут, что Зоя была психически ненормальной, что лечилась у психиатра. Что весь подвиг – есть плод советской пропаганды, которая хотела увлечь тысячи молодых людей, которые сомневались в справедливости сталинского режима.
Веронов говорил, чувствуя, как приближается что-то огромное, неудержимое, роковое, и это «что-то» влечет его в бездну, отравляет мучительной сладостью, сжигает сладострастным огнем.
– Исчадия рода людского хотят представит Зою Космодемьянскую как уродливое проявление психической болезни, помноженной на тотальную пропаганду. Но разве это не так? – Веронов стал расстегивать свой саквояж. – Разве может нормальный человек идти по ночным лесам, чтобы поджечь крестьянскую избу, оставив без крова своих соотечественников? Разве нормальный человек, выдержав ночные пытки, способен бесстрастно босиком стоять на снегу под виселицей и произносить сталинские фальшивые лозунги? Разве не пора положить конец этим сталинским мифам, фальсифицирующим нашу историю?
Веронов извлек из саквояжа макет виселицы, на которой качалась матерчатая кукла. Показал собравшейся толпе. Достал пузырек с бензином, вылил на куклу. Запалил зажигалку и поднес к виселице. Кукла вспыхнула, загорелась, шнур, на котором она висела, лопнул, и горящая кукла упала с трибуны на землю.
Ему показалось, что по всему небу полыхнула слепящая вспышка. Загудела земля, расступилась, открывая бездну. И он летел, восхищенный, самозабвенно закрыв глаза, ликуя, испытывая могущество, власть над землей и небом, несравненную сладость. Он приближался к огненной сердцевине, волшебной, как черный бриллиант.
Толпа ошеломленно молчала. Веронов сошел с трибуны, пробрался среди людей, расталкивая их локтями, и когда выбрался, то побежал по деревенской улице к машине, слыша за спиной запоздалый рыдающий вопль, крики, гул толпы. Раздались автоматные очереди десантников, стрелявших холостыми ему вслед.
Веронов упал в машину. Погнал из деревни. Мчался по шоссе, и ему казалось, что следом за ним несется с беззвучным криком его вставший из могилы отец.
Глава восьмая
Еще в машине он прочитал на айфоне сообщение Янгеса: «Эффект невероятный. Сейсмографы во всех районах мира зарегистрировали землетрясение. Видимо, так погибали ящеры и оставались жить теплокровные. Вы содействуете естественному отбору, в результате которого выживают сильнейшие. Ваш Дарвин. Транш прошел».
Веронов не понимал иносказаний Янгеса. Его разум был сотрясен. Он еще не пришел в себя после пережитого, подобного смерти наслаждения, какое испытывает самоубийца, кидаясь на асфальт с небоскреба. На мгновение ему открывалось упоительное знание об абсолютной смерти, в которой исчезало пространство и время и бытие прекращалось в черной ослепительной вспышке. Как будто совершалось зачатие иного мироздания. Вспышка длилась мгновение, и когда она погасла, пришли тоска, мука, желание снова и снова переживать это несравнимое состояние – переход из светлого мира в мир абсолютной тьмы.
Он вернулся домой под вечер и стал просматривать «Фейсбук», который орал, проклинал, рыдал, грозил ему казнью, сулил страшные болезни. С презрением он читал вопли бессмысленных, обездоленных людей, которым не суждено приблизиться к той кромешной бездне, куда он каждый раз спускается, одинокий, бесстрашный, всесильный.
Он отправился в ванную и обнаружил, что змея на груди опять появилась. Ее голова подходила к самому горлу, а хвост кончался в области паха. Она была голубоватой, словно татуировка. Он тер змею, но она не смывалась. Ему казалось, что в горле, в пищеводе, в желудке что-то шевелится, сжимается и разжимается, словно в нем поселилась посторонняя пульсирующая жизнь.
Монастырь за окном не пропал, но утратил свой нежный белоснежно-розовый цвет, напоминавший девичий кружевной наряд. Теперь монастырь был серо-черный, по нему перебегали и гасли тусклые огоньки, какие блуждают по тлеющему полену.
В Веронове тлело жжение. Темная муть застилала глаза. Он прислушивался к существу, которое в нем поселилось, и это существо требовало пищи. Этой пищей было то смертельное наслаждение, которое он пережил и пережить которое снова стремился.
Он включил телевизор. Показывали какие-то фестивали песен, скабрезности из жизни актеров, старые советские фильмы о пограничниках и колхозниках. Внезапно передачи прервались на срочное сообщение.
Пассажирский самолет, летевший в Сирию из России, разбился над Черным морем. В самолете находился хор военных певцов, которые собирались выступить перед российским контингентом, воюющем в Сирии, а также известная своим милосердием докторша, которая спасала раненых детей Донбасса, кормила бомжей на площади Трех Вокзалов, целила людей с дефектами нервной системы. В заявлении говорилось, что все пассажиры погибли. Причиной крушения была ошибка пилотов.
Веронов помрачено смотрел на экран. Там журналист расспрашивал приморских жителей, свидетелей катастрофы, представлял поющий хор военных молодцов в парадных мундирах, в фуражках с кокардами, и Веронов видел их могучие, наполненные звуком груди, их цветущие лица, которые поглотила пучина. Он представлял милое усталое лицо доктора среди обездоленных бомжей, которым она привозила прямо на площадь полевую кухню с горячим бульоном и кашей.
Нет, то была не ошибка пилота. Это он, Веронов, в Петрищеве своим чудовищным святотатством сотряс и землю, и небо, и волна разрушения покатилась по миру, настигла самолет турбулентным вихрем, швырнула к земле. В тот момент, когда тряпичная кукла горела и падала с виселицы на землю и толпа ошеломленно молчала, сокрушающий вихрь понесся по миру, заматывая в свой смертельный рулон самолет, направляя его в море.
Журналист расспрашивал жителя приморского поселка, и тот утверждал, что видел, как с земли к летящему самолету протянулся прозрачный волнистый след, достиг самолета, после чего тот стал разваливаться.
Веронов знал, что этот волнистый поток был порожден его святотатством, возмутившим все опоры и основы жизни. И эти опоры стали рушиться, мир стал разваливаться, а вместе с ним разваливался самолет, из которого сыпались в море обезумевшие, умиравшие на лету люди.
Веронов ужаснулся. Он был поражен неизвестным недугом. В нем поселился неведомый зверь. На его теле проступали голубые трупные пятна. Он хотел избавиться от недуга. Избавиться от смертельной пагубы. Сбросить иго, которым закабалил его Янгес, таинственный Лемур с глазами, из которых брызжут острые, как бритвы, лучи.
Веронов собрал всю свою волю, весь оставшийся здравый смысл, весь остаток духовного здоровья и решил сопротивляться недугу.
Утром он отправился в дорогую частную клинику, где решил пройти обследования.
Его пронзали ультразвуком, и, лежа в полутьме, чувствуя, как липкий щуп скользит по его голому животу, он видел на лунном экране свои почки, печень, предстательную железу, страшась узреть эмбрион, лобастый, пучеглазый, скрюченный, результат жуткого зачатия. Но все внутренние органы были здоровы, без патологий.
Он настоял, чтобы ему просветили желудок, в котором чувствовал непрерывное шевеление. Давясь, борясь со спазмами, он проглотил гибкую кишку с фонариком и телевизионной камерой, которая рыскала в его утробе, но камера не обнаружила постороннего тела. Пищевод, желудок, кишечный тракт были здоровы.
Его просвечивали на томографе. Медленно влекли сквозь огромное магнитное кольцо, которое рассекало его тело – так рассекают на тонкие ломти колбасу. Каждый срез являл собой разноцветные круги и овалы, похожие на древесные кольца, в которых откладывались прожитые им годы.
И здесь не обнаружили патологий. Он был здоров. Голубоватая змея на груди, которую он показал врачу, была гематомой. Отпечатком предмета, о который он ударился.
Исследования не обнаружили в нем физических заболеваний. Но он был болен, в нем поселился недуг. И этот недуг не имел физической природы. Он поразил его духовную жизнь. Зверь, который в нем поселился, был дух. И Веронов вспоминал средневековые гравюры, на которых был изображен злой дух с перепончатыми крыльями, косматым телом и звериными копытами. И он стал искать духовного исцеления.
Ему захотелось увидеть былого друга Федора Степанова, с которым он работал в космическом институте, проектировал поселения для дальнего Космоса, искал пути в потустороннюю реальность, где царят иные физические и геометрические законы, существуют иные субстанции, с которыми придется столкнуться человеку в дальнем Космосе. Веронов давно не виделся с другом. Они расстались, кода распалась страна и был закрыт институт, и Веронов, спасаясь от разрухи, уехал в Америку, а Степанов остался на пепелище, пропал из вида среди смуты, нищеты и бессмыслицы. Теперь же Веронов вспомнил о Степанове, о их возвышенных исканиях, восхитительных мечтаниях, надеясь в общении с другом вернуть себе былое духовное здоровье.
Телефон, который сохранился у Веронова, был недействителен. И он наугад отправился на Плющиху, где когда-то в старых домах жил Степанов. У жильца, входящего в подъезд, он узнал, что Степанов живет здесь по-прежнему и позвонил в обшарпанную дверь, на которой ножом было вырезано лучистое солнце.
Дверь открыла молодая женщина, и в неярком свете прихожей Веронову ее молодость показалась увядшей, опечаленной, горестной, будто преждевременная хворь выпила ее свежесть и молодость.
– Вам кого?
– Федора Федоровича. Он ведь здесь живет?
– А что вы хотели?
– Я его старый друг Аркадий Петрович Веронов.
– Да, я вас помню. Я дочь Федора Федоровича Людмила. Вы к нам приходили.
В этом увядшем лице Веронов угадал прелестную, цветущую девушку, которая раньше излучала обожание, светлую наивность, ожидание чудесной жизни. Веронов, приходя к другу, обязательно хотел увидеть его дочь, ее улыбающиеся нежные губы, бело-розовую свежесть лица, лучистые восхищенные глаза. Но какая-то тьма пролетела над этой девушкой, погасила ее лучистые глаза, выпила ее нежную свежесть губ. В ее голосе чудились тихие всхлипы.
– А Федор Федорович? Я могу его увидеть?
– Проходите, – произнесла она и повела Веронова через плохо прибранную прихожую внутрь квартиры, в кабинет Степанова, который так хорошо помнил Веронов.
Из кабинета доносился монотонный металлический стук, словно птица клевала карниз. На мгновение замирала и снова принималась клевать.
В кабинете, куда ступил Веронов, было сумрачно, словно стекла давно не мыли. Посреди кабинета стояла инвалидная коляска, и в ней сидел Степанов. Он был небрит, волосы были седые, нечесаные. На худых плечах висел поношенный пиджак, а колени накрывал клеенчатый фартук, какие раньше носили мастеровые – жестянщики или точильщики ножей. Он зажал между колен деревянную колодку, на которую было насажено металлическое изделие из белой жести. Степанов молоточком стучал по предмету, оставляя на жести маленькие лунки. В лунку сразу же попадал свет, и капелька света начинала мерцать, и все изделие звенело, мерцало, трепетало под руками Степанова.
– Что ты делаешь? – спросил Веронов, не здороваясь. Степанов поднял голову, узнал Веронова и не удивился, хотя с последней их встречи прошло двадцать пять лет.
– Видишь ли, простая консервная банка таит в себе бесчисленные формы, которые нужно из нее извлечь. Я подозреваю, что мир в начале своего творения имел цилиндрическую форму. Господь Бог сотворил множество последующих форм, раскрывая этот первичный цилиндр. Эвклидова геометрия, геометрия Лобачевского и мир Меньковского – все это заключено в консервной банке, и нужно научиться их извлекать.
– Ты уподобил себя Господу Богу и создаешь заново мир?
– Я создаю миры.
Степанов отложил свое мерцающее изделие. Толкнул коляску, подкатил к стене, где стоял прислоненный шест. Поднял его и что-то потянул. Под потолком вспыхнули, засверкали, замерцали бесчисленными бриллиантами, серебряными разводами, дивными переливами фантастические, созданные из чеканной жести скульптуры. Конусы, спирали, лучистые звезды, волшебные бабочки, пернатые дивы, сказочные цветы. Они лучились, отражались друг в друге, издавали тихие звоны, плыли, раскачивались. Это было мироздание, которые создал Степанов, извлекая его из старых консервных банок, превращая ненужный сор в великолепие космических кораблей и небесных поселений. Его творящая мысль, мечтающее воображение совершали преображение мертвой материи в дивную красоту, в райские цветы, в чертоги небожителей. Он плодоносил, рождал эти одушевленные светила, парящие сады, заоблачные города.
Веронов зачарованно смотрел, как под потолком утлого кабинета витают миры. Они рождаются из щуплого тела Степанова, из его длинных костлявых рук, в которых мерцало еще одно волшебное творение, готовое улететь в мироздание.
– Здравствуй, Аркаша, – словно очнувшись, произнес Степанов. – Очень рад твоему приходу.
Он протянул Веронову руку, и тот пожал холодные длинные пальцы, покрытые металлической пудрой.
Веронов смотрел на друга с чувством вины и сострадания. Степанов выглядел человеком, который все эти годы сражался с недугом, не сдавался, но недуг выпивал его силы, делал бесцветным лицо, зажигал в глазах болезненный металлический блеск. Космические города из консервных банок, мерцавшие над его головой, были следствием недуга, рождавшим в его изнуренном сознании фантастический бред.
– Как ты жил, Федя? Твоя дочь так повзрослела.
– Жил как в тумане, Аркаша. Институт разорили, он умирал еще несколько лет, и я умирал вместе с ним. Жена от меня ушла, кому нужны мои копейки? Дочь вышла замуж, родила, но ребенок умер, а муж сбежал. Теперь живем вместе. Несколько лет назад я упал и сломал шейку бедра. Теперь в коляске. Называю ее луноходом. Вот и вся моя жизнь, Аркаша.
– Скажи, а как сложилась судьба Философова? В нашей группе он занимался русской поэзией, Серебряным веком. Считал, что русская поэзия – световод, соединяющий Россию с Царствием небесным. Говорил, что в русской поэзии зарождается будущее человечество. Что с Философовым?
– Леонид не вынес разгрома института. Спился. Как-то звонил мне невменяемый. Читал стихи Мандельштама вперемешку с матом.
– А Букашкин Коля? Букашка? Он собирался на Северный полюс. Считал, что на Северном полюсе находится пуповина, соединяющая землю с другими мирами. Через эту пуповину можно проникнуть в иные миры, обнаружить новые законы Вселенной. Он утверждал, кто владеет полюсом, владеет мирозданьем. Россия владеет полюсом, а значит, владеет мирозданьем.
– Букашка, когда все уже рухнуло и все программы закрылись, все-таки отправился на Северный Полюс, на собственные деньги без сопровождения, без навигации и надежной радиосвязи. И уже не вернулся, пропал во льдах. В последней радиограмме он сообщал: «Вижу! Вижу!» А что он увидел, осталось неизвестным. Может, он улетел через пуповину в Мироздание? – горько усмехнулся Степанов.
– А Лунько? Он считал, что радиация может активизировать спящие участки мозга, и разбуженный мозг преодолеет существующую ограниченность разума, и человек постигнет непостижимое, объяснит необъяснимое!
– Лунько отправился в Семипалатинск, на ядерный полигон, который к тому времени был уже закрыт. У него не было надлежащих средств защиты. Он проник в штольню, в центр горы, где перед этим произошел ядерный взрыв. Провел там неделю, получил дозу радиации и умер от лучевой болезни. Он мне показывал снимки, которые сделал в горе. Это фантастические разноцветные стеклянные залы, хрустальные люстры, волшебные своды, радужные колонны. Как в сказках Бажова. Где-то фотографии у меня сохранились.
Веронов вдруг испытал слезную печаль, нежность к тому прекрасному времени, кода все они, фантасты и мечтатели, в предчувствии небывалых открытий, чудесных преображений, ждали, что явится на земле новое молодое человечество, избавленное от пагуб, невежества, и все они, художники, мыслители, фантазеры, были предтечи этого нового человечества.
– А помнишь?.. – Веронов обратился своей любящей помолодевшей душой к другу. – Помнишь, как мы отправились в Таджикистан на Памир, чтобы там, в горах, уловить летящую из неба частицу, которая пронзит разум и хотя бы на мгновение соединит его с мирозданием и нам откроется истинные законы Вселенной, образ мира, каким он был задуман в первые дни творения?
– Помню, конечно, помню, – отозвался Степанов, и его пергаментное лицо слегка порозовело, словно к нему стала возвращаться молодость. – Мы сидели на горе под звездами.
Веронов помнил, как они со Степановым уходили из весенней долины в горы, облачившись в телогрейки и вязаные шапки. В долине розовел готовый к цветению сад, виднелись стеклянные стволы с набухшими бутонами. Горы перед заходом солнца меняли цвет, становились золотыми, изумрудными, алыми. Начинали пламенеть и гасли, словно на вершинах рассаживались бестелесные духи, зажигали волшебные фонари. Они сидели в ночи среди студеных ароматов невидимых горных ручьев, ледников, над которыми горели звезды, белые, ледяные, пылающие. И они зачарованно смотрели на звезды, наблюдая, как пробегают по небу едва различимые радуги, словно кто-то восхитительный, невесомый, идет через звездные миры. Им казалось, что они слышат летящую из мироздания весть, оно откликается на их молитвы и зовы. И вдруг из темной глубины небес посыпались звезды, золотые, голубые, розовые, оставляя гаснущие следы. Это был божественный ответ на их упования. Их верящий, любящий разум сочетался с красотой и бессмертием. Под утро они спустились в долину, и сад расцвел благоухающим пышным облаком, словно звезды превратились в цветы.
– Боже мой, боже мой! – тихо произнес Веронов, и в нем вдруг проснулась такая печаль, такая нежность, такая слезная жалость и любовь к другу, что в порыве этой нежности и любви он обратил на Степанова всю свою истосковавшуюся по возвышенным чувствам душу. Одарил его своей силой, здоровьем, жизненным жаром, уповая на то, что этот животворный поток омоет Степанова, вернет его мышцам крепость, сдует металлическую пудру с его кожи, и она вернет себе былую свежесть, и все случившиеся с ним напасти исчезнут, и он встанет с коляски, шагнет ему навстречу, и они обнимутся.
– Я был инженером, Аркаша. Был математиком, антропологом, создателем космической психологии, исследующей резервные способности мозга, парящего в открытом космосе. Но теперь я домашний чародей. Шаман в инвалидной коляске. Мне приносят с помоек консервные банки, я их отмываю, очищаю, спасаю от смерти, от уродства и из этих искалеченных банок создаю космические города. Ты знаешь, почему мир не погиб? Почему не взорвались до сих пор все атомные бомбы? Не воспряли все детоубийцы и отравители колодцев? Не нажали на кнопки взрывателей все террористы? Знаешь, почему не восторжествовало зло, и мир не погиб? – Степанов умолк, давая Веронову время, чтобы тот нашел ответ. Не дождался, и таинственным шепотом, словно боялся, что их подслушивают, произнес: – Потому, Аркаша, что мать испытывает нежность к своему новорожденному младенцу. Потому что старик любуется цветком, который распустился на клумбе. Потому что прихожанин бросил копейку нищему перед храмом. Этих малых проявлений милосердия и добра достаточно, чтобы уравновесить мировое зло, запечатать его, удержать в черных катакомбах души, откуда оно рвется в мир. Я сижу в инвалидной коляске, Аркаша, стучу молоточком в консервные банки и запечатываю зло.
– Как запечатываешь? – Веронов с состраданием смотрел на болезненную улыбку Степанова, на дрожащие в счастливом безумии глаза. – Как ты запечатываешь зло?
– Помнишь, когда злоумышленники взорвали на Байконуре ракету «Энергия» и челнок «Буран», отсекли Россию от марсианского проекта, я создал этот космический цветок, и чертежи «Энергии» и «Бурана» сохранились для будущего, – Степанов воздел шест и тронул серебряное соцветие, мерцавшее под потолком драгоценными лепестками, и оно закачалось, издавая тихие звоны.
– Когда погибла подводная лодка «Курск», и все кругом рыдало, стенало, пропадало от горя, и казалось, что смерть лодки означает окончательную смерть государства, которое утонуло в пучине, я создал этот поднебесный корабль, космический «Курск», и народное отчаяние и горе сменились стоицизмом, который впоследствии позволил России построить великие лодки «Бореи», – Степанов коснулся шестом мерцающее диво, похожее на волшебную рыбу, от которой расходились прозрачные волны света, лилась музыка космических глубин.
– Когда случился теракт в Беслане, и сотни детских душ улетали из обугленной окровавленной школы, и вся Россия безутешно рыдала, я создал космическую птицу, на которой детские души улетели в небесное царство, где нет смерти и зла, а есть вечная жизнь и любовь, – Степанов потревожил шестом серебряную пернатую голубицу, и она заволновалась, засветилась, окруженная серебряными нимбами.
– Так было каждый раз. Когда в Грозном погибла от гранатометов Майкопская бригада и началась гибельная для России война. Или когда танки стреляли по Белому Дому и начиналась новая гражданская война. Или когда толпы шли с Болотной площади на Кремль и была готова пролиться кровь. Я стучал моим молоточком, словно шаман, бьющий в бубен, и заговаривал зло, запечатывал его, и в моем поднебесном соцветии появлялся еще один цветок, взлетал еще один космический корабль. Все, что ты видишь, – Степанов указал на парящие светила, – это ловушки, в которые я заманиваю очередное зло и запечатываю его семью печатями.
– Значит, все мы обязаны тебе тем, что еще живы? – усмехнулся Веронов, испытывая тайное раздражение. – Значит, ты нашел ключ к управлению миром? Отсюда, из своей инвалидной коляски управляешь историей?
– После того, как мы потеряли Родину, потеряли Космос, потеряли смысл и надежду, народ умер и лег во гроб. Но потом он очнулся, сначала открыл глаза, шевельнул плечом, встал и пошел. И это потому, что кто-то подобрал растоптанный цветок, принял в дом сироту, не стал лжесвидетелем. Малые, незримые миру подвиги, неслышные миру молитвы расколдовали народ, подняли его из гроба. И вот вернулся Крым, восстал русский Донбасс, пошла ввысь первая лунная ракета. Одни творят зло, распечатывают тьму. Другие орошают жизнь крохотными каплями живой воды, и жизнь продолжается.
Степанов говорил дрожащими улыбающимися губами, высказывая сокровенные мысли, словно боялся, что сейчас дунет ветер и сорвет с губ робкие слова. Веронов чувствовал, как растет в нем раздражение, закипает едкое негодование, неприязнь к Степанову.
– Выходит, что мы с тобой противоборствуем в этом мире? Я распечатываю зло, а ты вновь навешиваешь на него печать? Я впрыскиваю в мир яды, а ты орошаешь живой водой зараженный моими ядами мир?
– Выходит, что так, Аркаша. Я слежу за твоими деяниями. Твои деяния влекут за собой катастрофы. Разбиваются поезда, падают самолеты. Ты толкаешь мир к погибели, и он погибнет, если кто-нибудь не пожертвует собой ради его сбережения.
Веронов чувствовал, как клубится вокруг тьма, шатается земля, распадаются молекулы, раскрывается в душе клокочущая бездна, куда он вот-вот провалится.
– Ты – герой помоек! Дурной жестянщик! Уродливый неудачник! Ты убогий инвалид, и все, что тебя окружает, жалкое, болезненное и ничтожное! И твои жестяные уродцы, и твоя коляска, и твоя хворая бесцветная дочь!
Веронов чувствовал, как слепая ненависть скручивает его в узел. Как грохочут вокруг невидимые барабаны. Трещат оглушительные трещотки. Это ломалась земная кора, грохотал камнепад. Он схватил шест, прислоненный к стене. Ударил им по космическим кораблям, небесным рыбам и райским птицам, осыпая их и растаптывая. С силой толкнул коляску, которая отскочила, упала на бок, и Степанов болтался в ней, беспомощно тряс руками. Выскочил в коридор мимо испуганной женщины и то ли со смехом, то ли с рыданием выбежал из подъезда.
Глава девятая
Он гнал по Москве, а ему казалось, он летит в пустоте, оставленной взрывом. От него разбегались дома, шарахались машины, отлетали храмы. Посреди Москвы образовалась воронка, которая затягивалась, мелела, выдавливала его на поверхность из бездны, где он только что побывал.
Он пытался продлить пережитые ощущения, вызвать в душе безумную сладость, восхитительную боль, вспышку черного света, что ослепила его, лишила рассудка и воли, отдала во власть громадной повелевающей силы, которая сделала его всемогущим, открыла неведомые миры. А потом погасла, оставила по себе изумление, чувство невыносимого одиночества, страстное желание повторить вспышку, испытать несравнимую боль и сладость. Но сладость и боль стихали, оставляя в душе ядовитую муть. И он гнал по Москве, желая ударить машину в каменную преграду, чтобы в смерти повторилась вспышка несказанного черного счастья.
Дома он кинулся к телевизору. В Петербурге, в метро, произошел террористический акт. Репортер, прижимая к губам набалдашник микрофона с надписью «Россия», взволнованным голосом перечислял число убитых и раненых. Мелькали кадры изувеченных вагонов, залитые кровью лица, рыхлые, завалившие перрон трупы. Звучали какие-то невнятные сводки о каком-то портфеле, каком-то киргизе, о безоболочном взрывном устройстве, о гайках и гвоздях. И снова – набалдашник с надписью «Россия».
Веронов жадно внимал, впивал в себя этот задыхающийся голос репортера, эти кадры взорванных вагонов и убитых людей. Какой там киргиз! Какой там эмигрант! Это он, Веронов, своим жестоким волшебством подорвал поезд. Он, толкнув инвалидную коляску Степанова, расплющил вагоны метро, растерзал пассажиров.
Веронов записал репортаж и повторял его еще и еще, надеясь на повторение вспышки. Вспышки не было. Под черепом, стискивая мозг, раскалялся железный обруч, и эта боль было подобием той, которую он выкликал.
Ночью он спал с открытыми глазами. Существо, что в нем поселилось, не выдавало себя. Не дергалось, не билось в утробе. Но оно было внутри. Веронов чувствовал его тяжесть. Он был беременным, был на сносях. И живущий в нем младенец был покрыт шерстью, и на его маленьких ножках были нежные копытца.
Утром он чувствовал себя опустошенным. Хотелось пить, как после похмелья. Из зеркала смотрело на него изможденное больное лицо с запавшими висками и опущенными углами рта. Живот казался вздутым, и его опоясывала голубоватая полоса, какая бывает у беременных женщин. Он чувствовал сосущую тоску. Кто-то ненасытный высасывал его жизнь, требовал пищи. Требовал насыщения. Не получая еды, выделял яды, которые разливались по телу и мучили, истощали. Растущий в нем ненасытный младенец хотел, чтобы вновь повторилась черная вспышка. И этот черный слепящий блеск, сладкий ужас, ликующий кошмар и был той пищей, которая питала утробу. И утроба трепетала, содрогалась, ждала насыщения.
Телефон лежал на столе, и Веронову, казалось, что притаившийся в нем зверь из его глазниц, его глазами смотрит на телефон, ожидая звонок. Нетерпеливо сглатывает, торопит звук, который приближался в пространстве и, достигнув телефона, превратился в звонок. Веронов протягивал к телефону руку и отдергивал, и снова тянул, чувствуя неодолимую силу, которая им управляет, жуткую похоть, мучительное сладострастие. Схватил телефон:
– Аркадий Петрович, простите, что вас беспокою. Ваш номер мне дал Илья Фернандович Янгес.
– С кем честь имею? – глухо спросил Веронов.
– Меня зовут Семен Игнатьевич Морозов. Я полковник в отставке. Председатель общества ветеранов КГБ. Наша общественная организация состоит из отставников спецслужб, среди которых много генералов, высших офицеров. Сегодня мы собираемся на свое заседание, чтобы чествовать некоторых наших товарищей. Илья Фернандович сказал, что вы бы моли посетить наше собрание.
– Но я никогда не состоял в КГБ.
– Это не имеет значения. Мы проводим чествование, награждение, а потом кто-нибудь из числа творческой интеллигенции – поэт, музыкант, певец – исполняет песню, играет на скрипке, читает стихотворение. Илья Фернандович рекомендовал вас как известного художника, представляющего современное искусство. Мы вас очень ждем.
Веронов молчал. Смотрел на телефон, слыша, как урчит в нем зверь, нетерпеливо, словно телефон был лакомой костью, которую ему показывали.
– Аркадий Петрович, вы меня слышите?