Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Мафтей: книга, написанная сухим пером - Мирослав Иванович Дочинец на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Нам дана милость не только любить, но и страдать. Дед метался во все стороны, истязал лошадей. Из долины тянул медвежью мазь, из Эгера — густое, как бычья кровь, вино, из Чумаловского скита — белые свечи, из Черногоры — черный дикий мед, от гуцулов — птичий помет, соскобленный со скал…

«Чего тебе хочется, мое золотко?» — спрашивал как ребенка.

«Солнца», — шелестела сухими, как лист, губами.

«Скоро солнце войдет в силу и прибавит дня».

«Гора съедает мои дни».

Белебень, что защищал двор от колючих вихрей из Бескида, давал корм лошадям и козам, поставлял орехи, ягоды и кислицы, защитник-кормилец, таки воровал солнце. Оно на этом прибрежье заходило быстрее всего. Да сие никогда никому не вредило. Солнце знает, когда ему являться. Когда оно всходило, тут уже с готовностью его ожидали. Потому что оно всходило для них. Их солнце, из-за их горы, над их рекой…

Склон горы принадлежал деду как откуп за солдатчину. А сама макушка Белебня — нет. Дед продал коней, сбрую, бричку, все кучерское снаряжение и купил тот вершок, покрытый лесом. И начал рубить деревья, кряжить их и спускать вниз. После того как срубил все полностью, светлый день в лощине удлинился на вершок. Да моему деду того было мало. Предание гласит, что он пришел к горе и молвил: «Ты есть грудь земли и земное кормило. Но солнце старше тебя и ты должна ему уступить».

Дед не был красноречивым, мало говорил с людьми, больше с лошадьми, и теперь обязан был якшаться с горой. Гора молчала. Так казалось некоторым, но не деду. Он слушал и в полнейшей вековой тишине слышал ее недовольный утробный глас. И тогда объяснил горе: «Я уперся в тебя. Дальше нету просвета. И у меня нет выбора. Тебя я не уничтожу, я разнесу тебя. Так, как разносит себя вода». И стал копать.

Тут всходило для него солнце. Отсюда он его провожал, сдерживая силой мысли последний луч для Злоты. Запах дягиля, настоянного на месячной росе, встречал его спозаранку. Ласковый ветерок чесал его взлохмаченные волосы на закате дня. А он копал, копал, копал…

У деда не было лошади, и землю он таскал на себе. Из березовых жердей сколотил волоки и ставил на них корзины с землей. Глыбы пускал по склону — и они катились до самой реки, нагромождая гать. С тех пор нас больше не беспокоили потопы. Когда изнашивались полозья, дед ладил новые. Когда рвались корзины, вязал из вербы новые. И копал, копал, копал.

Чтобы не терять зря времени, питался хлебом и печеными на пнях овощами. И сам стал черным, костлявым и жилистым, как обожженный пень. Давно забыл про увечье ноги. Постепенно забывал о лошадях, о рахманной[105] животине, сам становясь тяжеловозом. В пустую корзину бросал камни, что обозначали его ходки с горным грузом. Когда удавалось свезти без чрезмерного усилия, клал белый камушек. Бывали дни, когда на дне тесно лежали одни белые. Злота нежно гладила их ладонью, как яички неведомой птицы. Вероятно, они отбеливали ее длинные темные вечера.

«Все будет хорошо», — говорил дед любимой жене. А может, и самому себе. И это были самые главные слова. Может, единственные слова, что сильнее молчания.

Он точил гору, как червь, отрывая ее для солнца. И гора смирилась. Но не смирились, ясное дело, люди. Смех, насмешки, проклятия… Люди как люди. Где это слыхано, чтобы мышь съела гору! Совсем человек умом тронулся. А он копал. Только молодой монашек Аввакум, прибывший из пещер Афона, поддерживал его. «Не донимайте человека. Если и не вынесет он ничего из своего труда, что можно было бы взять рукою, то исполнит желание. Не все живут, чтобы есть и спать, кто-то живет мечтами».

Гора их свела — «двух туземцев, двух сизифов», как шутил черноризец. Один углублялся в гору, а следовательно — и в себя. Второй выравнивал ее для светлого пространства, а заодно и для своего внутреннего просветления.

Аввакум часто выходил на развороченную дедом гору и перекладывал камни.

«Сие самая первая коса, — показывал копачу продолговатый зазубренный плескач. — А это — рубило, долото древнего древодела. А туточки выбито очертание знакомой нам твари. Узнаешь корову?.. Когда первобытный человек, обманув голод и холод, взял кремешок не как оружие и снасть, а как резец, он нацарапал в пещерной тьме силуэт коровы-кормилицы. Себя человек стал изображать позже…»


«Дед не выл красноречивым, мало говорил с людьми, больше с лошадьми, и теперь обязан был якшаться с горой. Гора молчала. Так казалось некоторым, но не деду. Он слушал и в полнейшей вековой тишине слышал ее недовольный утробный глас. И тогда объяснил горе: “Я уперся в тебя. Дальше нету просвета. И у меня нет выбора. Тебя я не уничтожу, я разнесу тебя”. А стал копать…» (стр. 97).

«Я искал камушек с выбитой на нем лошадкой…» (стр. 103).

Аввакум и сам поселился в пещере. Дед укрепил ее палками и над погребицей на яблоньку-дичку привил йонатанку. Он еще воевал с горой, когда дерево впервые запестрело бордовыми яблочками, которые мерно падали под ноги схимнику и цепко держались на ветвях аж до нового цвета. Примороженные, они стучали на ветру, аки медные. Знать, это единственный оркестр, что скрашивал молитвенное уединение монаха.

Яблоки те были не единственным плодом невероятного труда деда. Выкопанную землю он свозил в овражки над Латорицей, заполнял, выравнивал их. Болотное неудобье становилось ровной, твердой насыпью. Все дальше он опоясывал подковой подножие горы. Пока не появилась торная дорога, которая над рекой соединила Кольчин с Мукачевым. Собралась посполитая и титульная челядь, братство из близлежащего Монастырища и порешили купить у деда срубленный лес и положить мост через перешеек Латорицы. Так за два лета появился Гнилой мост. Тогда он еще не был гнилым — бревна под ногами аж гудели. И двинулся по новому пути и по свежесрубленному мосту люд. Пеший, конный и тележий. В одну сторону и в другую. Даже Зеленяков торжок обосновался на переправе. Моего деда Зеленяком звали. Прежде чем стал Тем, кто съел гору.

«Как же мы тут будем жить? — заголосили домашние. — Денно и нощно в людском водовороте».

«Все будет хорошо», — сказал дед и отправился к своей горе. Он уже знал о ней такое, что его тянуло туда с большой силой. И она что-то знала о нем. И открылась ему.

Деньги за дес дали деду продых от семейных хлопот.

«Могу свободно делать свое, — радостно делился он с Аввакумом. — Мои рады-радешеньки, имеют хлеб и к хлебу».

«Главное, чтобы ты был рад. Мир принадлежит тем, кто ему рад. Ты заслуживаешь это. Потому что, создавая свой мир, служишь людям, а значит, и Господу».

Гора съедалась медленно. Нелегко грызть камень. Пространство ширилось, воздухи дышали свободнее над усеченным Белебнем. Солнце благодарно останавливало на кромке свой ход, одаривая горокопа ласковыми заходящими блестками. Смеялись его потрескавшиеся губы, и смеялся тысячами ослепительных бликов перекопанный развал. Блестели маленькие чешуйки в глине, жесткие на зуб. Дед собрал их расщепой стебелька на лист лопуха и принес в скит. Аввакум достал из сундука нужную книгу и нашел искомое — серебро! Это было серебро, крохами рассеянное в выбоинах рудников.

Среди пришлых скитальцев нашелся находчивый узкоглазый человек, который в том понимал толк. Металл тяжелее глины, его можно промывать — благо, быстрина рядом. На том и порешили: дед копал и свозил почву к Латорице, а пришлый промывал его на сите. Добытое делили пополам. Из первого куска серебра дед дал отлить в Сиготе паникадило для монастырского храма. Ибо старое совершенно прогорело. Ох, кабы душа знала…

Новенькое кадило сразу и пригодилось. Первой, кого с ним обошли, была Злота, моя бабка. Ее выстуженная синеглазая душа отошла в самый полдень, когда солнце пекло во всю мощь. Никаким серебром нельзя откупиться от смерти.

Весь торжок притих. Тот, кто съел гору (тогда только частично), сошел вниз. Стоял в своем дворе, как среди воды, не зная, куда девать удлинившиеся от тяжестей руки. И за что взяться. Пропало желание к чему-либо здесь прикасаться. Лошадей не было, любимой жены не стало. Оставался кряж, сточенный им на четверть.

В тот день с горы сорвалась глыба, прогремела по склону и влетела в реку, разбив лотки для мытья серебра. Дед сказал: «Доста!»[106] — и прогнал старателя. Вскоре серебро перестало слепить. Пропала жила. Как раз хватило его на ковчежек для ладана и на два дуката, чтобы прикрыть ими лилейные веки умершей. Доста.

Молодой еще тогда Аввакум служил парастас.

«Истории любви, — завершил он проповедь, — пишутся на небесах. Когда-то мы их прочтем все и увидим весь свой путь».

Дед еще долго жил. Хозяйничал в основном на горе, которая все меньше походила на гору — больше на холм. На лето закладывал себе колыбу[107] и копал, копал, копал. Уже не боролся за солнце, солнце припекало там ого-го. Колол камни для мостовой. Подошва Белебня открылась пластами твердого камня с искристыми зелеными прожилками. За него хорошо платили, всем нам жилось возле деда хлебно. Тем более что от моего родного отца пользы было мало. За колотым булыжником приезжали из Хуста и Унгвара, возили его и полякам. А главное — на реформаторскую церковь на улице Новой и графскую охотничью займанку в Берегваре. Это был отборный материал для мостовой и фундамента. Перекупщики так его и называли — камень от Зеленяка. А со временем: от Того, кто съел гору.

Век наш, как роса. Сточить гору до основания дед не успел. Она все же победила его позвоночник. Однажды вечером он впервые спустился в овраг налегке — без камушков, отмечавших его дневной труд. И в последний раз. Присел под яблоней, где всегда в эту пору корпел над книгой Аввакум.

«Живи спокойно, раб Божий, к твоей землянке я не докопаюсь. Пора уже и мне отдохнуть».

«Заслужил ты. Познай покой», — благословил его монах.

«А ты… Многого ли ты достигнешь под землей?»

«Не я, а мой Господь».

Перед кончиной дед позвал меня и сказал:

«Все хорошо. Токмо жаль мне, что не закончил задуманное».

«Вы столько сделали, дедушка», — неумело утешал его я.

«Э, ни в одном деле нет добра, пока оно не закончено… Знаю, ты не будешь копать за меня. Тебе того и не надобно. Каждый должен обрабатывать свою гору. Кто — сровнять ее, а кто — воздвигнуть».

Я согласно кивнул головой.

«Помни: глупый мелет языком, умный говорит головой, а мудрый — руками и сердцем. Какой прок от того, что мы говорим. Замечают и оценивают лишь то, что мы сделали. Дай мне слово, что не потеряешься в этом мире».

Я дал. А что еще я мог дать ему в ту минуту?!

«Держись берега, — молвил дед напоследок. — Того берега, на котором Божий челядин Аввакум…»

Ночью еще один валун сорвался с горы. В воронку из-под него и положили деда. Я удивился тогда: каким землистым было его освобожденное от растительности лицо, его руки. На могилу положили камень. Земля к земле, камень к камню.

Так закончилась земная планида моего деда. Осталось в памяти, как я, малолетка, слонялся по целине Белебня. Одурманивающе пахло дягилем, сдвинутый склон горы затягивало терновником. Я искал камушек с выбитой на нем лошадкой. Его дед нашел первым, но потерял и очень жалел о нем. Мне тоже не везло, и я бросил поиски. Тем более что и Аввакум советовал:

«Помогать надо живым, а не мертвым. Не жалей его, жалей о нем. И себя меряй по нему. Ибо столько у нас цены, сколько тех, кто хочет уподобиться нам».

Жизнь деда была дорогой сердца. Он разгадал благородное сердце лошади, покорил сердце редкой, особенной женщины, познал сердце горы. Он приблизил мне солнце, мой дедушка. И открыл новое понимание: чтобы получить крупицу серебра, надо просеять гору глины. Ежели ты не имеешь того, что любишь, полюби то, что имеешь.

Истории любви пишутся на небесах. Когда-нибудь мы их прочтем и увидим весь свой путь.

Затесь седьмая

Мертвым в глаза не заглядывают

По-разному Ты, Господи, пользуешься дождем:

Одних им наказываешь, а других — защищаешь.

Из свитков Аввакума

Наметанный глаз читает следы под ногами. Земные тетради. А в небесах пишут птицы, мои небесные вестники. Воронье сопровождало меня от Шабиного акацника[108] до самого Булгарского выгона. Люди не любят ворон, а я наоборот. Вороны, единственные из птиц, оплакивают своих мертвецов. Лебеди тоскуют по паре, а вороны равно грустят по каждому брату, по каждой сестрице. Долго тоскуют и размышляют об их гибели, чтобы самим избежать ее. Ближайшие к бессмертию существа. Сии птицы долго живут и ведают что-то такое, чего мы не знаем. Вороны годами помнят своих обидчиков. Любят потрошить чужие тайники и скрывать свои. Может, и в моих поисках знают больше, чем я. Но ныне вороны возбужденно каркали о другом. Чуяли далекую добычу, которая была им недоступна. Смерть чуяли.


«Люди не любят ворон, а я наоборот…» (стр. 104).

«Я не слышал, чтобы кто-то специально выращивал тмин. Лишь собирают по обочинам. Я тоже собираю и даю роженицам, чтобы было молоко. А мази из него замешиваю от перенапряжения нервов…»

«Далее я отправился в Подгород. Подножие холма Паланок затянуто кучерявыми полосами винниц. Снизу кажется, что они возносят замок-каштель, обнесенный высоким каменным забором…» (стр. 112).

С тем я начал день, с тем и пришел к Поросникам. С завалинки глядела на меня косым глазом носатая баба в черном. Еще та ворона. У такой нутро не сразу и разгадаешь, чем дышит — гортанью или жабрами. Я выдал себя: такой-то, пришел с тем-то.

«Слышала я, ходите, людей тревожите. Мало им своего горя. Еще и душу рвете…»

«Ничьи души я не неволю. Коль не имеете что рассказать или не хотите, на том до свидания».

«Мне нечего скрывать. Я и ей изо дня в день говорила: побойся Бога, девка, с огнем играешь. Где это слыхано, чтобы девка на выданье крутила целой гурьбой парней! Я ей не родная мать, мачеха, да редкая старшина так убивается по неразумному дитятку. Отравила мне сердце потаскуха. Напасть, ежели родится хорошенькое, а на передок слабенькое. Недаром говорят: пригожа на личко — мокрая гузичка… Как за той сучкой мужики таскались. Всем кому не лень давала. Ни одного не оттолкнула. И из нашего сурдика бегали, и пришлые с базара, и стражники с каштеля[109], и писарчук один являлся… Я говорила: крути-верти им головы, пока тебе не скрутят. Останешься сама, как перст. А жена безмужняя — как крапива истоптанная. Думаете, мои стенания помогали? Да где там! Породу не переломишь. У нее и матица, баяли, левым путем промышляла. Люди не слепые, у кривого няня и кривой матери и дочь кривая… Такая напасть рода. И я должна была приобщиться. Девка, девка, заслужила себе наказание, а нам позор… Не буду врать, был один фраир[110] из доброго двора. На кузнеца учился. Ухаживал за ней, влюбился. А она им, как ряндой[111], помыкала туда-сюда. Говорит: ты подкову, может, и способен выковать, но не мое счастье… Слышите? У парня совсем сердце упало. И вот вам! Выследил на мосту жандарма, который терся возле нее, и взял его в оборот. А кулаки железные — кузнец! Мало того, толкнул несчастного в реку. Едва живого вытащили. Должны были судить, да кто-то выкупил его. Какая-то зажиточная родственница. Забрали забияку в войско. Тем и спасся. Анница ходила, как туча, а потом совсем пустилась во все тяжкие. Видать, тянулось и у нее к нему сердце, а знак ему не подавала. Зато другим почти навязывала себя. Только ленивый не лез…»

Я слушал. У бабы рот без ворот, как помело. Ангелы Господни, избавьте от таких! Аввакум рассказывал, как в одной старой храмине увидел на стене «узду для сварливых». Ею в старину пресекали болтовню ярым дуроляпам. Ныне им живется полегче…

«Ее ли я не молила, — дальше чесала Пороснячка. — Ее ли я не заклинала: потеряешь цвет, Анница-косица, а что обретешь? Потеряла все, что могла. А свое получила… Не надо было шить такие глубокие жеби[112] на рубахе. Ой, не надо… Сопливой девчонкой уже бегала на вечерницы. Мудрые девушки берегут гонор[113], а наша Анница как бы невзначай веретено уронит, чтобы кто-нибудь подхватил. За это ему полагается оплата — горсть семечек. Сует в девичью пазуху руку, а жеб с семечками низко. Пока доберешься, не только сиськи облапаешь, но и другие лакомства… Целым строем за этим стояли охотники, ждали своего… Ой, не надо было так их угощать. Ой, не стоило в Тминное поле бегать по ночам. Сладкий тмин, да горька отрыжка… Смертельная. Согрешила не только в жизни, но и в смерти».

Вступить в беседу баба не давала. Да и охоты не было. Пороснячка еще орала свое, а я уже схватился за плетень. Провожала меня одинокая мальва у изгороди. Высокая, дородная, но какая-то безрадостная, бледная, будто в печали по своему кратковременному цвету.

Под ногами чавкало, земля не успела принять воды утреннего ливня. Грозу я ждал еще с вечера — второй день рыл кучки крот в саду. И первые майские громыхания обрушились ранним утром, тучи затянули серым платом горизонт, слились с рекой. Молнии писали по небу огненными кнутами. Гроза как неожиданно набежала, так и затихла, постелив промытую праздничную тишину. Теперь ее рвали колокола с обоих берегов. Один праздничный, а другой — задушный. И вороны над выгоном предвещали то же самое — смерть.

Я не ворон, однако взял от них повадку замечать нужные вещи. Они из них собирают свое гнездо. Как я теперь — свое гнездо находок? Что-то и мне блеснуло из сплетен желчной мачехи? Падчерица, огонь-девка, обожглась любовью. Знамо, те, кто морочит головы многим, любят одного. И ковальчук ее любил, подрался из-за нее с жандармом. Очень смелый поступок — поднять руку на королевского стража. И кто-то откупил его от наказания… Кто и почему? Парня спасает солдатчина — а это двадцать пять лет службы. Чего ждать Аннице? Растоптанная судьба… Как поле Тминное. Интересно, что за поле такое?

Митро Железный, одетый празднично, встретил меня в воротах.

«Будь здоров с праздником!» — поклонился я.

«Спасибочки. Чтоб каждый день праздник, а в воскресенье празднество».

В глазах его светилось устоявшееся дружелюбие. По глазам вспомнил я мужчину. Все способен изменить у нас возраст, только не глаза. Они остаются неизменными от рождения. Тот знакомый взгляд из давнего-давнего лета теперь опять грел меня. Целые дни проводили мы на Латорице. Я сын рыбаря и просвирницы, а он — сын пономаря. Глушили пескарей и запекали на камышевых вертелах, собирали из камней укрепления, копали под берегом норы и купались до медного звона в ушах. Я ему про это напомнил.

«Да мы с тобой еще и дальние родственники, — подхватил Митро. — Наши бабы в одной реке портянки стирали».

«Да, и под одним солнцем сушили…»

Тяжело от веселого переходить к печальному, но что поделаешь. Он знал, с чем я пришел, а я не знал, с чего начать. Из воловника слышался капризный рев.

«Я не вовремя тебя беспокою, Митро. Пора кормить скотину».

«Какая скотина, Мафтейка. Остались мы, как сироты, с одной телочкой. Да и та дышит на ладан. Давно бы погибла, кабы не Моньчина соль. Кого цепью бьют, а кого бедой…»

«Да что за оказия?»

«Такая, что язык не повернется сказать. Началось с кур, яйца потеряли. Слепнут, куняют и опрокидываются. И уже не встают. За ними гуси, зоб опухает — и конец. Тогда начали зайцы лысеть. От них мало толку, больше игры. Монька их очень любила. Вскочит утром и бегом жать команичку[114] своим ухачам. И вот тебе на — облезли, как бубен. Брюшки надулись, за одну ночь пали. Монька в рев, по христианской душе так не голосят… А это еще не беда, лишь начало беды. Чешет нечисть бороду — уступи. Упала свинья на колени, а за ней — поросенок. Затем козы пали, овцы начали хрипеть. Я бегаю по двору как сумасшедший, кого-то дорезаю, кого-то закапываю. А Монька надо мной стонет, как канюк в засуху. Она у нас сердобольная. Была… Опустел двор, и не поет, и не мычит. На хлев боимся даже глянуть. Два вола там, бычок, телка, коровка, как ласточка. Царство наше. И что ты думаешь, потянулась и туда напасть. Ая, клещ голое тело найдет… Перестала скотина брать корм, ревет, грустит, то ложится, то встает, и потом одно за другим — цяп, и все. Я не мог на это глядеть, душа рвалась. Монька в сарае небось и спала, помогала, чем знала. Как-то говорит мне: «Нянь, я знаю, кто нам поможет». А глазенки горят безумно. Схватила кабатину[115] и побежала. Без возврата… Баба Кутачка на другой день пришла с узелком. Сказала, что Монька в сумерках сунула ей в руки: «Передайте моим — это лекарство для скота». Головка соли там была. Прозрачная такая соль и острая, как стекло. Даю лизать телочке. Это, видать, и держит еще ее на свете. А жива ли Монька, никому не ведомо…»

«Ведомо, Митро, ведомо».

«Откель тебе знать-то?»

«Мне об этом птички бают. Слышь, как чирикают под твоей крышей?»

«Смеешься, Мафтей? Всяко о тебе люди твердят. Рассказывают, что способен ты заговаривать всякую хворь. Но чтобы с птицами говорил — такого не слыхал».

«Это они со мной говорят, а не я с ними. Птички больше скажут о порядках в хозяйстве, чем сам хозяин. А на телку твою я бы посмотрел, может, кое-что и она мне поведает…»

В просторной полупустой воловне было чисто, как в каждом порядочном жилище. Коровка, взъерошенная и сгорбленная, лихорадочно мотала хвостом, дышала тяжело. Я попросил, чтобы он принес два ведра студеной воды. Из черпака облили ей левый бок. Я взял ее за язык и потянул вниз. Телка вздохнула, как человек.

«А теперь бери ее за веревку и веди на гору, — сказал я Митру. — Вернется с прогулки и начнет есть. Потом опять за язык дерни, пока не отрыгнет».

На ступеньке я узрел тряпку с блестящим осколком. Вышел с ней на свет: соль блестела, как горный хрусталь. Раз в жизни я видел такую соль — в солотвинской бане[116], которую называли Кунигундой. Правда, не касался ее. А теперь держал на ладони, чувствуя ее острую, свежую силу.

«Что и говорить, соль хорошая. Но помощь утроится, ежели сделать из нее соляную квашу. При необходимости я за это возьмусь. Но о телке не беспокойся, выкарабкается».

«Пусть Бог тебя благословит, Мафтей. Может, ты и мыслишку имеешь, что это за пошесть напала на мою скотину?»

«Не пошесть, а воспаление рубца. Где-то отведали гнилой капусты или свеклы».

«Не может быть такого. Я о скотине радею лучше, чем о себе. Не давал я ни капусты, ни свеклы…»

«Значит, другие дали», — это я сказал не вслух, а про себя.

Митро звал меня в гости, да я сослался на хлопоты. Только попросил отколоть мне немного той соли. Чиркнул клепачиком и, когда брал осколок, заметил на дерюге, в которой был завернут комок, несколько серпиков-семян. Тмин. Оп-па! Опять тмин.

«Когда дочка пропала?»

«На вторую Пречистую».



Поделиться книгой:

На главную
Назад