И решительно, мягким рывком поднял плотное тело, затянутое в тесный крахмальный халат. Видимо подгадав так, чтобы оказаться с Сергеевым рядом, взял аккуратно его под локоть, как бы придавая тем самым особую доверительность своим словам, вполголоса сказал:
— Товарищ генерал, ситуация не из легких. Нужна ваша помощь, моральная поддержка… От вас многое зависит.
Пожал локоть, и Сергеев, словно только тут очнулся, понял в один миг остро все происшедшее. Оно, это происшедшее, поставило всех — а больше всего Лидию Ксаверьевну и его, Сергеева, — перед неизвестностью, и неизвестность эта — рискованная, опасная… И он, выходит, согласился, коль промолчал. А ведь прав, прав тот молодой врач! Возраст… Сорок ей, Лидии Ксаверьевне.
И от него многое зависит, как сказал главврач. Многое!..
А теперь как? Как теперь будет?!
Машина, обогнув площадь, оставив позади Кремлевскую стену с темными кустами сирени, вывернула на горбатившуюся улицу, узко сжатую старыми домами и от этого казавшуюся как бы прорубленным каменным ущельем. Сергеева откинуло на спинку сиденья. Показалось, что Янов, не в пример ему, Сергееву, устоял против силы инерции, удержался. Машина преодолела взгорок, Сергеев выпрямился, и маршал вдруг сказал негромко, с обычной глуховатостью:
— Я вот о чем думаю… В этом послевоенном нашем курсе против новой войны мы вступаем в решающую битву — создание противоракетной системы. Да, системы. Но выиграть ее нелегко — в том-то и загвоздка!
Он вновь замолчал и насупился, под козырьком фуражки на глаза легла сумрачная тень: Янов был явно недоволен собой, что так некстати прервал молчание. Он ведь видел, чувствовал, что Сергеев не склонен к разговорам, а тут, выходит, ненароком понуждение…
Янов и сам испытывал странное и угнетающее нежелание говорить, и, должно быть, от сознания этого мысли, занимавшие его теперь, как бы окрашивались в мрачные тона, значение и смысл их в собственном представлении маршала усугублялись неправомерно, но этого Янов не замечал, воспринимая все как естественное, как должное. За долгие свои годы, занятый всегда по горло, в армейской, постоянно меняющейся жизни, он выработал в себе умение не предаваться всяким сторонним раздумьям; такие раздумья он гнал прочь, отсекал их, все помыслы его всегда, словно втянутые в вихревую бесконечную воронку, вращались лишь вокруг того дела, которое ему взвалили на плечи и к которому он сам еще постоянно немало добавлял, не считаясь ни со временем, ни с физическим состоянием своим и своих близких.
Теперь же он думал именно не о делах, не о том, что ждало их с Сергеевым у министра, ради чего они ехали — дело большое и важное, — думал совсем о другом: о своем положении, и это в свою очередь усугубляло состояние маршала. Да, он думал о том, что за последнее время, вернее, за последние месяцы в его положении многое изменилось. Нет, не в делах. Дел по-прежнему хватало, их даже становилось больше, они вызывались более сложными, масштабными задачами, и в этом сказывалось естественное и закономерное проявление времени, тех бурных, как бы обвальных, технических процессов, какие произошли в последнее, еще не закончившееся десятилетие. Да, все естественно, все принималось им, и во всем этом он был сам одним из диспетчеров сложного процесса, даже его движителем, что тоже представлялось ему простым и естественным, само собой разумеющимся, и он не задумывался, трудно ли ему, легко ли и велика ли помеха — перевалило за шестьдесят, пошаливает сердце… У него просто не оставалось того зазора, той щели во времени, чтоб думать о таких «пустяках». Тем более в эти два последних года, после смерти Ольги Павловны, он мало бывал дома, задерживаясь подолгу, допоздна, на работе, хотя дома уже не было так запущенно и пусто — теперь жил, учась в академии, сын Аркадий с женой и дочерью.
Смерть Ольги Павловны — жестокий, непоправимый удар: уверяли, что поднимут, поставят на ноги, и вдруг… И как все случилось! Он в тот день почти перед самым обедом услышал далекий голос сына Аркадия; сын звонил из Владивостока, с аэродрома:
— Вылетаю со всей семьей. Завтра буду. Поступаю в академию Фрунзе.
Расчувствовавшись, почти не веря в то, что услышал, Янов подумал, что обрадует этим известием жену, придаст ей силы, и поехал обедать домой, хотя чаще обедал не дома, а в офицерской столовой на первом этаже штаба, где была комнатка для генералов. Квартиру пришлось открывать ключом: на звонок никто не отозвался, видно, Ефросинья Игнатьевна, домработница, отправилась по магазинам, а Ольга Павловна с постели не вставала. Он прошел в дальнюю комнату, в спальню, толкнув стеклянную дверь, сдерживая радость, глухо сказал:
— Ну, мать, новость — Аркадий со всем своим полком едет!
Он хотел добавить, что завтра встречать, надо готовить им комнату, но, взглянув в полусумраке, заполнявшем спальню, на привычную, высокую кровать у дальней стены, осекся: мгновенная судорога прошила его, и он разом будто одеревенел: поза у Ольги Павловны под легким байковым одеялом была неестественной — голова откинулась на подушке, глаза уставлены с пронзительной немотой куда-то в угол потолка, белки тускло, известково синели… Именно эти глаза, тускло-известковые, с пронзительной безжизненной немотой, потрясли его.
Теперь же, однако, он думал о своем изменившемся за последнее время положении и о том, что, кажется, его умение, волевая способность начинают сдавать, отказывать — иначе чего же он об этом думает, не отсечет, не отбросит прочь? Началось это после его перехода из ПВО…
Главком… Боевой генерал в войну, крупными соединениями командовал. Но ведет себя пока что беспокойно: по всякому поводу — справки, доклады, не всегда — по важному, принципиальному поводу, как кажется ему, Янову. Вот и с «Меркурием» — отмалчивается, хотя известно: собирает узкие совещания, устраивает встречи — без него, Янова… Он отчетливо помнит — началось это с определенного четко сказанного «за»; его Янов произнес на той встрече со Звягинцевым. Тогда, после встречи, оставшись вдвоем, главком с нескрываемым неудовольствием сказал: «Зря вы с такой определенностью торопитесь говорить «за». Отношения наши с промышленностью должны строиться по максимуму: быстрее, лучше… Полагал: возраст требует мудрости и хитрости…» И умолк, как-то закостенел, и Янову в тот момент вместе с растекшимся в груди неприятным холодком пришло: «А ведь он тебе намекнул — не гибок и… стар».
«А если в самом деле уже стар?» — горько всплыло сквозь раздумья, всплыло откуда-то из глубины, и Янов почувствовал сухое першение и горечь во рту. Тотчас он как бы услышал резковато-надтреснутый голос: «Со здоровьем-то как?» Янов даже знакомо поежился, словно реально, а не мысленно услышал сейчас вопрос, которым часто встречал его главком.
Янову отчетливо и ясно представилась последняя встреча с главкомом. Хотя разговор был коротким, именно после него, должно быть, Янов испытывал сейчас странную внутреннюю опустошенность: вроде бы ослабла, оборвалась нить, которая связывала его с многочисленными делами и заботами, со всем тем, что складывалось в его представлении в емкое и вместе точное, как ему казалось, понятие «жизнь».
Возможно, в первый раз именно в это утро главком против ожидания не встретил его обычным грубоватым и прямым вопросом: «Со здоровьем-то как?» Янов в последнее время не являлся запросто, а только по приглашению, тут же вдруг предстал сам, — возможно, это обстоятельство и сыграло роль: главком не задал привычного вопроса. Он напряженно, словно в удивлении, смотрел, пока подходил от двери Янов. Выслушал молча, не перебивая, кажется, даже внимательно, хотя смотрел куда-то в сторону, — докладывал Янов о вызове к министру с планом по ускорению работ на шантарском полигоне.
— Приказано быть в одиннадцать ноль-ноль, — заключил Янов. — Вызывается и Сергеев. На беседу.
— Ну-ну! — Главком вдруг встал, высокий, напряженно-строгий, прошелся нервно у стола. — «Меркурий»! Единственная возможность! Больше ничего? Не много же… А если не одну систему? Да пусть соревнуются — какая лучше. Заставить промышленность, умы конструкторов поработать, выбрать лучшее — вот как…
— Резон есть, но нельзя забывать об огромных государственных затратах, — проговорил Янов.
— Резон… — повторил главком. — Торопимся, вот что! Какой-то, по-моему, зуд проявляем.
— Если вы обо мне…
— Не только! — как выстрелил тот. — Но если хотите…
Янов весь внутренне сжался, чтобы сдержаться, не сказать грубость.
— Не знаю, но разговор какой-то не тот, — медленно и трудно сказал Янов, нарушая молчание. — Разумно распоряжаться государственными средствами — наша обязанность, долг. Спросится ведь! Обязательно. Не из своего же кармана… Так что остаюсь при своем мнении.
— Я тоже — при своем!
Горечь и обида, внезапная опустошенность и то чувство, будто оборвалась связь с привычным миром, делом, иначе — с той жизнью, без которой он себя не представлял, поселились теперь в нем, поселились прочно, и он раздражался и злился, чувствуя себя не в состоянии освободиться от них, вытравить к очиститься, обрести прежнее спокойствие, равновесие. Увы, где-то глубоко за этим раздражением и злостью — он явственно чувствовал — все больше зрело сознание: теперь это не удастся. И теперь, хоть и мысленно вновь пережив утренний разговор, он опять с горечью и даже с внезапной жалостью к себе подумал: «А ведь и вправду стар, стар! Вот столкнулся с трудностью — и уже сутки не в своей тарелке!» Должно быть, это мгновенно коснувшаяся сердца Янова расслабляющая жалость вызвала и другое: ощущение какой-то собственной вины. И до конца не сознавая еще, в чем и как он виноват, но уже испытывая эту виноватость, лишь смутно угадывая, что она вызвана, пожалуй, сделанным для себя открытием — стар, стар! — и что сам он, только сам, в том виноват, а не время, неумолимое и жестокое, он вдруг испугался: знал — дай коснуться этому чувству, потом оно станет медленно, но неумолимо испепелять душу. Было же такое — тогда, в самом начале, когда пришлось после «недоработанного оружия» уехать заместителем командующего округом. Тогда казнился, истязал себя, пока однажды, приехав в Москву, не встретился с большим человеком, и тот сказал: «А чего вам казниться? Ни в чем вы не виноваты. История эта — издержки обстоятельств, не больше. Но кто-то должен был отвечать, вам и выпало».
Слова эти потрясли Янова своей простотой и поразительной логикой, вызвавшей у него реакцию протеста и неприятия, но, видимо, эта же реакция, словно удар, встряхнула его, освободила от мучительного и тягостного, каждый день снедавшего горького чувства.
Но теперь и обстоятельства, и ситуация другие…
Машина выметнулась на пригорок проезжей части, улица вся разом предстала, короткая и прямая, машина миновала ее, запетляла в переулках, потом круто свернула за угол, и — открылся массивный старинный дом с лепными украшениями. Стены дома окрашены в желтый цвет, а лепные узоры вокруг окон и колонны вдоль стен — в белый, и это создавало светлый, какой-то даже веселый колорит, и Янов, внутренне обрывая свои размышления, обозлившись и ругнув себя: «Вот чертовщина-то! Совсем раскис!» — подвинулся на сиденье, полуоборачиваясь к Сергееву, — заметил ли тот, понял ли что-нибудь? — сказал глухо:
— Выходит, приехали?
Сергеев тоже лишь переменил позу, качнувшись высокой фигурой, и не отозвался.
А в это время в просторном и тихом кабинете министра, выходившем окнами в просторный двор, тоже тихий и покойный, куда, как правило, не заезжали машины, кроме «Чайки» самого министра, находились трое: сам хозяин — в кресле за письменным столом, не очень высокий, широко раздавшийся в плечах, так что серая форменная рубашка, натягиваясь шелком, отражала рассеянные блики от хрустальной люстры. Позади, на спинке кресла, висела светлая тужурка, на бледно-сиреневом поле погон — шитая золотой ниткой звезда, а выше, к воротнику, пламенел, тоже шитый, герб: хозяин кабинета — Маршал Советского Союза.
Спокойно и чинно поодаль утопал в мягком кожаном кресле низкорослый Кравцов. Аккуратный, как всегда, зачес волос прикрывал изъян на голове — круглую, будто выжженную, плешь. Кравцов изредка взглядывал на министра, как-то уж распевно, по-школьному, как думалось Кравцову, читавшего автобиографию Сергеева в личном деле, которое принес сюда, на доклад, генерал из Главного управления кадров, седоволосый, но крепкий, моложавый. Сидел он, не в пример Кравцову, в сосредоточенной почтительности и вместе — в напряженной готовности: поди знай, что может министр спросить, какой задать вопрос об этом Сергееве?
Но министр вопросов не задавал, углубившись в изучение личного дела, пододвинув поближе папку, сложив руки на столе. Очки были спущены на кончик носа. Глаза, казалось, глубоко западали под бровями — такое впечатление усиливалось явно из-за смолистых, широких, нисколько не тронутых сединой бровей, и это было тем разительнее, что жесткие волосы, прямо зачесанные назад, изрядно поседели, на висках — вовсе белые, точно обметанные пушистым инеем.
Что ж, и для него, Кравцова, за эти годы утекло немало воды: посеребрились, припорошились виски, труднее стало справляться с прической — поредели черные, блестящие, будто просмоленные, волосы, росла лысина — прикрывать ее уже целая морока. На погонах прибавилось по звезде — генерал-лейтенант… А вот любви своей к сапогам-бутылкам с высокими подборами, какие больше к лицу военному человеку, не изменил, хотя всякие там «любители штанов» и подсмеивались, отпускали разные шуточки — он был выше упражнений подобного рода насмешников-несмышленышей.
Кравцову часто приходилось являться к министру с докладами, нередко подолгу задерживаться, принимать участие в решении сложных, зачастую острых и животрепещущих вопросов — они касались чрезвычайно важного, коренных проблем — сколько, что и как создавать? — и, значит, касались самой сути военной политики, а вернее, они сами, собственно, были уже той большой и кардинальной политикой, ее составляющими кирпичиками, и порой он ловил себя на тщеславной мысли, что стоит в центре великих событий. И не как пассивный наблюдатель — нет, нет, он влияет на них, он направляет их, он — как дирижер того оркестра, прекрасную игру которого вы слышите по радио, но не видите оркестра, а главное — дирижера, под управлением которого так пленительно и уверенно льется музыка… Чувство собственной силы и высокой значимости посещало его, Кравцова, чаще именно в такие минуты, в таких случаях, когда он видел перед собой людей-винтиков, вроде этого генерала из ГУКа, сидевшего напротив, всего спружиненного, как в стойке, со вздрагивающими на коленях сухими пальцами, — он подсмеивался в душе над такими людьми, смотрел на них свысока. Люди-исполнители, люди-винтики, люди-сошки… Переставляй, двигай, играй. Нынешнее же время — он был в этом уверен — других людей: энергичных, хватких, масштабно мыслящих. Да, масштабно. Человечество даже не заметило, как отошло от узких, ограниченных по признаку соседства взаимоотношений, какие существовали еще недавно, и вступило в пору всеземных связей. И тут, как думал Кравцов, не последнее слово сказали величайшие достижения современного оружия — стратегические ракеты, атомные головки. Что ж, за эти годы — стоит ему оглянуться назад — он был причастен ко всему этому, впрямую был связан с большой политикой, и та революция в военном деле, о которой теперь говорят мягче и скромнее, называя все происшедшее просто «коренными изменениями», не была для него сторонним делом: он ее активный участник и может, больше того, без излишней скромности сказать, что он один из ее вдохновителей, ее духовных отцов. И он видел в этом свое высшее назначение. Конечно, он никому об этом не скажет, не поведает и в минуту особого откровения, но по всему его виду, поступкам, приемам окружающие его люди должны чувствовать, должны об этом догадываться, должны видеть, к т о о н и и к т о о н!
Кстати, и вот в том, что сейчас происходит, что решается в кабинете министра, немало, как говорится, и его заслуг. Кто первый сказал об этом, сейчас уже не имеет значения, но вот в том, что он без устали, где говоря впрямую, а где вставляя лишь фразу, слово, но вовремя, к месту, о том, что теперь в мире в условиях противоборства глобальных ракет тот будет обладать силой, будет «на коне», кто первый поставит на стартовый стол антиракету, создаст противоракетную систему, вот в этом — шалишь! — заслуг его ни убавить, ни прибавить. Нет, у него еще есть порох в пороховницах! Он приложил руку и к тому, что там, далеко отсюда — у него на карте в кабинете это место обозначено лишь маленьким кружком, — затеяны грандиозные дела, продолжает жить новый полигон. Он сам возглавил рекогносцировочную группу, вылетал с ней на место. Шантарск… Место как место: до костей пронизывали бураны, непроглядными тучами взметывали в небо снег и пыль, но зато бескрайняя степь и для души кое-что есть — река…
А сейчас то, ради чего он сидит здесь, — уже пустяки: важно ли, кто станет начальником полигона! Сергеев? Впрочем, нынешнее время — время и большой политики, и большой дипломатии, надо бы тоже понимать. Полигон — одна из ячеек такой политики. А этот — политик, дипломат? Прямолинеен, открыт, уязвим…
При воспоминании о Сергееве неприятно, будто иглой, кольнуло самолюбие. Ишь, в амбицию ударился! Подсек по телефону, ничего не скажешь, выкручиваться пришлось. Ну да одно другому не мешает, а мнение есть мнение, и он его выскажет министру…
— Так что? Останавливаемся на этой кандидатуре? — Министр, отложив личное дело, приподнял тяжеловатую голову.
Кравцов взглянул спокойно в лицо маршалу.
— Может, поговорить с Сергеевым еще? Понимает ли все, на что идет?..
— Говорить! — Маршал вскинулся от стола, выпрямляясь в кресле. — Вы что же, не говорили?
— Час назад говорил. По-моему… не дипломат, товарищ маршал.
— Дипломатия — дипломатам, а мы военные люди! — мрачно проронил министр.
Кравцов подумал: что же, надо все сказать, подходящий момент, министр чуть помягчел, сбавил тон.
— Но полигон — дело государственное, товарищ маршал. Тут и политика, и дипломатия. С «Катунью», случалось, Сергеев перегибал палку…
Прикрыв веки, словно сделав знак, что ему это не интересно слушать, министр сказал как бы в раздумье:
— Боевой офицер в войну, теперь генерал… Слияние опыта войны с современной технической мыслью — что еще надо? — Вскинул веки, взглянул прямо, мимо Кравцова. — Кстати, что он все-таки ответил?
Какая-то внезапная неприятная теплота коснулась затылка Кравцова: упрямость министра он знал, это ничего доброго не предвещало, и Кравцов, испытывая волнение, посчитал уместным пустить в ход запасной вариант — он у него был готов.
— В общем… не хочет. Вернее, полагается на ваше решение, товарищ министр. Вам, мол, видней — справится или нет…
— Ну да ясно, — перебил с легким раздражением министр, и тяжеловатый из-под бровей взгляд его уставился на Кравцова. — Понимаю: допытывались, справится или нет… Правильно он вам ответил на бестактность. Сергеева немного знаю. В беспомощности, думаю, расписываться не станет. Так!
Белая кисть руки медленно взмахнула над столом.
Кравцов сдержал ворохнувшееся раздражение, сознавая, что проиграл, но и не хотел показать себя сломленным перед генералом-кадровиком, сохранял достоинство, напряженно лишь подумал о маршале: «Не с той ноги, что ли, встал?» Министр захлопнул папку личного дела, подвинул по столу в сторону генерала из ГУКа. Тот, весь скованный, сказал раздельно, с паузами:
— Семейные у него дела, товарищ министр обороны…
— Что еще за дела? — Черные густые брови министра поползли вверх, стянув кожу на лбу в горизонтальные складки. — Любовница есть?
— Разошелся с первой женой. Там, в личном деле, письма есть.
— Давно?
— Лет десять назад. Но в письмах тех жена обвиняет…
— Брак официально расторгнут?
— Не давала согласия, но теперь законно…
— Так чего же… — Министр положил пухловатые пальцы на кромку стола. — Все! А вам, Василий Сидорович, — он повел головой в сторону Кравцова, — советую учитывать, что не вы один решаете все, кое-что могут и другие…
Взбагровев теперь уже явно, Кравцов промолчал, лишь каменно стиснул зубы.
До одиннадцати оставалось пять минут, когда Янов с Сергеевым вошли в приемную. Подполковник, светловолосый, с залысинами, чисто выбритый, приподнявшись за столом, уставленным аппаратами, сдержанно, с достоинством попросил присесть, сказав, что ровно в одиннадцать доложит министру. Продолжал спокойно листать бумаги.
В приемной — тишина и торжественность: звуки скрадывались, должно быть, тяжелыми портьерами и огромным пушистым ковром на полу. Присев на стулья, плотно, один к одному, поставленные вдоль стены, Янов и Сергеев как-то опять неловко помалкивали, явно подавленные тишиной и строгостью приемной. Упершись в колени ладонями с растопыренными пальцами, Янов поводил свислыми бровями, сводил их в косую линию. Сергеев, теперь малость развеявшись, отвлекшись от прежних невеселых дум и перестраиваясь на предстоящий разговор с министром — каким он будет, по какому пойдет руслу, не повлияет ли тот царедворец (он так и сказал мысленно, подумав о Кравцове), — то посматривал на блестевшую от лака высокую резную дубовую дверь в кабинет министра, то косил на Янова, не решаясь заговорить, да и, признаться, говорить особенно тоже не хотелось: все еще испытывал вроде бы какую-то пустоту.
Вздохнул сдержанно: минуты шли томительно. Пусть бы уж быстрее туда, за эту дверь, чтоб решилось скорее. Почему-то странно спокойно подумалось: неважно, каким будет решение, он сразу помчится в больницу — как она там, его Лида, Лидуша? И, чтобы скоротать томительное ожидание, попробовал представить, что там с женой, как она себя чувствует, и тут же сразу скорее даже не увидел, а ощутил: Янов встряхнул головой, точно отбивался от наседавших дум, повернулся к Сергееву, спросил с наигранной веселостью:
— Что это мы как в храме? Молчим — в рот воды набрали.
— Храм не храм, но чистилище, — отозвался Сергеев.
— Понимаю… Поди знай, что там ждет за дверью! Кстати, звонил Кравцов. Вам-то он звонил?
«Ну вот, и Янова не обошел, — подумал Сергеев, — прыткий! И тут, видно, сомнения выражал…»
— Да, звонил.
Сергеев сказал это с прохладцей, думая, что тем самым даст понять маршалу, что не хочет распространяться на эту тему. Янов поглядел на него пытливо из-под нависших по-стариковски бровей, и Сергеев подумал вдруг, что за последние годы, особенно со смертью жены Ольги Павловны, маршал заметно сдал, но в делах, решениях был по-прежнему, «как дьявол, мудрым».
Сергеев увидел, как подполковник-порученец взглянул на часы в углу — с бронзовым циферблатом, бронзовыми гирями и инкрустированным маятником, бесшумно отмахивавшим на отвесе-планке черного дерева, — встав, беззвучно, как бы невесомо, отвел половину дубовой двери и скрылся в кабинете. Должно быть, Янов не заметил этого, потому что заговорил негромко, как бы про себя размышляя:
— Да, дело сложное, еще неясное в своей перспективе, а затрат государственных, народных средств потребует колоссальных. Вот и подумаешь…
Он не договорил, сразу оборвав фразу, потому что в проеме двери появился порученец.
— Пожалуйста! — Отступив на шаг, он придержал дверь за бронзовую массивную ручку.
Поднявшись со стула энергично, как истинно военный человек, привычный к четкости, собранности, Янов, проходя в сумрак тамбура, кивнул подполковнику с достоинством и уважительно.
Министр встал навстречу, и когда поднимался, то будто поморщился от боли, но Сергеев подумал, что, возможно, ему показалось, возможно, так скользнула тень. Однако в тот момент, когда Сергеев, остановившись и вытягиваясь, начал негромко докладывать: «Товарищ Маршал Советского Союза, генерал Сергеев прибыл…» — тот поморщился уже совершенно открыто, махнул рукой и, поздоровавшись с обоими, поведя руками, показал на кресла у стола, сам сел на стул, прокашлялся коротко.
— Как, Дмитрий Николаевич, знает генерал, зачем беспокоим? Объяснили?
— Из первых рук узнать важнее… Известно!
— Ну-ну, перестраховка ведь! — И министр поднял крупную, тяжеловатую голову. — Мы, товарищ Сергеев, приняли решение рекомендовать вас на полигон… Но это мы. А как вы-то сами?
Невольно спружинившись в кресле, Сергеев подумал, что должен быть спокойным, собранным.
— Я сегодня, товарищ Маршал Советского Союза, сказал генералу Кравцову… Не знаю, от вашего ли имени он говорил со мной… Сказал ему, что об этом назначении не просил, и вам решать — справлюсь или нет. За долгие годы службы в армии научен, что старшие командиры определяют судьбу. И если будет приказ, я солдат, товарищ Маршал Советского Союза.
Крупная голова министра дернулась недовольно.
— Н-да, как в воду глядел… Он вас обидел. Я так и понял. Но дело, как говорится, решенное. — Министр помедлил, словно желая переменить тему, и действительно вдруг хитровато прищурился: — Вот кадровики только говорят — с семьей что-то…
— Разошелся с первой женой, товарищ Маршал Советского Союза.
— Чего ж так?
— Не очень ждала в войну.
— Вон что! Дети остались?
— Взрослая дочь.
— А новая жена?
— Счастлив, товарищ маршал.
— Какая же профессия? Врач, педагог — самые подходящие профессии для жен военных. Везде, как говорится, можно найти точку приложения своим силам.