— Нет, товарищ маршал, актриса.
— Вон что! — Министр колыхнулся грузновато, плечи зябко передернулись. Взглянул прищуристо, пронзительно: во взгляде отразились вместе и беспокойство, и желание что-то понять. — Поедет ли?
Беспокойство министра развеселило Сергеева: против ожидания он в этот миг представил такое вроде бы простое, но милое лицо жены — ничего в нем и не было особенного, но когда Лидия Ксаверьевна улыбалась, на щеках возникали ямочки, и тогда лицо ее обретало удивительную прелесть, становилось просветленным и одухотворенным, глаза горели, точно вот-вот из них хлынут снопы искр, нос морщился смешливо, весело.
— Поедет! — неожиданно уверенно сорвалось у Сергеева, и он смутился: ляпнул, а вдруг… Покосился на Янова — тот добродушно улыбался — и сказал, чтоб как-то сгладить впечатление: — Вот только у нее, товарищ маршал…
— Что еще? — насторожился министр, сдвинув брови, и от этого лицо его как бы больше потемнело в фиолетовой сумеречи кабинета.
«Ах, черт! — ругнул себя Сергеев. — Действительно, ляпнул, значит, открывай карты…»
— В больнице сейчас. Детей больше десяти лет не было, и вдруг… Теперь под наблюдением врачей. Не гарантируют, что беременность сохранится, да и ее жизнь тоже в опасности.
— Будем надеяться.
— Но это не причина, — спохватился Сергеев, подумав, что пространная его тирада о жене, о ее теперешнем положении может быть истолкована министром как своего рода косвенный отказ.
Министр опять помолчал, лицо его успокоилось, разгладилось, точно на секунду-другую он обо всем забыл и просто отдыхал. Сказал спокойно:
— Ну ладно. Разговор о делах у нас с вами еще впереди. А пока ждите, на Старую площадь, в ЦК, вызовут для беседы. Так что если нет ко мне вопросов… — Министр мягко, нешироко развел ладонями по столу. — У жены-то давно не были?
— Да вот хочу навестить.
— Ну и ладно. Вот и посоветуйтесь. Желаю! — Он поднялся, пожал мягко руку Сергееву. Поднялся и Янов. Министр повернулся к нему: — А вас, Дмитрий Николаевич, прошу остаться.
Сергеев, повернувшись, уходил по ковру к двери, и Янов вслед сказал:
— Машину-то возьмите, Георгий Владимирович, а мне из приемной вызовите, пожалуйста, другую.
— Есть! — отозвался Сергеев, полуобернувшись на ходу.
Когда дверь за ним закрылась, министр нажал на столе кнопку, и в дверях встал порученец.
— Чаю нам в комнату отдыха.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Она лежала с блаженной улыбкой и ничего не видела: ни косой, иззубренной трещины, разбежавшейся от люстры по серому запыленному потолку, ни темного сухого потека в углу; и не только не видела, но ничего не слышала — ни прихода санитарок, сестер, ни бесконечных и однообразных переговоров соседок по палате. Все звуки, все, что происходило вокруг нее, приглушилось, существовало как бы отъединенным от нее, было где-то далеко, и лишь одно жило властно, сосредоточив всю ее в трепетном блаженстве, — четкие, с перерывами, толчки в животе, округлом, выпиравшем под простыней. И она, Лидия Ксаверьевна, в каком-то суеверном страхе и с трепетной радостью слушала эти удары, живые и властные, считала их автоматически, подсознательно и держала руки на животе, под простыней, под простой больничной рубашкой. Она касалась ладонями только чуть, самую малость, упругой, натянутой кожи живота, словно боялась, что может ненароком повредить тому живому существу. Случалось, руки приходилось выпрастывать из-под простыни, и тогда Лидии Ксаверьевне казалось, что они застуживались, становились ледяными, хотя в палате была теплынь, и, прежде чем вновь сунуть их под рубашку, на живот, она терла руки, усиленно дышала на них, отогревала у груди.
Она впервые почувствовала эти толчки, всего возможнее даже, что один толчок, вчера на рассвете, во сне, и, проснувшись, разлепив глаза — взгляд тотчас уперся в знакомую трещину на сером пыльном потолке, скользнул к потеку в углу, — она в недоумении, вся сжавшись в ожидании, лежала, не понимая, что произошло, и почему-то думая, что она не имеет права пошевелиться, сделать даже малейшее движение, ибо то, что с ней произошло и чего она должна ждать, произойдет вновь. И, боясь нарушить этот настрой ожидания и уже догадываясь, ч т о это такое, догадываясь со странным радостным испугом и трепетом, наполнившим всю ее, она лежала не дыша, в притихлости, не смея оглядеться по палате. И оттого, что было рано и свет в палате был редким, зеленым, точно истлевающим, и неровным, тоже чувствовалось тревожное предощущение, и оно накладывалось на то, какое возникло в ней самой, и Лидия Ксаверьевна оттого еще больше замерла и ждала.
Да, проснувшись, она ждала, напрягшись мускулами живота, точно ждала не того слабого и, в сущности, беспомощного толчка, а серьезного удара и приготовилась к этому. И он последовал, этот толчок, последовал после долгого перерыва — Лидии Ксаверьевне показалось, будто прошел целый час, — толчок был мягким, но отчетливым, и она от неожиданности, удивления тихо ойкнула, невольно кинув руки туда, к паху, и в одно мгновение, в один пронзительный миг поняла: ребенок, ее ребенок, он живет, дает о себе знать… Она мать, она, вернее, будет матерью!
Тотчас ощутила разлившуюся в ней покойную радость, какой не знала, не испытывала до того времени, то было первородное счастье, первородный восторг, и она отдавалась ему в полной мере.
Когда рассеялся редкий зеленый свет, в котором Лидия Ксаверьевна проснулась с новым чувством, и день вступил в свои права — в палате стало светло, по коридору заходили люди, что-то провозили, звенящее и дребезжащее, — первой очнулась Клавдия Ивановна. По виду она была значительно старше всех. О себе сказала, когда ее привезли в палату: «Трех родила, как семечки отщелкала, на четвертом вот застопорилась». Приподнявшись на локте так, что казенная застиранная рубашка сползла с плеча, она спросила негромко:
— Никак, Лидия Ксаверьевна, явился? Постучал? По глазам вижу!
Блаженное состояние не проходило, воображение легко, картину за картиной, рисовало то, что в действительности было еще так далеко, до чего ей предстояло немало пройти испытаний, но всего этого она не знала, не представляла еще. Она бесконечно радовалась своему новому состоянию, и ей уже казалось совершившимся, реально существующим или, по крайней мере, теперь уже близким: у нее ребенок, у нее сын. Обязательно сын. Сначала маленький, крошечный, потом большой, огромный, весь в отца, да-да, в него, Егора Сергеева. Так, и только так. О тех же испытаниях, о том, что ей предстояло, она просто не думала, забыв предупреждения врачей, их многозначительные молчаливые взгляды, когда они в эти недели собирались у ее койки, расспрашивали, выслушивали, говорили о каких-то спайках, узлах.
Она не понимала сначала, откуда это и почему болели мышцы возле рта, да и замечала такое, лишь когда приносили еду и няня настойчиво требовала, чтоб тарелки были чистыми, «как помытые», Лидия Ксаверьевна сказала нянечке, что вот трудно есть, а почему — неизвестно… И тогда полная, приземистая, с маленькими шустрыми глазами нянечка заливисто рассмеялась:
— Так чего ж не трудно-то! Вон, весь день вижу — улыбка как приклеена. Будто клад нашла! Небось заболят мышцы-то.
— А как же? Клад, клад, тетя Паша! — говорила Лидия Ксаверьевна с мягкой и доброй усмешкой, так красившей ее: русобровое округлое лицо просветлялось, делалось и смущенным, и по-детски наивным, а в глазах переливались искристые огоньки.
С трепетом, не покидавшим ее, она вновь и вновь размышляла о своем чувстве, неведомом, не испытанном ею до того никогда. Однако сквозь наплывы видений, вызванных воображением, сквозь размышления о том, как и что она будет делать — и мысленно она уже делала многое, нужное и важное: кормила, пеленала, мыла, — сквозь все это нет-нет да и думала она о своем Егоре: вот бы ему рассказать, поведать о своей радости, как бы он тоже порадовался! Она хотела, чтоб все знали о ее радости, и уж конечно он, ее Егор, в первую очередь. Но он не шел, он почему-то не являлся второй день.
Она упорно все эти годы жизни с мужем называла его не Георгием, а Егором, объясняя тем, что не хочет знать греческого произношения этого имени, что ей нравится русское — Егорий, Егор… И, бывая в игривом настроении, вся лукаво светясь, напевала слышанную в детстве шутливую песенку:
В короткие мгновения, когда мыслям о муже удавалось прорваться, потеснить те новые ощущения, заполонившие ее всю, Лидия Ксаверьевна воскрешала в памяти и то давнее, что отодвинулось уже в глубь памяти, и то еще совсем свежее, не успевшее, кажется, подернуться корочкой забвения, отжить; в умилении, в той же радости чувствовала, что все в одинаковой мере было свежо, отчетливо и волновало ее, а главное — эти годы она прожила со своим Егором счастливо и не может ни в чем обвинить судьбу.
Много раз возвращаясь мысленно к той фронтовой встрече, она до мельчайших деталей восстанавливала ее, представляла и видела отчетливо. Была ли она в точности такой, или кое-что Лидия Ксаверьевна в ней придумала, нафантазировала? Она сознавала даже, что бесспорно кое-что придумала: ей так хотелось, будто все между ними родилось уже тогда, с той первой встречи в землянке, а потом действовала телепатия, взаимное движение навстречу друг другу, — сложное, скрытое, оно происходит по каким-то неведомым человеку законам, но происходит, — и это-то движение столкнуло их лицом к лицу в метро…
…Было странно романтично и взволнованно-светло — она это отчетливо помнит, хотя была война и они находились всего в трех километрах от передовой, в землянке, куда привезли их, артистов. Глухо и беспрерывно погромыхивала канонада, посеченный березняк к вечеру оброс пушистым кружевным инеем и стоял застывший, окаменевший, точно сказочные коралловые заросли; пахло возбуждающей пресной сыростью, будто от белья, внесенного с морозца в теплый дом. В землянке командира дивизии две аккуратные «буржуйки», сделанные тыловиками (генерал похвалился, что именно его тыловики соорудили печурки), тепло, даже, жарко, дверь, обитая войлоком, настежь; а землянка — не землянка, целая хоромина из тесаных сосновых половин — пахнет разогретой смолой, светлые маслянистые потечины блестят на белых тесанинах, столы накрыты новенькими простынями, взятыми из медсанбата; мелко все трясется от канонады, осыпаются крошки земли, шуршат по клеенке, которой обит потолок.
При свете электрической лампочки (электричество тут представлялось тоже чем-то сказочным) Лидия Ксаверьевна поглядывала на военных, они от выпитого разгорячились и оживились, сыпали перед актерами фронтовыми эпизодами; Сергеев, сидя напротив, чуть наискосок, возвышался на полголовы над своими соседями, сверкал белыми, точно перламутровыми, белками, энергично крутил головой на худой кадыкастой шее, обожженной морозом до красноты над стоячим воротником шерстяной гимнастерки. Лидия Ксаверьевна тогда не разбиралась в воинских званиях, но отметила: по две зеленых крашеных больших звезды на защитных погонах было у него, а вдоль погон — по две шелковых красных полосочки-тесемки. Аркаша Затонов — герой-любовник, немолодой, полысевший, подвыпив и, возможно, желая щегольнуть своим знанием «среды», всякий раз, начиная байку или вставляя реплику, обращался: «Товарищи старший офицерский состав…» Его не поправляли, не перебивали — относились великодушно.
Лидия Ксаверьевна тогда не могла понять, отчего, откуда у нее взволнованная светлость на душе, точно внутри плескались, играли живые блики. Она помнила, что подобное ощущала в детстве, когда в солнечный, с режущим светом, день случалось бывать у воды: глядела и не могла оторваться от золотой стежки, переливчатой, изменяющейся в своей бесконечной игре, и тогда казалось, что это не просто игра отраженного света — под водой на миг открывался сказочный фантастический город, залитый огнями… Лидия Ксаверьевна смотрела на командиров, на генерала, еще моложавого, с двумя орденами Ленина на гимнастерке, — все здесь было ново, непривычно, — смотрела легко и свободно на всех, а когда косила взглядом на Сергеева, слыша его густой голос, как бы пронизанный веселым смешком, чувствовала невольную странную опасливость, точно ждала: вот обратит он на нее усмешливый взгляд и скажет что-то такое о ней, ну, не обидное, но отчего она — так ей казалось — зальется стыдливой краской. И думалось: пошутит он именно о ее веснушках или о носе — чуть сдавленном с боков и оттого вздернутом, заносчивом. Жарок возбуждения подступал к щекам Лидии Ксаверьевны.
Были и тосты. Генерал благодарил актеров, и Лидия Ксаверьевна мысленно представляла, как они три дня в дивизии давали концерты: прямо на передовой, то в лощинке, то в перелеске, куда стекались из траншей солдаты.
После комдива поднялся Сергеев, будто раскрылся складной нож, и она увидела, что лампочка, висевшая в стороне, оказалась лишь вровень с его подбородком. Со стаканом в руке он говорил о радости встречи с артистами в таких необычных фронтовых условиях, о встрече с любимым Московским драматическим театром, потому что сам он москвич; удивив их, актеров, он коротко, но емко сказал о каждом из их шестерки, кто, где и как играл. Лидия Ксаверьевна невольно сжалась, когда дошла до нее очередь. «Знаю вашу вдохновенную, эмоциональную игру, Лидия Ксаверьевна, и восхищен…» Тост же его был за театр, за встречу с театром после победы в родной Москве.
Слова его встретили аплодисментами, шумно выпили.
А когда уже в темноте подали крытый «студебеккер», чтоб отвезти бригаду в соседнюю дивизию, Сергеев подсадил их, двух актрис, в кабину, сказал, все такой же сверкающий, улыбчатый: «Счастливо! До встречи в Москве!»
Она помнила потом этого подполковника (научилась позднее различать и погоны, и звания), и нет-нет да вставало перед ней узкое веселое лицо, перламутровый отблеск глазных белков. Но постепенно время потеснило в памяти ту встречу, сгладило и притупило ощущения — все как-то растворилось, размылось в бурных и нелегких годах, в калейдоскопе разных событий. Тогда, сразу после войны, живя с бабушкой в Калошином переулке у Арбата, в двухкомнатной квартирке, забитой старенькой мебелью, Лидия Ксаверьевна не могла спать отдельно: снились фантастические ужасы, фронтовые были и небылицы, она часто просыпалась, вскакивала на постели…
А потом встреча в метро. Она его не узнала поначалу, смущалась, отворачивалась под пристальным взглядом высокого военного, кажется полковника. Благо, на «Арбатской» ей нужно было выходить, и она уже продвинулась к двери. Отраженно, в стекле, увидела: военный тоже приблизился к выходу. Ну что ж, возможно, и он выходит. Она успела так подумать, когда поезд подходил к станции, начал резко тормозить, замелькали мраморные прямоугольные колонны. И тогда-то она услышала позади негромкое:
— Здравствуйте, Лидия Ксаверьевна!
Оглянувшись и еще не зная, как и что ответит, лишь в удивлении и тревоге подумала: неужели военный поздоровался с ней? И откуда он ее знает? Она увидела: он улыбался, все лицо его сияло, сухое, до глянца выбритое, но сияние было тихим, радостным и неверным, точно этот военный в кителе с орденскими планками испытывал смущение, не верил тому, что видел. И молчал.
Поезд остановился, разошлись мягко двери, и Лидия Ксаверьевна автоматически, по инерции ступила на перрон, прошла вперед два-три шага, но военный вывернулся, обогнал, встал перед ней и, словно отбросив смущение, улыбался уже открыто, искристо, сверкал чистыми белками глаз.
— Извините, Лидия Ксаверьевна! Вот это встреча! Фантастично!
Рокочущий, смешливый голос полковника вдруг отдался в глубине души чем-то знакомым, забытым и оттого тревожно-размягчающим, и Лидия Ксаверьевна в растерянности пробормотала:
— Но… извините, я…
И внезапно с ощутимым и четким внутренним толчком вспомнила и заиндевелый, посеченный осколками березняк, и землянку, жарко натопленную, с потеками смолы, фронтовое застолье, и его, Сергеева… Ойкнула, мешаясь, краснея и оттого делаясь в смущении, в замешательстве красивее, привлекательнее, заговорила:
— Неужели это вы? Сорок третий год… а сейчас?.. Сорок девятый. Шесть лет! Боже мой! Время-то, время…
— Не так уж и много! — смешливым рокотком пробасил он. — Шесть лет не срок. А вот вы меня забыли, забыли, Лидия Ксаверьевна!
— Да, возможно… Но согласитесь: столько воды утекло, столько событий! Но и вы, кажется, провозглашали тост за встречу сразу после победы, а сами…
— Расскажу, расскажу, Лидия Ксаверьевна! Не утаю. Вечером можно с вами увидеться? Вы свободны?
— Да. Пожалуйста.
Они стояли прямо против выхода, и люди, обтекая их, оглядывались. Они представляли любопытную пару: высокий, чуть ли не саженного роста, военный и маленькая, русоволосая, стриженная «под мальчика», в жакете и юбке — никак не тридцатилетняя — женщина.
Они же стояли, не замечая, что мешают движению, и, увлекшись, воскрешали в памяти давнюю встречу, забытую, притушенную, перебивали друг друга, и Лидия Ксаверьевна чувствовала, точно она вновь озарена удивительным светом того прошлого, далекого и близкого, и опять, как ни странно, испытывала ту прежнюю опасливость, волнение и летучий жарок возбуждения.
Вечером были в театре — Лидия Ксаверьевна, к счастью, не играла в спектакле, — а после он проводил ее домой: шли пешком до самого Калошина переулка. На другой день она была занята в театре, а на третий он позвонил днем и сказал, что хочет обязательно видеть ее сейчас. Какое-то предчувствие, непонятное еще и даже безосновательное, коснулось ее, — конечно, что-то не так, коль срочно понадобилось увидеть, — но расспрашивать не стала: зачем упреждать события? На Гоголевском бульваре было пустынно в полуденный час. Садовые массивные скамейки пустовали, тополиный пух медленно плавал в безветрии, грязные слежалые наносы его прибило к бровкам панелей.
Они прошлись от памятника Гоголю вниз по бульвару; Сергеев держался весело и легко, ничто не предвещало чего-то необычного, и она уже подумала, что просто обманулась, и тоже почувствовала себя легче: снялись скованность и ожидание. Он предложил сесть на крашенную в зеленый цвет скамейку, бодро сказал:
— Ну вот, Лидия Ксаверьевна, позавчера обещал вам рассказать, ничего не утаивая. Не очень интересная эта история, даже совсем не интересная, поэтому коротко: два года не живу с семьей… Ушел. Жена и дочь. Причины? Ординарные: не очень ждала с войны, отвыкла… Пытался склеить, ничего не вышло. Словом, через несколько дней мне уезжать из Москвы, новое назначение. Так что, если у вас нет… — Он сделал паузу, взглянув на нее.
— Вы хотите сказать — мужа?
— Да.
Лидия Ксаверьевна усмехнулась: скованность и ожидание вдруг улетучились совсем, ровно их и не было. Движимая непосредственным порывом, она накрыла своей маленькой ладошкой его руку. Голос ее взлетел на веселой ноте:
— Господи! Нет мужа. Нет! И не было. Не попался! Наверное, веснушки не нравятся.
Сергеев взял ее руку, поцеловал и сказал:
— Ну и дураки, что не попадались! Ничего не понимают. Так что, если нет мужа и нет возражений, то, Лидия Ксаверьевна… — Он помедлил, все еще держа ее руку, и вдруг перешел на «ты»: — Поедешь в Среднюю Азию?
— А на Сахалин не надо?
— Пока нет.
— Задача легкая — приготовилась к более сложной!
На следующий день в театре была сенсация, когда узнали, что Лидия Ксаверьевна выходит замуж и подала заявление об уходе. Вечером в ресторане гостиницы «Москва» за столом собралось всего человек десять — только близкие Георгия Владимировича и ее, Лидии Ксаверьевны. А через несколько дней поезд увозил их на какую-то секретную точку, в неведомую Среднюю Азию…
За те пять лет она узнала, что такое Средняя Азия, зной и безводье, пыльные ветры-бескунаки и томительное, неприкаянное ожидание мужа. Правда, потом, вернувшись в Москву, она зажила другой жизнью, восстановилась в театре, но мужа, своего Егора, стала видеть еще меньше: он уезжал часто, то близко, то далеко, это у него называлось «совершать челночные операции», и в голове Лидии Ксаверьевны перемешались самые разные, порой невероятные, географические названия; она отмахивалась, не способная даже выговорить иные из них.
Нередко он возвращался из такой поездки, являлся прямо в театр, за кулисы, однако никогда не заходил в уборную, а предупреждал дежурную тетю Симу, костистую, на вид суровую и злую, прожившую жизнь в театре, и та заходила, объявляла надтреснутым, прокуренным, но торжественным голосом: «Лидия Ксаверьевна, к вам его превосходительство генерал…»
Год назад он, придя домой, раздеваясь в передней, сказал:
— Все, Лидуша! Кончились мои «челночные операции», получаю тихую должность. — Он раздельно произнес: — Кабинет, телефоны… Нравится?
— А мне все, Егор, нравится, что тебе.
— Ну, спасибо, спасибо!
И, действительно, год этот прошел как в сказке: раза два он уезжал ненадолго — и все.
Она любила его, своего Егора, и, случалось, в те минуты, когда раздумывала над жизнью, наталкивалась на внезапную мысль: как жила, существовала до него и без него? И ужасалась, вся невольно сжималась в мгновенном испуге, и с острой, режущей ясностью думала о том, что в жизни есть какие-то странные, предопределенные словно бы самой судьбой, моменты. Ведь не будь той давней и в общем-то потом выветрившейся из памяти встречи во фронтовой землянке — встречи, казалось, прошедшей так же бесследно, как многие другие на ее пути, — не было бы и той послевоенной случайной встречи в метро. Не было бы… А если и случилась бы, то не было бы у него, Егора, повода сказать ей: «Здравствуйте, Лидия Ксаверьевна», остановить ее — ведь тысячи людей каждый день мельком встречаются и расходятся, незнакомые, не знающие друг друга, расходятся, чтоб, возможно, никогда больше не встретиться. Тут же все оказалось иначе, они были знакомы. И, выходит, не будь — даже страшно сказать! — войны, они не узнали бы друг друга, не оказались бы сейчас вместе. От этой простой, но ужасной мысли, оттого, что так досталось счастье (хотя она нисколечко в том не виновата), ей становилось не по себе, на какое-то время настроение ее портилось.
Да, она любила его, Егора. Но смешно кому-нибудь сказать, что всего пуще ей нравились его руки — большие, длиннопалые, на ровных длинных пальцах крупные, тоже ровные ногти, всегда аккуратно обстриженные. Но кому об этом можно сказать? Засмеют. И сама она посмеивается над собой: это только ее, одной ее тайна…
Да, она думала о своем Егоре: и этот стук, и новое ее чувство, и Егор — все так легко, в новой и теплой окраске сплеталось и увязывалось в ее сознании, и она испытывала — летучий живой комок рождался в ее душе и, в секунды созрев, разливался по телу щекотной и возвышающей волной.
В такие минуты на память ей приходили самые светлые моменты ее жизни с Егором, и они, эти моменты, подобно той фронтовой встрече с ним, полной для нее теперь тонких и неизъяснимых оттенков, тоже окрашивались в радужные тона и расцветки.
…Все тогда было покрыто беловатым илистым слоем пыли: низкий от земли подоконник больницы, оголенные тощие вязы за окном и мощенная булыжником, выбитая проезжая часть полупустынной улицы азиатского городка. В окне — далекий осколок неба, иссушенного, будто тоже припорошенного этой илистой пылью.
Три дня она металась в бреду — столбик градусника держался у сорока, редко сползая чуть ниже, на одно-два деления. Это был кризис, это было следствие того «самопресечения беременности». Сестра не отходила от нее, но и он, Егор, все три ночи являлся после службы вечером, сидел у ее кровати, заменял компрессы, давал кислородную подушку. Она попросила Егора принести ее талисман — две небольшие маски, трагедийную и комедийную, — и он на узком ремешке повесил их у кровати. Маски — из легкого темного металла, вокруг прорезей глаз, рта густая зеленая краска; вероятно, от этого сочетания темного и зеленого застывшие выражения масок были жутковатыми, словно это были не маски, а свежие слепки с людей в порыве экстаза.
Трагедийная маска висела чуть выше комедийной.
В возбужденном от жара воображении, когда взгляд Лидии Ксаверьевны касался масок и они представали в неясных, расплывчатых контурах, ей казалось, будто живой человек глядел на нее сквозь дымку и в искорежившей его лицо злости беззвучно заклинал ее… Она сжималась вся, ей чудилось, что самое плохое, самое дурное накликал этот злой человек, и на третью ночь, когда кризис достиг наивысшей точки, она запально, сбивчиво говорила Егору:
— Ты видишь?.. Видишь?.. Он дурной, он плохой… Они, маски, только плохое сулят… Все будет плохо… Плохо! Я умру. Убери их… Убери.
Он покорно снимал маски с гвоздя, прятал под подушку, но она тут же вновь просила:
— Нет, повесь назад… Не убирай! Пусть, пусть пророчат…
Вешая маски на место, говорил ей успокаивающе:
— Нет, Лидуша, ты не права, ничего они не злые, все будет хорошо… — И вдруг нашелся: — А ты посмотри, вот как надо повесить их, и все. Сразу все другое.
Маски повесил наоборот: комедийную выше, трагедийную ниже.
— Смотри-ка! Ведь все другое! Правда ведь? Смотри, Лидуша!
И она воспаленными больными глазами увидала — да, да, другое: человечек улыбался, поощрительно, добро, искристо-весело.
— Правда! Теперь хорошо… Этот веселый, смешной…. Хорошо, что ты убрал злого, противного.
К утру она успокоилась, затихла: температура спала, и Лидия Ксаверьевна уснула.
С тех пор она поверила: маски — ее талисман, добрый, охраняющий, как верный страж, и конечно же, вот придет Егор, как всегда, спросит, что ей принести, и она первым делом попросит свой талисман, свои маски. Пусть они снова будут рядом с ней, она их повесит над кроватью. Нет, над кроватью неловко, спрячет под подушку. И еще попросит Егора, чтоб принес картошки, ее любимой, жаренной на подсолнечном масле, засушенной до хруста…
Как же здорово, что тогда подвернулся тот белобрысый, забавный солдатик, подарил ей маски, подарил смешно, неуклюже… «Мне они без надобности. Так, пустые вещички». Пустые… Где он и что с ним стало? Жив ли? Ведь в марте сорок пятого было, на Берлин шли. Впрочем, они, эти маски, потом завалялись у нее, она о них забыла; и нашлись-то они, как ей теперь помнится, в тот самый день случайной встречи с Егором, и это обстоятельство теперь тоже представлялось ей знаменательным, обретало глубокий, неповторимый смысл, тем более сейчас, в этом ее новом состоянии — оно усиливало и подогревало ее радость, ее любовь ко всему окружающему, к ее Егору…
Она лежала и так думала, по-прежнему мало замечая, что делалось вокруг, в палате, не слушая сдержанных переговоров женщин. После обхода все угомонилось, утихомирилось; даже за дверью, в коридоре, затихло движение, лишь изредка кто-то проходил, отшлепывал резиновыми подошвами по пластику. Тишина и полусумрачность — в палате свет как бы растекшийся, подкрашен, разбавлен молоком — отвечали настроению Лидии Ксаверьевны, и она, совсем уйдя в себя, смежила глаза и не услышала ни стука в дверь палаты, ни шагов Сергеева, когда он подходил к кровати. Какое-то внутреннее беспокойство, мягкий толчок вывели ее из заторможенного состояния, и она открыла глаза: Сергеев стоял перед ней с рассеянной улыбкой, должно быть не ожидая, что она откроет глаза, и Лидия Ксаверьевна отметила эту грустно-рассеянную улыбку, и мгновенное, на какую-то долю секунды, мелькнуло сомнение: что означала его улыбка? Возможно, она плохо выглядит? Поэтому?.. Но вот он уже радостно и широко засиял, стоит, высокий, в куцем халате, в обеих руках по бумажному большому пакету.