– Здесь их много, – успокоил Анненков. – Силезский ткач с семьей. Потерял работу и возит уголь во Фрайбург.
И в самом деле такие группы стали встречаться все чаще.
– Да и домишки здесь – смотри, какие нищенские, не лучше, чем в России в захудалой деревеньке, – удивлялся Белинский. – Смотри-ка, слеплены из глины, и все наперекосяк.
Когда они приблизились к следующей деревне, игравшие на улице раздетые дети, едва завидев их, упали на колени и протянули навстречу руки.
– Ну знаешь, у нас крепостные, а милостыню всей деревней не просят!
– Так тут кругом и живут те самые силезские ткачи, что в сорок четвертом году восставали. От хорошей жизни восставать не стали бы.
– Ужас! Я смотрю, нищих здесь больше, чем у нас взяточников. Приедешь в такое место, так и поймешь значение этих слов – пауперизм да пролетариат. Смотри, вон мужик просит – у него и руки здоровые и по лицу видно, что он трудолюбив, честен и заработать бы готов, неужели для него нет работы? Так это и есть тот самый пролетарий? Смотри, он даже лицо свое отворачивает, чувствует позор, видно, что он не нищий по ремеслу.
Вечером Анненков похвастал перед Белинским новой книгой француза Прудона «Философия нищеты», а заодно и письмом от Маркса.
– Книга путаная, а письмо – серьезное, – сказал через час Белинский, когда возвращал то и другое.
– Письмо это – готовый трактат. Маркс, говорят, против Прудона сейчас пишет специальную работу. Поедем с тобой в Париж через Брюссель, обязательно познакомлю с ними. Таких людей, как Маркс да Энгельс, тебе надо знать обязательно, их в Европе немного. Я спросил Маркса о Прудоне, вот он мне и написал совсем недавно. Думаю, с господином Марксом вы во многом сойдетесь.
На следующий день Тургенев вышел из своей комнаты и сказал:
– А что за рассказ я сочинил! Послушайте!
Рассказ назывался «Бурмистр».
– Так их, крепостников, так! – радовался Белинский.
Анненков слушал их разговоры, споры, а потом долго ходил одинокий по комнате.
«Да что за судьба у меня такая несчастная! – думал он в те минуты и ругая и жалея себя. – Ведь не глупее же я их, а нет у меня настоящего дела. Разве что очерки – так ведь это несерьезно. Ну хоть какое-нибудь бы дело себе найти, самое маленькое! Так нет же! Все пустяки, развлечения. Свидетель чужих талантов – вот кто я!» И было ему за себя и обидно и грустно.
Но потом мысли эти проходили, и жизнь снова приносила удовольствия. Радость от еды, от красивой местности, от будущей поездки с Белинским через Кельн и Брюссель в Париж, радость оттого, что он бодр, не стар, умеет вкусно поесть и порадоваться.
Курс лечения заканчивался, оставалось дня три, и вдруг Белинский через Тютчева получил письмо от Гоголя. Гоголь негодовал на критику в «Современнике». Недавно он, Гоголь, напечатал «Выбранные места из переписки с друзьями», и Белинский, который прежде уверял всю Россию в гении Гоголя, разнес эту книгу. Письмо Гоголя было полно обиды.
– Ничего он не понял в моей статье. Но я ему растолкую, я ему все растолкую! – Белинский едва не смял прочитанный листок и быстро ушел в комнату.
Три дня он писал за круглым столом на лоскутках, сразу после утреннего кофе, ходил сосредоточенный, молчаливый, ни на что больше не отвлекаясь.
Потом дважды переписал все и поднялся к Анненкову.
– Получилось открытое письмо. Чтоб не он один читал, а и другие.
Белинский сидел на маленьком диванчике и глухим голосом читал строки из открытого письма Гоголю.
– «Нельзя молчать, когда под покровом религии и защитою кнута проповедуют ложь и безнравственность как истину и добродетель».
И Анненков говорил себе в тот миг: «Точно! Как точно! Я теперь тоже так думать буду!»
– «Нужны не проповеди (довольно, она, Россия, слушала их), – продолжал Белинский, – не молитвы (довольно она твердила их), а пробуждение в народе чувства человеческого достоинства, столько веков потерянного в грязи и соре, – права и законы, сообразные не с учением церкви, а с здравым смыслом и справедливостью, и строгое по возможности их выполнение. А вместо этого она представляет собою ужасное зрелище страны, где люди торгуют людьми… страны, где, наконец, нет не только никаких гарантий для личности, чести и собственности, но нет даже и полицейского порядка, а есть только огромные корпорации разных служебных воров и грабителей!»
Голос Белинского прерывался, он вскакивал, ходил несколько минут по комнате, успокаивая себя, пил большими глотками воду, потом снова принимался читать.
– Да это же не письмо, это – статья! – разволновался Анненков. – Печатать ее не разрешат, но это форменная статья.
– Ну и что, – у Белинского теперь едва оставалось сил и говорил он вяло.
– А мне как же? – Анненков подождал несколько мгновений. – Ведь Гоголь считает меня своим другом, и вдруг при мне – этакое письмо ему пишется.
– А что же делать. Надо же спасать людей!
Анненков попросил у Белинского письмо на вечер и сделал для себя копию.
На другой день они выехали из Зальцбурга.
В Брюсселе на всех витринах книжного магазина стояла новая книга Маркса «Нищета философии».
– Да ведь это та, про которую я тебе рассказывал! – обрадовался Анненков.
Они подошли к дому, где Анненков был лишь полгода назад.
– Сейчас, сейчас ты с ними познакомишься. И с Марксом и с Энгельсом, – приговаривал Анненков, стуча в дверь.
Открыли незнакомые люди.
– Доктор Маркс? – переспросили они удивленно. – Да-да, он жил здесь. А потом вместе с высоким молодым господином они погрузили вещи на тележку, жена взяла на руки ребенка, служанка – понесла другого ребенка, и все вместе они куда-то переехали.
– А жаль, что не удалось их найти и знакомство не состоялось, – грустно сказал Белинский, когда они пошли осматривать знаменитый собор. – Я хоть и избегаю новых знакомств, но сейчас, я понимаю, разговор вышел бы полезный.
– Да, – подтвердил Анненков, – вы бы представили друг другу самые современные воззрения Европы и России.
Они проходили мимо невзрачной гостиницы и никак не могли догадаться, что именно в эти минуты здесь и находится Маркс.
В Париж Белинский и Анненков приехали 29 июня 1847 года, в праздник революционных дней. На улицах были фейерверки, публичный концерт в Тюильри.
– Ты заметил, революции радуются на улицах лишь буржуа, – удивился Белинский. – Рабочие же относятся к празднику равнодушно.
– Еще бы не заметить! Не зря говорят, что когда нынешний король Луи-Филлипп пришел к власти, его близкий друг и миллионщик произнес: «Отныне Францией будем править мы, банкиры».
Они остановились в отеле Мишо, и тут же их нашел Герцен.
– А ты совсем как европеец стал выглядеть, – грустно заметил ему Белинский.
– Нет, братец, ошибаешься. Мы только и говорим что о России: и я, и жена моя, и Бакунин, и друг наш Сазонов.
Герцен был оживлен, но Анненков понял, что оживление это притворно. Герцена в первые минуты также поразил болезненный вид Белинского.
– Мы тебе тут лечебницу присмотрели, в предместьях. Любого больного на ноги ставят!
Потом Белинский с Герценом перешли в соседнюю комнату, и там Белинский стал читать «Письмо к Гоголю».
Минут через двадцать Герцен забежал в комнату к Анненкову.
– Да это гениально – то, что он написал Гоголю! Гениальная вещь! Только боюсь, что это и завещание его.
Соседом Белинского в парижской легочной лечебнице стал знаменитый министр Тест, арестованный за махинации. В тюрьме он неудачно стрелялся, попал в легкое, теперь его лечили.
Каждое утро французские газеты рассказывали об очередном воровстве крупных чиновников.
– В России только и разговору о чиновничьем грабеже, так и здесь то же, – жаловался Белинский, – то же угнетение, нищенство и грабеж.
Накануне отъезда из Парижа Белинский созвал друзей.
Герцен принес страниц сорок новой повести, говорил, что они написаны на днях, под влиянием письма Белинского.
Пришли Бакунин с Сазоновым. Белинский лежал на диване. Все уверяли его, что лечение пошло впрок.
За столом, раскинувшись в большом кресле, сидел Бакунин, делал сигаретки, рассказывал о французских казнокрадствах и часто смеялся.
– Какие вы все молодые! – с грустью сказал им Белинский, хотя и сам он был не намного старше.
Потом они побродили немного по Парижу. Посидели на мраморных ступеньках террас, окружающих площадь Согласия, посмотрели на мост через Сену и Бурбонский дворец.
– Мечтал столько лет съездить в Париж, а вот уже и прощаюсь навсегда…
– Через год снова вас привезут, – бодро ответил Бакунин.
Но Белинский взглянул на него так, что все поняли: о конце своей жизни он знает лучше них.
– А то бы оставался все же здесь, – начал Бакунин. – Меня на днях спросил папаша Флокон: «А какую пропаганду ведете вы на Россию?» Что я ему мог ответить? Да никакой не веду. А была бы у нас здесь русская колония… Ты, Герцен, Сазонов. Учредили бы мы для России свободный журнал. То-то оживилось бы наше общество! Оставайся! – Бакунин снова посмотрел на Белинского.
– Я Россию люблю. Может, и злая это любовь, слишком уж гадостей много на каждом шагу, но люблю. И жить могу только там…
Герцен, Бакунин, Сазонов проводили его до отеля.
Шли они назад молча, потому что знали: Белинского видели в последний раз.
– А жаль, что ему не было другой деятельности, кроме журнальной, да и та под цензурой, – сказал вдруг Сазонов.
– Уж Белинского нельзя упрекать за то, что мало сделал для России, – не согласился Герцен.
– С такими силами, как у него, он бы при других обстоятельствах и на другом поприще побольше бы сделал! – заспорил Сазонов. – Вот мы, например, вчера составили список министерств.
– Да полноте, господа! – Герцен даже остановился в возмущении. – Одно письмо к Гоголю, которое он читал нам, полезнее для новых поколений, чем вся ваша игра в государственных людей.
Белинский вернулся в Петербург и поселился на Лиговке, поблизости от строящейся железной дороги.
Зимой уже всем стало ясно, что великий критик российской литературы живет последние месяцы.
А в это время в канцелярии Третьего отделения лежал листок бумаги с такими строками:
«Участвуя прежде в московских журналах и потом в „Отечественных записках“, Белинский всегда обращал на себя внимание резкостью суждений о прежних писателях наших… Нет сомнения, что Белинский и его последователи пишут таким образом только для того, чтобы придать больший интерес статьям своим… но в их сочинениях есть что-то похожее на коммунизм, а молодое поколение может от них сделаться вполне коммунистическим».
«29 мая 1848 года по Лиговке к Волкову кладбищу тянулась бедная и печальная процессия, не обращавшая на себя особенного внимания встречных. За гробом шло человек двадцать приятелей умершего, а за ними, как это обыкновенно водится на всякого рода похоронах, тащились две извозчичьи четырехместные колымаги». Так описал эти похороны приятель Белинского Панаев. Собственно, литераторов было, может быть, не более пяти-шести человек, остальные принадлежали к людям простым, не пользовавшимся никакой известностью, но близким к покойному. И на пути к кладбищу, и в церкви при отпевании, и на могиле при опускании гроба появлялись еще два или три неизвестных, чтобы потом поспешить с докладом об услышанном в Третье отделение.
Через восемь лет другой литератор и критик – Чернышевский долго пытался найти ту могилу. Он спрашивал друзей Белинского – они не могли вспомнить, где она. «Он умер во время страшной болезни, когда никто не был уверен поутру, что доживет до вечера. В боязни за себя, они могли забыть о нем – о чужих ли могилах думать, когда самому надобно готовиться к ответу за свою жизнь?» – оправдывал Чернышевский слабость человеческой памяти.
Он долго бродил по пустынной части кладбища среди бедных крестов, отчаявшись найти место, где лежал неспокойный критик и человек. Потом он увидел двух мужчин: пожилой привел сюда юношу-сына, чтобы поклониться забытой могиле. На простом, черном, покачнувшемся кресте была надпись: «Белинский».
К лету 1847 года уже многие поняли, что на политический мир Европы надвигаются серьезные события. Об этом говорили немцы, французы, англичане, итальянцы. Взрыва ждали короли и крестьяне, министры и пролетарии. Одни говорили о грозящих событиях шепотом, другие – торопили их, призывали ускорить то, что обязательно должно произойти. Промышленный кризис потряс европейские страны. Неурожай, эпидемии страшных болезней погнали крестьян из деревень. Даже в России первый помещик страны, сам царь Николай Павлович, поговаривал о возможной крестьянской реформе. А уж в Германии, Франции, Англии все понимали, что жизнь подошла к пределу и для взрыва достаточно маленького толчка, вспышки.
Министры воровали государственные деньги, и газеты ежедневно печатали скандальные сообщения. Крестьяне, побросав голодные дома, толпами бродили по дорогам. Но главное, что страшило одних и приободряло других, – в эти годы заговорила новая могущественная сила – рабочий класс. Организованные стачки перекидывались из одного города в другой. Государственная власть ослабла. Она могла лишь запрещать, но запреты чаще нарушались.
Энгельс нарисовал карикатуру на прусского короля. Эту карикатуру напечатала брюссельская газета, о ней писали газеты в Париже и в Англии. Власти пропустили это. Карикатуру несколько раз выпустили отдельной литографией как плакат.
В конце июля Энгельс приехал к Марксу в Брюссель.
– Здесь ты нужнее, – сказал Маркс в первую же минуту встречи. – Будем организовывать еще одну общину коммунистов, а заодно и Окружной комитет Союза.
Маркс был энергичным, собранным. Лишь вечерами, когда Энгельс рассказывал о дискуссиях на конгрессе в Лондоне, он расслаблялся, громко хохотал в ответ на шутки друга.
Временным уставом оба они были недовольны.
– Эту идиотскую клятву при вступлении в Союз так пока и оставили? Хорошо, что еще нет подписи кровью. То ли мальчишество, то ли игра в заговоры.
– По крайней мере, мы выбросили все, что содействует суеверному преклонению перед вождями.
Маркс неожиданно рассмеялся:
– Я на секунду представил пролетарскую организацию коммунистов с тем заговорщицким ритуалом, который был раньше. Так только в масоны посвящали! – Маркс посерьезнел. – А сейчас нам нужна газета. Я договорился с Борнштедтом, он передает свою «Немецко-брюссельскую газету» в наше распоряжение.
– С Бронштедтом? – Энгельс удивился. – Это тот тип, который втирается во все комитеты? Да о нем же поговаривают, что он то ли прусский, то ли австрийский агент. А скорей всего, и тот и другой. Неужели тебе удалось совладать с ним?
– Скорей всего, сейчас он уже не агент, а просто дурак. Газета у него хромает. И чтобы не обанкротиться, он готов на все. Наши имена привлекут читателей, сам же он будет получать только проценты с тиража.
В сентябре Маркс уехал к родственникам за частью наследства. Энгельс редактировал газету, сам писал статью за статьей. Газета стала откровенно коммунистической, но бельгийские власти пока пропускали ее.
Демократы из разных стран, поселившиеся в Брюсселе, собрались на большой банкет. Они сошлись открыто в кафе «Льежуа» на площади Дворца правосудия. Здесь были седые почтенные участники прошлых восстаний и десятка два юрких буржуа во главе с Борнштедтом. На банкете решили создать Демократическую ассоциацию.
Энгельс страдал из-за своего молодого вида, ему не исполнилось еще и двадцати семи лет.