— Ну, здравствуй, Лидия Ксаверьевна.
В смущении, в растерянности она не ответила на его приветствие; выпростав руки из-под одеяла и просияв, только спросила:
— Как ты прорвался?
— Упросил врачей… Сказал: важно, с женой надо посоветоваться.
— Посоветоваться? О чем?
Он заговорщически улыбнулся, подмигнул обоими глазами:
— Это потом. Ты сначала скажи: как самочувствие, настроение? — Поставив на тумбочку пакеты, он присел на белый стул, улыбался, мягко, проницательно глядел на нее и вдруг полушепотом спросил: — Так как, Лидуша? — Кивнул на живот. — Врачи сказали… правду? — Он нагнулся близко к ней, и она увидела его глаза совсем рядом: хрустально, как всегда, блестели белки, в зрачках — затаенная радость и ожидание. Он вновь полушепотом повторил: — Правда, Лидуша?
Она сияла, ей было радостно видеть и его ожидание, и волнение, и трепет, слышать этот полушепот — она поняла: он не хотел, чтоб его вопрос услышали другие в палате, это было их, только их двоих, сокровенное, интимное, их маленький секрет, поэтому она должна ответить ему, только ему. Почувствовав все это сейчас, поняв, что тоже не может, не имеет права говорить в полный голос, точно тем самым спугнет что-то высокое и святое, она, от полноты чувств блестя увлажненными глазами, лишь кивнула в ответ и сразу же, осененная предчувствием, что сейчас о н толкнет, даст о себе знать, схватила длиннопалую руку мужа, уперла ладонью в округло дыбившийся под одеялом живот. И так замерла, ждала, накрыв своими руками руку мужа — накрыв осторожно, аккуратно и чувствуя, что Егор тоже лишь касался одеяла: рука подрагивала в напряжении. И о н ударил — отчетливо, упруго. Сергеев невольно, в испуге, отдернул руку. Лидия Ксаверьевна увидела: суеверно боязливая и вместе восторженно-восхищенная тень пробежала по его лицу.
— И верно, живет, Лидуша! — тихо и жарко выдохнул он; сжав своими ручищами ладони жены, держал так, замерев, затаив дыхание, боясь нарушить миг открытия, поразивший его своей внезапностью. Руки Лидии Ксаверьевны утопали в сжатых ладонях Сергеева, всегда горячих — летом и зимой: она чувствовала, как тепло передавалось ей сейчас, растекалось ощутимо, приятно, и душа ее еще больше наполнялась умилением, обожанием, и все как бы плескалось у нее внутри. Горячим шепотом спросила:
— Ну так говори, говори, Егор! Что там у тебя? Что за «важное»? Я ведь, знаешь, нетерпячка!
— Знаю, знаю! — Сергеев похлопал легонько, с любовью, по ее ладоням. — А важное — да… Только от министра. Опять, Лидушка, ехать… Большое дело продолжать. Вот так!
— Ты, конечно, дал согласие?
— Видишь ли, не поздно, можно и отказаться. Ты же теперь… Вас же двое. Как будет все, не знаю.
— Решай, Егор, сам. Если интересно. А я, ты же знаешь… Вернее, мы… — Она с прежней улыбкой сделала ударение на слове «мы». — Теперь уже мы скажем тебе, как тогда, давно, сказала одна знакомая: «А на Сахалин не надо?»
Он рассмеялся, лицо его все заискрилось, словно бы осветилось давним, приятным.
— Да, да! Было, было… А один знакомый тогда ответил: «Пока нет».
— А она сказала: «Задача легкая — приготовилась к более сложной!»
— Помню, помню! Все помню!
Он рассмеялся и, чтобы приглушить смех, прикладывал ее руки к своим губам — шершавым, обветренным, но теплым.
— Так когда, Егор?
— Еще в ЦК будут приглашать, беседовать.
— Значит, может затянуться?
— Вряд ли. Дело, Лидуша, пожалуй, нескольких дней.
— Ну, что ж… — Она понизила голос. — Нас тоже заберешь, сразу. Мы одни не останемся. Единственное условие.
— Хорошо, хорошо! Только с врачами посоветуемся.
— А-а, с этим главврачом? Вчера, когда он, — Лидия Ксаверьевна повела глазами на свой живот, — постучал впервые, этот врач приходил и не очень-то, кажется, остался доволен. Так что можешь не советоваться, Егор, его я не послушаю. Это наше — слышишь? — наше требование: быть с тобой, и ты его выполнишь. Так, Егор?
Он видел, что она говорила взволнованно, даже чуточку раздраженно: неровный румянец проступил на щеках, в глазах — сухие искорки, и Сергеев поспешил успокоить ее:
— Хорошо, Лидуша. Ладно.
Он перевел разговор на другие темы: что делается дома, кто звонил из ее коллег по театру. Посмеялись над тем, как обращалась к нему, Сергееву, тетя Сима, аккуратно, каждую неделю, звоня ему по телефону: «Ваше превосходительство, товарищ генерал, каково состояние Лидии Ксаверьевны?» Лидия Ксаверьевна смеялась, зажимая рот ладонями, Сергеев — сдержанно откидываясь на спинку стула. Потом он заторопился, сказав ей с улыбкой:
— С врачами, Лидуша, все же посоветуюсь, а решение примем сами, по-военному!
В дверях он, обернувшись, кивнул и знакомо, двумя глазами сразу, подмигнул. Лидии Ксаверьевне такое нравилось: выходило у него наивно и трогательно.
Лидия Ксаверьевна еще смотрела на закрывшуюся половинку двери, мысленно видя, как он, высокий, прямой, в куцем, не по росту, халате, удаляется по коридору; улыбка светилась на ее лице. Голос Клавдии Ивановны вывел ее из этого состояния:
— Что же, Лидия Ксаверьевна, никак, мужа куда-то посылают?
— Посылают.
— Из Москвы, значит? Надолго?
— Может, на всю жизнь, Клавдия Ивановна.
— Эва, и генералам покою нет.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Вернулся из поездок по точкам будущего комплекса. Жил на каждой по неделе — разбирался с положением дел, подкручивал, подтягивал и строителей и монтажников: положение пока грустное. Удастся ли через год-полтора произвести экспериментальный пуск антиракеты? Вопрос вопросов…
Сюда, на головную точку, вернулся, как в рай. Вот уж истинно: все относительно!
Вечером приземлился вертолет — прилетел Шубин. Здороваясь, упредил: «После вас, Сергей Александрович, облетел точки, доложили мои капитаны: все замечания принимаем! Но я вам привез новость: завтра прилетают ваш министр Звягинцев и генерал Бондарин — просили передать. Встречать нам обоим. В областной центр, к московскому рейсу».
Обговорили, уточнили дела строительные и завтрашний визит. Не было, как говорится, печали…
Представительную делегацию на аэродроме встречали местные партийные и советские власти. Секретарь обкома Толоконников, черноволосый, веселый, настоял: завтракать. Посмеялся: «Глазам, как говорят, — слезы рту — пища… Думаю, слезы еще впереди, — значит, начнем с пищи!»
В обкомовской столовой Звягинцев — оживленный, подвижный, несмотря на полноту, — весело рассказывал истории, анекдоты, подтрунивал над сухим, прокуренным, не выпускавшим изо рта сигареты Бондариным. Тот не оставался в долгу: парировал редко, но метко.
Бондарин много лет возглавлял одно из управлений, был известен и уважаем не только среди военных, но и в кругах промышленности, поэтому даже во взаимных наскоках Звягинцева и Бондарина сквозило давнее деловое знакомство, близость друг к другу.
На двух вертолетах облетали территорию будущего полигона, строительные объекты, испытательные площадки. Со Звягинцевым и Бондариным прилетело несколько человек, они во все вникали дотошно, делали пометки в блокнотах.
Шубин пояснял все на память Звягинцеву и Бондарину, а в короткие перерывы закрывал глаза, вздремывал… Диву даюсь: спит ли он когда-нибудь?
Ночевали Звягинцев и Бондарин на будущей жилой площадке полигона: у Шубина возле самой реки стоял домик. Угощал Шубин ухой и дичатиной.
Утром Звягинцев объявил:
— Теперь по точкам, по будущей позиции! Посмотрим, Сергей Александрович, был ли смысл срывать ваш отпуск в прошлом году, отзывать с берегов благодатного Черного моря. Так, Петр Филатович? — Он обернулся к Бондарину.
И хотя в игривом тоне, в веселых искристых глазах Звягинцева сквозила шутливость, но в том, как он обратился к Бондарину, был намек на что-то известное им двоим. И Звягинцев подтвердил мелькнувшую у меня мысль, повернулся ко мне улыбчивым полным лицом:
— А то некоторые высказывают сомнения в сроках экспериментального пуска!
Бондарин не остался в долгу, пыхнул дымом:
— Если кроме меня есть еще некоторые, то мои акции повышаются!
Грохнул раскатистый смех Звягинцева: ответ Бондарина был оценен.
К вечеру, уже на аэродроме, куда прилетели после облета точек, Звягинцев, будто обращаясь ко всем (но я-то понимал: его вопрос в первую очередь ко мне!), спросил:
— Так как будем решать со сроками?
Попыхивал сигаретой Бондарин, сжав ее сухими прокуренными пальцами, морщился. Наконец Звягинцев вскинул взгляд на меня:
— Как реально, Сергей Александрович?
— Я уже говорил: ориентировочно — полтора года.
Повеселев, оживившись, Звягинцев, оглядывая всех, вновь спросил:
— Так что, принимается?
Отвечать на этот вопрос мог только Бондарин, и он ответил:
— Коль поставщик так считает, заказчику остается соглашаться. Давайте будем докладывать.
Пришла телеграмма через Шубина: мне предписывается прибыть в Москву. Подписал Звягинцев. Странно, почему не шеф, не Бутаков?
Что бы это значило?
Сумрачные знакомые коридоры серого здания КБ петляли причудливо, и Умнов привычно, автоматически следуя поворотам, шел из лаборатории в административный корпус. Вчера, прилетев из Шантарска, он позвонил Бутакову. Ответила Асечка, протяжно и обрадованно:
— С приездом, Сергей Александрович! Очень, очень приятно, что вы в Москве. Соединяю с Борисом Силычем.
Выслушав Умнова о том, что получил телеграмму и удивлен, что она за подписью Звягинцева, Бутаков не выразил никаких эмоций, был предельно краток:
— Завтра, пожалуйста, к десяти. Разберемся во всем.
Теперь Умнов шел и думал о том, что его ждет там, у шефа, и о том, что увидит сейчас Асечку, думал рассеянно, вразброд. Да, Асечка… За эти годы она сдала, раздобрела, платья шьет глухие — с рукавами, стоячими воротничками: не хочет открывать рыхлые, располневшие руки и предательские складки на шее.
У Бориса Силыча тоже немало изменений: виски совсем побелели, белизна пошла активно вверх, припорошила всю голову, морщины глубже прорезали впалые щеки, но шеф — членкор академии по отделению радиотехники, генерал, пусть и не носит форму. Только на банкете, всего единственный раз, видел его Умнов в сверкающем новеньким шитьем зелено-голубом мундире, а после — штатский костюм и те же белые сорочки: казалось, Бутаков умудрялся менять их на дню по нескольку раз…
В коридоре много попадалось незнакомых людей, встречные здоровались, раскланивались с Умновым, но чаще он их не знал и только кивал в ответ — где-то, выходит, виделись: на совещании, рабочем заседании… И думал: «Махиной, махиной стало КБ! Борис Силыч развернулся грандиозно, с размахом. Замышляет какие-то новые дела, но держит пока в секрете…»
Теплом обдало Умнова, когда он открыл дверь приемной; тепло шло от рубчатого электрообогревателя, замаскированного в углу: Асечка мерзла, и эту слабость — включать электрообогреватель — позволяла себе и весной. Какой-то беспокойный букет духов и кремов витал в приемной, не назойливо и не остро, вызывая легкое головокружение, истому. Асечка восседала на своем месте, малиновое платье обтягивало пополневшую фигуру, стоячий воротник, будто у испанских грандов, подпирал под самые мочки ушей. На столе — бумаги, блестевшая хромом новая машинка с широкой кареткой.
— О, Сергей Александрович! — расширила Асечка глаза. — Вы же на себя не похожи! Боже! Задубел, обветрился!..
— Отмоемся, Асечка! По интиму принимает Борис Силыч?
— Официально, Сергей Александрович, вы же знаете…
— Нет, Асечка, даже не догадываюсь.
— Ну, Сергей Александрович, так уж и не догадываетесь! Там, — секретарша скосила кокетливо глаза на дверь в глубине тамбура, обитую черным дерматином, — Борис Силыч не один.
— Кто еще?
— Секрет. Сами увидите!
Белый, теперь больше, чем в былые годы, обесцвеченный кок на голове ее колыхнулся. Асечка была в своем неизменном амплуа: бровки, подбритые, подкрашенные, вздернулись на лбу; ей доставляло удовольствие подчеркнуть свою значимость, свою причастность к секретам, которые не всем доступны, а вот ей, Асечке, открыты, известны. Пухлые коротковатые пальцы ее с темно-вишневым лаком на ногтях привычно и ловко принялись перебирать бумаги.
В кабинете Бутакова — человек семь. Сидели все свободно, не за длинным столом, за который усаживались во время заседаний, а в креслах, на стульях, расставленных вдоль стены. Умнов отметил: кроме Бутакова, его замов, было, кажется, человека три из министерства. Был и сам министр Звягинцев. Он плотно, по-хозяйски, устроился в низком кресле; ноги в желтых туфлях, точно для большей крепости, расставлены широко; воротник рубашки тугой — мягкие белые складки наползли снизу на щеки. Бутаков сидел тоже в кресле, но не за своим столом, а слегка отодвинувшись от него.
— Просим, просим, Сергей Александрович, — проговорил Звягинцев, отметив замешательство Умнова: распахнув дверь, тот на секунду задержался у порога, будто раздумывая, входить или нет.
Пока шла церемония приветствий, Умнов думал: «Как понимать? Приглашая, Борис Силыч умолчал, что не один. Своя какая-то игра?» И, пожимая Бутакову руку, сухую, костистую, энергичную, взглянул пытливо в лицо, может быть, даже чуть бесцеремонно — почему так поступил, не предупредил? Но суровое лицо главного непроницаемо спокойно. Кажется, даже веки приспущены, как в полудреме. Да, самообладание Бориса Силыча в определенные минуты оставалось для Умнова загадкой. Простой, кажется, ясный, открытый — столько ночей бессонных они провели вместе в Кара-Суе, они называли их сидениями, ели сухой, черствый хлеб и рыбные консервы, все вместе, и все, кажется, известно, узнано друг о друге, — но вот в такие моменты какого-то особого состояния — оно «находило» на главного — Умнов физически остро ощущал его особую силу, точно Борис Силыч в такие моменты не принадлежал себе и что-то высшее, что сидело в нем, владело им, вознося его над всем мирским, обыденным, над всеми мелкими, пустыми страстями. Или это только маска гения, способного, подобно загадочным йогам, взять себя в руки? Как бы то ни было, Умнов завидовал этой способности своего учителя, с предельной объективностью чувствовал свое несовершенство; и теперь, после Бутакова пожав двум-трем оставшимся руки, услышав приглашение министра Звягинцева: «Берите стул, присаживайтесь», Умнов подумал: «Вот черт! Скала, камень. И ведь ясно, они тут не зря собрались! Иначе чего бы сам министр?»
Звягинцев качнулся в кресле, выпрямляясь и подбирая ноги; полное, чисто выбритое лицо чуть тронула улыбка.
— Ну что ж, давайте объявим…
С той же непроницаемостью, спокойно Бутаков дотянулся до края стола, взял красную папку, протянул министру, но тот выставил, как бы защищаясь, белую подушчато-пухлую ладонь:
— Нет-нет, Борис Силыч! Давай уж сам читай. — Он весело сверкнул глазами, крутнул головой, шутливо произнес: — Хочу посмотреть на выражение лица… Как люди отрывают живое от себя — интересно!
Промолчав, лишь усмехнувшись, точно тем самым говоря, что он относится к этому философски, Бутаков медленно нацепил очки, раскрыл неторопливо папку:
— «Выписка из решения коллегии… Слушали: «О проекте противоракетной системы «Меркурий» и создании особого конструкторского бюро «Молния». Постановили: пункт первый. Принять за основу создания противоракетной системы проект «Меркурий», разработанный коллективом сотрудников во главе с доктором технических наук Умновым С. А. Пункт второй. Создать особое конструкторское бюро «Молния», возложив на него всю конструкторскую разработку и практическое внедрение проекта «Меркурий»…»
Бутаков читал тихо, покойно, и голос звучал ровно, без всплесков и спадов. Дальше шли иные пункты — Умнов в напряжении, весь сжавшись, точно бы не слухом, а всем телом воспринимал их, — в тех пунктах говорилось подробно, скрупулезно о самом разном — о выделении финансовых средств, материальном обеспечении — кто и что передает будущему конструкторскому бюро, — определялось и правовое положение ОКБ «Молния». Умнов, опустив голову, думал, что сейчас глядеть в открытую, прямо — получится, верно, хвастливо и заносчиво, а так — скромнее, но все же видел боковым зрением мягкую усмешку на сочных губах Звягинцева и ту же непроницаемость на лице Бориса Силыча.
— «Пункт восьмой. — Голос Бутакова возвысился, обрел какую-то сдержанную торжественность, и Умнов невольно насторожился: что-то, видно, особенное, важное должно следовать в этом пункте. — Главным конструктором проекта «Меркурий» назначить доктора технических наук Умнова…» — Бутаков поднял глаза от папки, взглянул в первый раз на Умнова, глаза светились загадочной хитринкой. — Все, Сергей Александрович. Дальше — только куда рассылаются копии. В том числе в ваше ОКБ «Молния».
«Ах черт, ах черт!» — только и произнес мысленно Умнов, расчувствованно глядя на Бутакова, который теперь весь светился добротой, расположением, легкой загадочностью. Пауза продолжалась всего несколько секунд, хотя Умнову она показалась долгой.