Решение, которое пришло в голову Рута, показалось слишком простым, чтобы его можно было посчитать реально выполнимым. Он предложил углубиться в грунт до первого достаточно прочного слоя глины, называемого «твердая крышка», и расположить на нем, используя его как несущее основание, бетонную подушку толщиной примерно в два фута. Поверх нее рабочим предстояло установить слой стальных перекладин, тянущихся от одного конца подушки до другого, а поверх него установить второй слой стальных перекладин, расположенных под прямым углом к перекладинам, формирующим первый слой. Последующие слои должны укладываться в том же порядке. По завершении укладки эта «шпалерная клетка» должна была заполняться изнутри и засыпаться сверху портлендским цементом для образования широкого, жесткого свайного ростверка, который Рут называл плавающим основанием. То, что он предлагал, фактически было наслоением искусственно созданных пластов коренной подстилающей породы, которая являлась также и полом подвального этажа. Бруксу эта идея понравилась.
Будучи построенным, «Монток» оказался настолько необычным, настолько высоким, что говорить о нем, используя обычные средства описания, не представлялось возможным. Никто не знал, кто предложил эту конструкцию, но она оказалась именно тем, что требовалось, и «Монток» стал первым зданием, которое стали назвать небоскребом. «Монток» оказался для высокоэтажного коммерческого строительства тем, – писал Томас Талмедж, чикагский архитектор и критик, – кем оказался Тьерри Шартрский [46] для готического собора».
Наступила поистине знаменательная эпоха в развитии архитектуры. Лифты работали все быстрее и быстрее. Производители оконного стекла овладели технологией производства стекол большого размера. Уильям Джинни из фирмы «Лоринг и Джинни», в которой Бернэм начинал свою архитектурную карьеру, спроектировал первое здание, несущей основой которого являлась металлическая рама, удерживающая всю массу возведенного здания – такая конструкция снимала нагрузку с внешних стен, передавая ее остову постройки, состоящему из железа и стали. Бернэм и Рут понимали, что новая строительная технология, предложенная Джинни, освободит строителей от физических ограничений по высоте. Им предлагали строить все более и более высокие здания, города в небесах, заселявшиеся новой расой бизнесменов, которую некоторые люди называли «жители скал» [47]. «Это были такие люди, – писал Линкольн Стеффенс [48], – которые не соглашались сидеть в кабинете, воздух в котором не был бы прохладным и свежим, а вид, открывающийся из кабинета, не был бы широким и красивым и где в самом сердце бизнеса не царила бы тишина».
Бернэм и Рут стали богатыми людьми. Не столь богатыми, как Пульман, и не столь богатыми, чтобы считаться людьми высшего класса общества наравне с Поттером Палмером [49] и Филиппом Армором; наряды их жен не описывались в городских газетах, однако они были настолько богаты, что могли позволить себе намного больше того, о чем большинство народа могло лишь мечтать. Бернэм мог, к примеру, каждый год покупать себе по бочонку великолепной мадеры и обеспечивать выдержку этого вина за счет его двукратного плавания вокруг света на транспортном судне, идущем медленным ходом.
По мере процветания их фирмы характер каждого из партнеров начинал становиться более понятным и открытым. Бернэм был талантливым художником и архитектором в силу имеющихся у него способностей, но главная его сила была в способности завоевывать клиентов и воплощать в жизнь удивительные проекты, которые разрабатывал Рут. Бернэм был симпатичным, высоким, сильным мужчиной с живыми голубыми глазами, которые притягивали к нему клиентов и друзей, так же как линзы собирают световые лучи. «Дэниел Хадсон Бернэм был одним из наиболее симпатичных людей, которых я когда-либо встречал», – сказал позднее Пол Старрет, когда его назначили вести архитектурно-строительный надзор при сооружении Эмпайр-стейт-билдинг; он поступил в компанию «Бернэм и Рут» в 1888 году помощником по всем вопросам. «Никакого труда не составляло понять, как именно он получает заказы. Сама манера держаться и взгляд обеспечивали ему половину успеха. Он должен был лишь отстоять наиболее общие для любого строительного контракта условия, а уж это он делал с важным видом и весьма убедительно». Старрет вспоминал, что часто ему доводилось слышать от Бернэма напутствие: «Не стоит планировать малозначащие дела, они не способны заставить кипеть человеческую кровь».
Бернэм понимал, что роль Рута в фирме – генерировать художественные идеи. Он верил, что Рут обладает гениальной способностью рисовать в своем воображении строительный объект почти мгновенно и с максимальной полнотой. «Я никогда не встречал никого, кто мог бы сравниться с ним в этом деле, – говорил Бернэм. – Он вдруг уйдет в себя и замолчит, и, глядя в его глаза, легко увидеть, что они смотрят куда-то вдаль, а здание, о котором он думает, уже находится здесь, перед ним – и он видит каждый камень». Но в то же время он знал, что Рут практически не испытывает интереса к деловой и финансовой сторонам вопроса, а также и к завязыванию новых отношений в Чикагском клубе и Союзе Лиги [50], хотя именно там можно было неожиданно встретить заказчиков.
Каждым воскресным утром Рут играл на органе в Первой пресвитерианской церкви и писал рецензии на оперные спектакли для «Чикаго трибюн». Он постоянно читал книги по философии, наукам, искусству и религии и благодаря своей способности обсуждать любую тему, проявляя при этом ум и выдающиеся знания, был широко известен всему Чикаго как исключительно компетентный собеседник. «Он обладал выдающейся способностью убеждать, – говорил один из его друзей. – Казалось, не существовало такого предмета, который он бы не изучил и не исследовал и который не знал бы досконально». Он обладал тонким чувством юмора. Однажды в воскресенье Рут, как обычно, играл на органе с присущей ему серьезностью. Прошло немало времени, прежде чем все поняли, что он играет «Кыш, муха, не беспокой меня!» [51]. Одна женщина, которая часто видела Бернэма и Рута вместе, сказала: «При виде их мне всегда приходила в голову мысль о двух больших деревьях, вокруг которых постоянно резвятся молнии».
Каждый из них был хорошо осведомлен о способностях партнера и относился к нему с уважением. Результаты этой гармонии отражались на том, как работала и управлялась их фирма, которая, по словам одного историка, функционировала с механической точностью забойного цеха; это сравнение можно рассматривать как прямое указание на отточенный профессионализм Бернэма и его личную связь со скотобойней. Но Бернэм также создал в компании такую атмосферу корпоративной культуры, которой не было и в следующем столетии. Он организовал гимнастический зал. Во время обеденного перерыва четверо сотрудников играли в гандбол. Бернэм давал уроки фехтования. Рут наигрывал свои импровизации на взятом напрокат пианино. «В компании постоянно выполнялась срочная работа, – вспоминал Старрет, – но сама атмосфера, царившая в ее стенах, была исключительно свободной, легкой и человечной по сравнению с тем, что я наблюдал в других компаниях, где мне пришлось работать».
Бернэм понимал, что он и Рут вместе достигли такого уровня успеха, которого ни один из них не смог бы достичь, действуя в одиночку. Синхронность, с которой они работали, позволяла им брать больше сложных и требующих смелости проектов, причем в такое время, когда все, выходившее из-под карандаша архитектора, было новым и когда повышение этажности и массы здания увеличивало риск катастрофы. Гарриет Монро писала: «Каждый из них в своей работе постоянно и все более тесно зависел от работы другого».
Фирма разрасталась – вместе с ней разрастался город. Он становился больше, выше и богаче; но одновременно с этим он становился грязнее, темнее и опаснее. Клочья дыма и пятна котельной сажи затемняли его улицы, оставляя в поле видимости лишь соседний дом; особенно трудно было зимой, когда топящиеся углем печи горели практически беспрерывно. Нескончаемые потоки поездов, вагонов канатной дороги, вагонеток, пассажирских вагонов, конных повозок разного рода – двухместных экипажей, четырехколесных экипажей, двухместных экипажей с откидным верхом, одноконных двух– или четырехколесных экипажей для двух или четырех человек, фаэтонов и погребальных колесниц – все с окованными железом колесами, грохочущими по булыжным мостовым подобно кузнечным молотам, – создавали непрерывный грохот, который не стихал даже после полуночи и не позволял открыть окно в душные летние ночи. В бедных районах горы мусора заполняли аллеи и сыпались на землю с давно переполненных мусорных баков, создавая банкетные залы для крыс и синих мясных мух. Трупы собак, кошек и лошадей часто оставались там, где эти животные падали, расставаясь с жизнью. В январе они замерзали в печальных позах; в августе их тела раздувались и лопались. Многие попадали в реку Чикаго – основную коммерческую артерию города. Во время обильных дождей речные воды струились грязевыми потоками в озеро Мичиган, почти достигая башен, установленных на местах, где в трубы водозабора питьевой воды для города закачивалась озерная вода. При дожде любая улица, не присыпанная щебнем, превращалась в вонючую смесь конского навоза, грязи и мусора, сочившуюся из стыков между гранитными блоками, подобно гною из ран. Чикаго внушал благоговейный трепет приезжающим и в то же время наводил на них ужас. Французский редактор Октав Юзен называл его «городом, подобным гордиеву узлу, таким же запутанным, таким же дьявольским». Пол Линдау, писатель и издатель, изображал его «гигантским кинетоскопом [52], наполненным ужасами, но исключительно по существу».
Бернэм любил Чикаго за те возможности, которые предоставил ему этот город, но при этом города он опасался. В 1886 году они с Маргарет были родителями пятерых детей: двух дочерей и троих сыновей; последний сын, Дэниел, появился на свет в феврале. В тот год Бернэм купил старый фермерский дом на озере в тихой деревушке Эвастон, которую некоторые люди называли «пригородными Афинами». В двухэтажном доме, окруженном «превосходными старыми деревьями», располагалось шестнадцать комнат; придомовый земельный участок имел прямоугольную форму, упиравшуюся одной стороной в озеро. Бернэм купил его вопреки первоначальному несогласию жены и ее отца. Он даже не поделился планами с собственной матерью вплоть до момента завершения сделки. Позже в письме он извинился перед ней. «Я сделал это, – объяснял он, – потому, что не мог больше выносить того, что мои дети видят на улицах Чикаго…»
Успех легко пришел к Бернэму и Руту, но у партнеров были и трудности. В 1885 году огонь разрушил «Греннис блок», их флагманскую постройку. Один из них находился во время пожара в офисе, и ему удалось спастись, сбежав вниз по задымленной лестнице. После этого они перебрались на верхний этаж здания «Рукери». Тремя годами позже спроектированный ими отель рухнул в Канзас-сити в процессе строительства, в результате чего несколько человек получили травмы, а один человек погиб. Бернэм тогда не находил себе места. Для проведения расследования город пригласил коронера [53], который сосредоточил все внимание на строительном проекте. Впервые за свою карьеру Бернэм подвергся публичным нападкам. В письме жене он писал: «Ты не должна волноваться из-за этого происшествия, и неважно, что пишут газеты. Без сомнения, меня ждет порицание [54], да и другие трудности, через которые нам придется пройти и которые мы встретим стоя плечом к плечу, мужественно, не сгибаясь, какое бы бремя на нас ни свалилось».
Это испытание оставило в нем глубокий след – в особенности то, что его компетентность подверглась проверке чиновником-бюрократом, на которого он не имел никакой возможности повлиять. «Этот коронер, – писал он Маргарет спустя три дня после обрушения здания, – это маленький доктор, не согласный ни с чем, политический наемник без мозгов, который терзает меня». Бернэму было грустно и одиноко и очень хотелось поскорее вернуться домой. «Я отдал бы все на свете, чтобы вернуться и быть снова в своем мире, вместе с вами».
Третий удар он получил в тот же период, но это был удар иного характера. Хотя Чикаго быстро обретал признание промышленного и коммерческого центра, ведущие представители его промышленно-коммерческой элиты болезненно воспринимали доносившиеся время от времени из Нью-Йорка насмешливые упреки в том, что их город не обладает практически никакими культурными ценностями. Для того чтобы ответить должным образом на подобные упреки, один видный гражданин Чикаго, Фердинанд У. Пек, предложил построить «Аудиториум» – зрительный зал таких огромных размеров с такой превосходной акустикой, чтобы он мог заглушить всякого рода брюзжания, доносящиеся с Востока, а также извлечь материальную выгоду из полезного жителям Чикаго дела. Пек задумал поместить этот гигантский театр в еще большее здание, в котором должно быть место также и для отеля, банкетного зала и офисов. Большинство архитекторов, обедавших в ресторане Кинсли, который в Чикаго по статусу считался равным ресторану Дельмонико в Нью-Йорке, согласились с тем, что это, возможно, будет наиболее важным архитектурным событием в истории города, а раз так, то эта работа, вероятнее всего, достанется Бернэму и Руту. Такого же мнения придерживался и сам Бернэм.
Однако Пек выбрал чикагского архитектора Данкмара Адлера. Если проект окажется несостоятельным с точки зрения акустики, все строительство можно считать провальным, вне зависимости от того, насколько импозантным будет выглядеть объект по завершении работ. До этого времени только один Адлер показал на деле четкое понимание принципов проектирования с учетом требований акустики. «Бернэм не обрадовался этому, – писал Луис Салливан, ставший партнером Адлера, – да и Джон Рут не пришел от этого в восторг». Когда Рут увидел первоначальный вариант проекта «Аудиториума», он сказал, что все это выглядит так, словно Салливан «просто пристроил украшающие элементы к другому фасаду».
С самого начала между двумя фирмами возникли напряженные отношения, хотя никто не мог знать, что они еще более обострятся через несколько лет и проявятся в форме злобных нападок Салливана на самые значительные достижения Бернэма – после того как его собственная карьера сойдет на нет из-за неприятностей и растворится в алкогольном чаду. Но сейчас напряженность в отношениях сделалась более утонченной, коварной и походила на вибрацию перенапряженной стальной конструкции, сопровождаемую невнятным скрипом. Причина заключалась в противоречивых представлениях о природе и целях архитектуры. Салливан в первую очередь видел себя художником, идеалистом. В своей автобиографии, в которой он всегда писал о себе в третьем лице, он изображал себя «невинным существом, сердце которого неразрывно связано с искусством, философией, религией, блаженством естественного очарования, собственными поисками человеческой сути, личной стойкой верой в милосердие, даруемое силой». Он называл Бернэма «колоссальным торгашом», сосредоточившимся на возведении самых больших, самых высоких, самых дорогостоящих построек. «Он был слоноподобным, бестактным и болтающим без умолку человеком».
Рабочие приступили к постройке «Аудиториума» 1 июня 1887 года. В результате было построено богатое здание, которое на тот момент явилось самой крупной частной постройкой в Америке. Театр имел более четырех тысяч посадочных мест – на тысячу двести мест больше, чем театр Метрополитен-опера в Нью-Йорке. Он был оснащен установкой кондиционирования воздуха с прохождением воздуха надо льдом. В окружающих зданиях расположились коммерческие офисы, огромный банкетный зал и отель с четырьмя сотнями роскошных номеров. Один немецкий путешественник вспоминал, как простым поворотом диска электрического устройства, укрепленного на стене над кроватью, он мог заказать себе в номер полотенца, ледяную воду, газеты, виски или вызвать чистильщика обуви. «Аудиториум» стал самым известным зданием Чикаго. На его торжественном открытии присутствовал президент Соединенных Штатов Бенджамин Гаррисон.
В конечном итоге эти достигнутые конкурентами успехи не имели большого значения для Бернэма и Рута. Гораздо худшим было то, что произошло – и притом весьма скоро, а именно 14 февраля 1890 года – в день решающего голосования по поводу выставки, которое, казалось, открыло перед партнерами дорогу успеха длиною в жизнь.
Вокруг здания, в котором размещалась редакция газеты «Трибюн», воцарилась тишина. Толпе нужно было несколько мгновений для того, чтобы переварить новости и отреагировать на них. Первым это сделал какой-то мужчина с длинной белой бородой. Еще раньше он поклялся не бриться до тех пор, пока Чикаго не получит права на проведение выставки. Теперь он взобрался на ступеньки лестницы стоящего рядом «Доверительного паевого инвестиционного банка». Стоя на верхней ступеньке, он издал вопль, который один из присутствующих сравнил с пронзительным визгом ракеты, взмывающей высоко в небо. Многие в толпе поддержали его крик, и вскоре две тысячи мужчин, женщин и несколько детей – в основном разносчики телеграмм и курьеры – исторгли из своих глоток единый возглас, который, подобно внезапному наводнению, пронесся через «ущелье» из кирпича, камня и стекла. Мальчишки-курьеры помчались разносить новость, а в это время разносчики телеграмм выскочили из офисов Почтово-телеграфной компании и компании «Вестерн Юнион», разбросанных по всему городу, или оседлали свои «безопасные» велосипеды фирмы «Поуп» и бросились каждый по своему адресу: один – в «Гранд Пасифик отель», другой – в «Палмер-хаус», остальные – кто в «Ришелье», кто в «Аудиториум», в «Веллингтон», в фешенебельные особняки на берегу Мичигана и в районе Прерии; в клубы «Чикаго», «Сенчури», «Юнион Лиг» – в дорогие бордели, в особенности «Керри Уотсонс плейс», с прелестными женщинами и потоками шампанского.
Один разносчик телеграмм пошел в назначенное место через темную неосвещенную аллею, где пахло гнилыми фруктами и было тихо, если не обращать внимания на отдаленное шипение газовых фонарей на улицах, оставшихся у него за спиной. Он нашел дверь, постучал и вошел в комнату, полную мужчин; некоторые были молоды, некоторые стары, и все они стремились говорить разом, а некоторые были пьяны. Гроб, стоящий в центре комнаты, служил им барной стойкой. Освещение было тусклым и обеспечивалось газовыми форсунками, спрятанными под черепами на стенах. Другие черепа были беспорядочно разбросаны по комнате. Петля палача висела на стене вместе с другим подобным оружием и одеялом, запачканным кровью.
Эти артефакты придавали зловещий вид штаб-квартире «Уайтчепельского клуба», названного по имени лондонского района трущоб, в котором за два года до того Джек-Потрошитель совершил свои убийства. Президент клуба носил официальный титул Потрошителя, а членами клуба были в основном журналисты, которые приносили на его собрания истории об убийствах, собранные на городских улицах. Развешанные по стенам орудия действительно использовались при совершении убийств и были пожертвованы клубу чикагскими полицейскими; черепа принес психиатр, работающий в расположенной по соседству богадельне; одеяло было даром одного из членов клуба, которому оно досталось, когда он освещал для прессы сражение между армией и сиу [55].
Узнав о том, что Чикаго одержал победу и стал городом проведения выставки, люди, собравшиеся в Уайтчепельском клубе, сочинили телеграмму Чонси Депью [56], который считался самым ярким представителем развернутой в Нью-Йорке кампании за проведение выставки в этом городе. Депью обещал членам Уайтчепельского клуба, что в случае победы Чикаго он при встрече передаст себя в руки членов клуба, чтобы быть расчлененным самим Потрошителем – разумеется, метафорически, предполагал он, хотя кто знает? К примеру, гроб, служивший в клубе барной стойкой, первоначально использовался для перевозки тела одного из членов клуба, который покончил жизнь самоубийством. После выноса тела члены клуба притащили труп в ландшафтный озерный заповедник «Дюны Индианы» [57] на озере Мичиган, где разложили немыслимых размеров костер. Они положили тело на его вершину, после чего подожгли. Облачившись в черные робы с капюшонами и держа в руках факелы, они ходили вокруг огня, распевая гимны в честь усопшего, перемежая пение с потягиванием виски. У клуба вошло в обыкновение посылать своих одетых в робы людей для захвата и похищения заезжих знаменитостей, которых увозили в черных каретах с затемненными окнами – причем вся процедура проходила молча, без единого слова.
Телеграмма, отправленная клубом, настигла Депью в Вашингтоне спустя двадцать минут после окончательного голосования, как раз тогда, когда группа конгрессменов, представляющих Чикаго, начала праздновать победу в отеле «Виллард» недалеко от Белого дома. В телеграмме был вопрос: «Когда мы сможем увидеть вас на нашем разделочном столе?»
Депью немедленно прислал ответ: «Я в вашем полном распоряжении и после сегодняшних событий готов передать свое тело на пользу чикагской науке».
Хотя Депью великодушно признал свое поражение, он испытывал большие сомнения в том, что Чикаго действительно понимает, что ждет этот город впереди. «Самая великолепная выставка нашего времени только что успешно завершилась в Париже, – говорил он в интервью газете «Трибюн». – Что бы вы ни сделали, все будет сравниваться с нею. Если вы достигнете того же уровня, вы добьетесь успеха. Если вы его превзойдете, это будет триумф. Если уровень вашей выставки окажется ниже, вам придется держать ответ перед всем американским народом за то, что вы не сумели достичь требуемого уровня».
«Учтите это, – предостерегал он. – И действуйте осмотрительно!»
Для финансирования и строительства выставки в Чикаго в темпе была создана официальная корпорация «Компания Всемирной Колумбовой выставки». Спокойно, не привлекая излишнего внимания, руководство города дало понять, что ведущими проектантами будут Бернэм и Рут. Бремя восстановления национальной гордости и значимости, пошатнувшихся после Парижской выставки, легло на плечи Чикаго, а Чикаго, в свою очередь, не колеблясь, но осторожно переместил его на верхний этаж «Рукери».
О провале не могло быть и речи. Бернэм знал, что, если выставка закончится неудачей, это будет сверхчувствительный удар по национальной гордости: Чикаго будет унижен, а его собственная фирма получит сокрушительный удар. Везде, где появлялся Бернэм, всегда находился кто-либо – знакомый, редактор, приятель по клубу, – кто внушал ему, что нация ожидает от предстоящей выставки чего-то грандиозного. И ожидает в назначенное время. На то, чтобы построить один лишь «Аудиториум» (а заодно и привести Салливана на грань физического коллапса), ушло почти три года. А теперь Бернэму и Руту было предложено возвести то, что по объему строительства было сравнимо с целым городом, за примерно такое же время – причем построить надо было не просто город, а такой город, который мог превзойти блеск и великолепие Парижской выставки. Кроме того, выставка должна была принести доход. Среди ведущих деятелей чикагской элиты получение дохода считалось делом личной и общественной чести.
С точки зрения традиционных архитектурных стандартов задача казалась невыполнимой. В одиночку никто из архитекторов не смог бы с ней справиться, но Бернэм верил, что вместе с Рутом, обладая волей и объединив усилия в области организации работы и проектирования, они добьются успеха. Общими усилиями они справились с силой тяготения и покорили мягкий «гумбо» чикагских грунтов, навсегда изменив характер городской жизни; и вот теперь они вместе будут строить выставку и творить историю. Это может быть сделано потому, что это должно быть сделано, но задание, данное им, было гигантским, чудовищным. Риторика Депью на тему выставки скоро начала вызывать скуку, но этот человек обладал даром остроумно, кратко и правдиво описывать ситуацию. «Чикаго подобен мужчине, женившемуся на женщине, которая пошла за него замуж, уже имея семью из двенадцати человек, – говорил он. – Неприятности только начинаются».
Но и сам Депью не мог предвидеть истинных размеров тех сил, которые воздействовали на Бернэма и Рута. В этот момент и он сам, и они видели задачу лишь в двух ее основных измерениях: во времени и в деньгах – и этого им казалось достаточно.
Только Эдгар По мог бы мечтать об остальном.
Необходимые ресурсы
Однажды утром в августе 1886 года, когда жара на улицах росла так же быстро, как температура у больного ребенка, какой-то мужчина, называвший себя Г. Г. Холмсом, вошел в здание одного из чикагских железнодорожных вокзалов. Воздух был затхлым и неподвижным, наполненным смрадом гниющих персиков, вонью лошадиного навоза; иногда неожиданные дуновения ветра доносили запах горящего иллинойского антрацита. Полдюжины локомотивов стояли под навесом, накрывающим перрон, испуская пар в уже пожелтевшее небо.
Холмс купил билет до поселка Энглвуд в городе Лейк, муниципальном образовании с населением 200 тысяч жителей, примыкавшем с юга к городской черте Чикаго. Поселок, в который ехал Холмс, окружали скотобойни «Юнион» и два больших парка: Вашингтонский парк с газонами, садами, популярной у посетителей дорожкой для бега, и Джексон-парк, пустынный, невозделанный кусок земли на берегу озера.
Несмотря на жару, Холмс выглядел свежим и бодрым. Проходя по вокзалу, он смотрел на молодых женщин, мелькающих перед ним, подобно лепесткам цветов, гонимых ветром.
Он был хорошо одет и шел твердой, уверенной походкой, производя на окружающих впечатление состоятельного человека с положением в обществе. Ему было двадцать семь лет. Ростом он был пять футов и восемь дюймов, весил всего 155 фунтов. У него были черные волосы и необыкновенные голубые глаза, чем-то похожие на глаза гипнотизера. «Его глаза очень большие и широко открытые, – вспоминал позже один из врачей по имени Джон Л. Кейпен. – Были голубого цвета. У великих убийц, так же как и у великих людей, проявивших себя на другом поприще, глаза голубые». Кейпен также обратил внимание на тонкие губы, закрытые густыми черными усами. Однако наиболее примечательными показались ему уши Холмса. «Его исключительно маленькое ухо четко очерчено на верхнем конце и оформлено по профилю, которым древние скульпторы наделяли созданий, склонных к жестокости и пороку – достаточно вспомнить их скульптурные изображения сатиров. В общем и в целом, – отмечал Кейпен, – он был отлит по очень изящной модели».
Женщины, пока еще не осознавшие полностью его безграничную власть над ними, воспринимали его поведение как своего рода учтивость. Он переходил за рамки существующих правил поведения в случайно складывающихся ситуациях: вставал слишком близко, смотрел слишком долго, прикасался слишком часто. А женщины… женщины боготворили его за это.
Сойдя с поезда в центре поселка Энглвуд, Холмс первым делом осмотрелся. Он стоял на железнодорожном переезде 63-го пути через Уоллес-стрит. На угловом телеграфном столбе в коробке был закреплен пожарный сигнал под номером 2475. Невдалеке виднелись каркасы нескольких трехэтажных домов, на которых трудились строители. Он слышал стук молотков. Недавно высаженные деревья стояли ровным строем, как часовые, но в такой жаре, когда все вокруг утопало в туманной дымке, они были похожи на шеренгу солдат на долгом переходе по пустыне без воды. Воздух был недвижным, влажным, пропитанным свежим запахом горелой солодки, который, казалось, источало только что укатанное дорожное покрытие. Однако на углу он увидел магазин с вывеской «Е. С. Холтон. Аптека».
Он пошел вперед и вышел на Вентворт-стрит, идущую с севера на юг и определенно являющуюся основной торговой улицей Энглвуда. По ее мостовой потоком шли лошади, катились телеги и фаэтоны. Не доходя до переезда 63-го пути через Вентворт-стрит, он поравнялся со зданием пожарного депо, в котором размещалась пожарная команда № 51. Следующая дверь вела в полицейский участок. Несколько лет спустя один из местных жителей, не имевший никакого понятия о происходивших здесь ужасных событиях, писал: «В те времена, когда в районе скотобоен требовалось присутствие значительных полицейских сил, в Энглвуде этот вопрос практически не рассматривался ввиду крайне незначительной необходимости присутствия там полиции, разве что для наблюдения за правильным оформлением ландшафтов и за тем, чтобы коровам не причиняли беспокойства во время выпаса».
Холмс вернулся на Уоллес-стрит, где видел вывеску аптеки. Железнодорожные пути пересекали переезд. Сидевший у переезда дежурный, подставивший свое тело под косые лучи солнца и наблюдавший за поездами, должен был через каждые несколько минут вскакивать и опускать шлагбаум, чтобы пропустить пышущий паром локомотив. Аптека помещалась в доме на северо-западном углу переезда 63-го пути через Уоллес-стрит, за которой простирался пустынный незастроенный участок земли.
Холмс вошел в аптеку, где его встретила пожилая дама, миссис Холтон. Он сразу почувствовал, что у этой женщины сейчас трудные времена, почувствовал это так, как иной мужчина способен уловить едва ощутимый запах духов, исходящий от женщины. Он представился, отрекомендовавшись врачом и фармацевтом, обладающим лицензией, и спросил у женщины, не требуется ли ей помощник для работы в аптеке. Он говорил мягким, располагающим голосом, часто улыбался и не спускал с нее искреннего, открытого взгляда голубых глаз.
Говорить он умел, и вскоре она поведала ему о большом горе. На верхнем этаже дома от рака умирал ее муж. Она призналась Холмсу, что управлять магазином и одновременно ухаживать за мужем стало для нее слишком тяжело.
Глаза Холмса увлажнились, пока он слушал. Расчувствовавшись, он взял ее за руку и сказал, что сможет облегчить ее бремя. Помимо этого, он сможет превратить аптеку в преуспевающее коммерческое предприятие, с которым будет не под силу тягаться конкурентам, обосновавшимся в их квартале.
Взгляд его голубых глаз был необыкновенно чистым и убедительным. Женщина сказала ему, что ей необходимо обсудить это с мужем.
Она пошла наверх. День был жарким. Мухи, отдыхая, неподвижно сидели на окне. Снаружи еще один поезд прогромыхал через переезд. Зола из топки и дым тянулись за окном, словно лоскуты грязной кисеи. Ей, разумеется, необходимо посоветоваться с мужем, но ведь он умирает, и именно она сейчас является тем, кто управляет магазином и полностью отвечает за него, и нужно принять решение.
Сама мысль об этом молодом докторе внушала ей чувство удовлетворения, которого она так давно не испытывала.
Холмс и прежде бывал в Чикаго, но только краткими наездами. Этот город поразил его, говорил он впоследствии, что было удивительно – хотя бы потому, что, как правило, ничто его не поражало, ничто не трогало. События и люди привлекали его внимание так, как движущиеся предметы притягивают к себе взгляд земноводного: на первой стадии – оценка их близости с точки зрения механических параметров тел, затем расчет значимости и ценности объекта и последняя стадия – принятие решения действовать или продолжать пребывать в неподвижном состоянии. Когда он, наконец, принял решение ехать в Чикаго, он все еще носил имя, полученное при крещении: Герман Вебстер Маджетт.
Как и у большинства людей, первым, с чем он встретился в Чикаго, было неописуемое зловоние, которое постоянно присутствовало вблизи скотобойни «Юнион», а в дополнение к этому еще и разложившийся чинук [58] с сожженными волосами, источавший невыносимый трупный запах. «Основной запах, – писал Эптон Синклер [59] о чикагских бойнях, – едкий и пронзительный; густой, тошнотворный, сильный, который воспринимаешь, кажется, всеми органами чувств». Большинство людей находило его отталкивающим и омерзительным. Встречались и такие, кто находил его вдохновляющим на переход «реки смерти» (фраза Синклера), и добывали из него громадные состояния. Так и тянет сказать, что все эти смерти и кровь предрасположили Маджетта к его деяниям, но более реалистичным было бы предположить, что они возбудили в нем чувство, что вот наконец-то нашелся город, который позволяет расширить рамки поведения, которым он был вынужден следовать в Гилмантоновской академии в Нью-Гемпшире [60], в городе, в котором он родился и где провел школьные годы, сначала будучи маленьким, странным и на редкость сообразительным мальчиком, но жестокие сверстники воспринимали его как добычу.
Воспоминание об одном эпизоде не покидало его в течение всей жизни. Ему было пять лет, и он надел свой первый костюм, когда родители отправили его получать образование в школе, размещавшейся в одном из деревенских домов. «Я должен был каждый день проходить мимо приемной деревенского врача, дверь которой крайне редко бывала закрытой, – писал он позже в своих мемуарах. – Частично из-за того, что эта приемная ассоциировалась в моем сознании с источником всех тошнотворных микстур, вызывавших у меня неподдельный детский ужас (ведь это было еще до того, как появились лекарства для детей), а отчасти из-за многочисленных смутных слухов относительно состава этих микстур, это место вызывало у меня особое отвращение».
В те дни приемная доктора, несомненно, могла быть страшным местом. Все доктора были в какой-то мере любителями. Лучшие из них покупали трупы для изучения. Они платили наличными, не задавали никаких вопросов и сохраняли особо интересные части больных внутренних органов в больших светлых бутылях. Чтобы было легче решать анатомические проблемы, в приемных висели скелеты. Некоторые из них и впрямь оказывались чем-то вроде произведений искусства: с исключительно подробно, исключительно точно сочлененными составными элементами, и каждая отбеленная кость скреплялась с соседней с помощью меди, а зубы у черепов скалились в благодушной усмешке – казалось, эти висящие скелеты готовы бежать наперегонки по улицам и, весело болтая, ловить вагон канатной дороги.
Двое мальчишек постарше прознали про страх, который испытывал Маджетт, и однажды поймали его и потащили, «вырывающегося и вопящего», в приемную доктора. «Но они и не думали прекращать, – писал Маджетт, – пока не притащили меня и не прижали лицом к лицу к одному из улыбавшихся скелетов, который своими распростертыми руками, казалось, готов был схватить меня».
«Это было безнравственным и опасным действием по отношению к маленькому ребенку, здоровье и психика которого только еще формировались, – писал он, – но это, как показала жизнь, был своего рода героический метод исцеления, полностью избавивший меня от моих страхов и впервые пробудивший во мне обостренное чувство любознательности, а позднее желание учиться, в результате чего я по прошествии ряда лет выбрал медицину своей профессией».
Описанный инцидент наверняка имел место, но сценарий его был иным. Более вероятно, что два старших оболтуса поняли, что их пятилетняя жертва совсем не против такого ознакомительного эксперимента, и вместо отчаянного сопротивления и отчаянных воплей он просто рассматривал скелет с холодным вниманием.
Когда он снова перевел свой взгляд на своих мучителей, то бежать сломя голову из приемной доктора пришлось им.
Гилмантон, небольшой фермерский поселок в нью-гемпширском озерном крае, был довольно глухим местом: его обитатели не имели доступа к ежедневным газетам и практически не слышали свистков локомотивов. У Маджетта были брат и сестра. Его отец, Ливай, был фермером, как и его дед. Родители Маджетта были убежденными методистами, и ответом даже на невинную шалость были тяжелый посох и принуждение к молитве, после чего провинившегося отправляли на чердак, где он проводил весь день в полном молчании и без еды. Мать часто заставляла его молиться вместе с собой в ее комнате, а после молитв он чувствовал вокруг себя ауру какой-то робкой страсти.
Он сам считал себя маменькиным сынком. Проводил много времени, уединяясь в своей комнате за чтением Жюля Верна, Эдгара Аллана По и книг о научных открытиях. Он построил механизм, приводимый в движение ветром и отпугивающий птиц от отцовских посевов, и намеревался создать механизм на основе вечного двигателя. Он прятал в маленькие коробочки свои самые сокровенные сокровища, среди которых был первый удаленный зуб и фотография его «двенадцатилетней возлюбленной», хотя позже было высказано предположение, что в них хранились сокровища, имеющие прямое отношение к смерти, такие как черепа мелких животных, которых он, поймав в лесу рядом с Гилмантоном, обездвиживал, а затем, пока они были еще живыми, расчленял. Исследователи основывали свои умозаключения на суровых уроках, усвоенных ими при изучении поведения детей со схожим характером, проведенных в течение XX столетия. Единственным близким другом Маджетта был Том, мальчик старше его по возрасту, который погиб, упав во время игры, затеянной ребятами в заброшенном доме.
Маджетт вырезал его инициалы на стволе старой ели, росшей на дедушкиной ферме; там семья отмечала его рост, делая зарубки на дверном косяке. Первая зарубка появилась на высоте ниже трех футов. Одним из его самых любимых занятий были крики с высокого валуна, чтобы послушать эхо. Он был посыльным у «местного выездного фотографа», останавливавшегося на время в Гилмантоне. Фотограф сильно хромал и был рад этой помощи. Однажды утром этот фотограф дал Маджетту сломанную деревянную конструкцию и попросил отнести ее для замены в городскую мастерскую по изготовлению тележек. Когда Маджетт вернулся с новой конструкцией, он нашел фотографа сидящим рядом со своей дверью; он был наполовину раздет. Не сказав ни слова, фотограф снял одну ногу.
Маджетт был потрясен. Он никогда до этого не видел протезов конечностей и, не отрывая глаз от фотографа, наблюдал, как тот прилаживает новый блок к оставшейся части своей ноги. «Надумай он таким же таинственным образом заменить свою голову, мое удивление было бы не больше, чем то, что я испытал тогда», – писал Маджетт.
Что-то необычное в лице Маджетта привлекло внимание фотографа. Все еще опираясь на одну ногу, он переместился к камере и приготовился сфотографировать Маджетта. Как раз перед тем, как открыть затвор, он выставил напоказ свою искусственную ногу и помахал ею перед мальчиком. Через несколько дней он вручил Маджетту отпечатанную фотографию.
«Я хранил ее многие годы, – писал Маджетт, – и это худое, искаженное ужасом лицо босоногого мальчишки, одетого в домотканую одежду, я могу видеть и сейчас».
В тот момент, когда Маджетт описывал это неожиданное для него открытие, он сидел в тюремной камере, надеясь вызвать своими воспоминаниями сочувствие общества. Но даже если у представившего себе эту сцену и возникла бы симпатия, то в памяти тут же всплыл бы факт, что камерами, существовавшими во времена детства Маджетта, было практически невозможно запечатлеть такой трогательный момент, в особенности если объектом съемки был ребенок. Если тот самый фотограф и увидел что-либо в глазах Маджетта, то это была всего лишь бледно-голубая пустота, которую – а это он, к своему сожалению, знал – ни одна существующая тогда пленка не могла бы запечатлеть.
В шестнадцать лет Маджетт закончил школу и, несмотря на юный возраст, получил работу учителя. Сначала в Гилмантоне, а затем в Алтоне (в том же штате Нью-Гемпшир), где он встретил молодую женщину, которую звали Клара А. Лаверинг. Она никогда не встречала мужчину, подобного Маджетту. Он был молодым, но уравновешенным и выдержанным, а вдобавок к этому проявил способность к тому, чтобы внушать ей хорошее самочувствие, когда обстоятельства настраивали ее на совершенно противоположный лад. Он говорил так хорошо и с такой теплотой и постоянно, даже в обществе, проявлял нежную заботу о ней мелкими, но трогательными пустяками. Главным пороком Маджетта было его настойчивое требование того, что она должна позволять ему проявлять к ней свою любовь, но не как влюбленному в стадии формального ухаживания, а так, как это должно происходить после замужества. Она держала его на расстоянии, но не могла отрицать того, что Маджетт пробуждает в ней интенсивное желание, которое, по сути, отодвигало на второй план все ее мечты. Маджетту исполнилось восемнадцать, когда он предложил ей сбежать с ним и тайком пожениться. Она согласилась. 4 июля 1878 года мировой судья объявил их мужем и женой.
Поначалу страсть была намного более пылкой, чем ожидала Клара, наслушавшаяся строгих внушений от старших женщин. Однако охлаждение в отношениях наступило довольно быстро. Маджетт часто уходил из дому и подолгу отсутствовал. Вскоре он ушел и не появлялся дома несколько дней. Наконец он просто ушел совсем. Согласно журналу регистрации браков Алтона, штат Нью-Гемпшир, они оставались мужем и женой, но в их контракте было столько же юридической силы, сколько было ее в бумаге, превратившейся от времени в пыль.
В девятнадцать лет Маджетт уезжает, чтобы учиться в колледже. Он нацеливается на Дартмут [61], но меняет свое решение и вместо этого поступает непосредственно на медицинский факультет. Сначала он записывается на изучение программы по медицине в университете Вермонта в Берлингтоне [62], но находит этот факультет слишком маленьким и, проучившись там всего один год, переводится в университет Мичигана в Анн-Арбор, в одно из ведущих медицинских научно-исследовательских заведений на Западе США, известное своим повышенным вниманием к спорным вопросам методов анатомического препарирования. Он записывается в список студентов 21 сентября 1882 года. Летом первого года в этом университете он совершает то, что в своих мемуарах называет «первым поистине бесчестным поступком в своей жизни». Он поступил на работу к книжному издателю. Его обязанностью было стать коммивояжером и продавать единственную книгу, разъезжая по северо-западной части штата Иллинойс. Вместо возврата выручки издателю он присвоил деньги себе. В Мичиган он вернулся в конце лета. «Едва ли я мог посчитать свою поездку на Запад неудачей, – писал он, – потому что я увидел Чикаго».
В июне 1884 года он закончил университет с весьма посредственными результатами и отправился на поиски «какого-нибудь благоприятного места» для того, чтобы начать практику. Для этого он снова нанимается коммивояжером, но на этот раз в питомник, расположенный в Портленде, штат Мэн. Его маршрут прошел через такие города, в которых, не представься эта возможность, ему, вернее всего, никогда не удалось бы побывать. В Муэрс-Форксе, штат Нью-Йорк, он оказался случайно, и там, как писала «Чикаго трибюн», попечительский совет начальной школы, «пораженный джентльменскими манерами Маджетта», принял его на работу на должность директора школы, и этот пост он занимал вплоть до момента, когда, наконец, открыл медицинскую практику. «Здесь я оставался в течение года, работая хорошо и добросовестно, за что получал массу благодарностей, но очень мало денег, а подчас и совсем ничего».
Куда бы он ни пришел, неприятности и проблемы, казалось, неотступно следовали за ним. Его профессора из Мичиганского университета более чем скромно отзывались о его академических талантах, но при этом отмечали тот факт, что он проявил себя иным способом. «Некоторые из профессоров вспоминают, что в бытность свою студентом он показал себя бездельником и обманщиком, – говорилось в ответе из университета на запрос о Маджетте. – Он нарушил свое обещание жениться на парикмахерше, вдове, которая переселилась в Анн-Арбор из Сент-Луиса, штат Мичиган».
В Муэрс-Форксе ходили упорные слухи, что один мальчик, которого видели вместе с Маджеттом, исчез, а Маджетт уверял, что этот мальчик самовольно вернулся к себе домой в Массачусетс. Расследования этого случая не проводилось. Никто и представить себе не мог, что такой очаровательный человек, как доктор Маджетт, способен причинить вред другому человеку, тем более ребенку.
Долгими ночами Маджетт бродил по улице рядом со своим жилищем.
Маджетт нуждался в деньгах. Учительство давало ему грошовую зарплату, да и медицинская практика приносила почти такой же доход. «Осенью 1885 года, – писал он, – меня постоянно преследовало чувство голода».
Во время учебы на медицинском факультете он и другой студент, канадец, говорили о том, что один из них без труда мог бы застраховать свою жизнь, назначив другого получателем страховой премии, а затем, воспользовавшись каким-либо трупом, сфальсифицировать с его помощью смерть застрахованного. В Муэрс-Форксе эта мысль снова пришла в голову Маджетта. Навестив своего бывшего соученика, он обнаружил, что у того ситуация с финансами не лучше. Вдвоем они самым тщательным образом разработали мошенническую операцию, связанную со страхованием жизни, которую Маджетт впоследствии описал в своих мемуарах. План их аферы был чрезвычайно сложным и столь же отвратительным. Казалось, что нет на свете человека, который смог бы его осуществить, но описание Маджетта достойно того, чтобы рассказать о нем, опуская его измышления о собственной душе, видевшей все произошедшее в искаженном свете.
В общих чертах, согласно плану, разработанному Маджеттом и его подельником, необходимо было найти еще пару сообщников, которые общими усилиями сфабрикуют смерть семьи из трех человек, а для подтверждения страхового случая по каждому из членов семьи представят трупы других людей. Тела обнаружатся позже и будут в состоянии почти полного разложения, а заговорщики разделят 40 тысяч долларов страхового пособия, выплачиваемого по смерти застрахованного (что в пересчете на цены XXI века составляет более миллиона долларов).
«Предложенная схема была связана со значительными материальными затратами, – писал Маджетт. – Фактически требовалось не менее трех тел». Это означало, что он и его подельник должны каким-то способом раздобыть три трупа, имеющих хотя бы отдаленное сходство с мужем, женой и ребенком застрахованного семейства.
Маджетт не предполагал, что возникнут какие-либо трудности с тем, чтобы раздобыть тела, хотя по всей стране ощущался дефицит трупов, необходимых для нужд медицинского образования, что толкало врачей того времени на постоянные рейды по кладбищам в поисках свежих трупов. Понимая, что даже врач не может сразу взять три трупа и при этом не вызвать к себе подозрений, Маджетт и его подельник договорились, что каждый должен внести свою лепту в добывание «необходимых ресурсов».
Маджетт объявил, что должен поехать в Чикаго в ноябре 1885 года для того, чтобы раздобыть там свою «долю» тел. Не сумев найти работу, он поместил свою «долю» в хранилище и отбыл в Миннеаполис, где устроился на работу в аптеку. В Миннеаполисе он оставался до мая 1886 года, после чего поехал в Нью-Йорк, рассчитывая добыть «часть нужного материала там» и отправить остальное в Чикаго. «Ведь все это, – пояснил он, – все равно необходимо будет переупаковывать».
Ему пришлось оставить одну упаковку с разложившимися трупами на хранение на складе «Фиделити сторидж» в Чикаго. Другая упаковка прибыла вместе с ним в Нью-Йорк, где он поместил ее в «безопасное место». Однако во время поездки на поезде в Нью-Йорк он прочитал две газетные статьи о преступлениях, связанных со страхованием, «и тут я впервые понял, как хорошо были организованы и подготовлены ведущие страховые компании к тому, чтобы раскрывать такого рода обманы и наказывать за них». Эти статьи, утверждал он, заставили его отказаться от придуманного плана и оставить все надежды на то, чтобы когда-нибудь в будущем успешно довести до конца подобную операцию.
Но он врал. Фактически Маджетт был убежден, что главное в этом деле уже сделано – что посредством инсценированной смерти других людей он сумеет ободрать страховую компанию как липку. Как врач он знал, что не существует методов идентификации трупов, обгоревших, разложившихся или подвергнутых иным видам внешнего воздействия. И он не имел ничего против того, чтобы заниматься трупами. Они ведь были своего рода «материалом», не отличающимся от дров, хотя и вызывали больше трудностей, когда надо было от них избавиться.
Врал он и тогда, когда говорил, что нуждался в деньгах. Д. С. Хейс, хозяин дома в Муэрс-Форксе, у которого он снимал жилье, вспоминал, что часто видел в руках у Маджетта крупные суммы наличных денег. Это казалось Хейсу подозрительным, и он внимательно присматривался к Маджетту – но, как показала жизнь, присматривался недостаточно внимательно.
Маджетт покинул Муэрс-Форкс в полночь, не рассчитавшись с Хейсом за жилье. Он направился в Филадельфию, где надеялся наняться на работу в аптеку и, возможно, сделаться партнером владельца. Однако, не найдя ничего подходящего, он вместо аптекаря нанялся «санитаром-надзирателем» в Норристаунскую [63] психиатрическую больницу. «На этой работе, – писал он, – я приобрел свой первый опыт общения с психически неполноценными людьми, но самое страшное заключается в том, что даже сейчас, по прошествии стольких лет, я иногда вижу во сне их лица». Через несколько дней он оставил эту работу.
Неожиданно ему подвернулась работа в одной из филадельфийских аптек. Вскоре после того, как он приступил к ней, один ребенок умер, приняв лекарство, купленное в этой аптеке, а Маджетт немедленно покинул город.
Он сел в поезд, идущий в Чикаго, но после недолгих размышлений понял, что не сможет работать аптекарем в Иллинойсе до тех пор, пока не сдаст лицензионного экзамена в столице штата Спрингфилде. В том же 1886 году сэр Артур Конан Дойль представил миру своего частного сыщика. Маджетт изменил фамилию и стал Холмсом.
Холмс понял, что в Чикаго действуют новые мощные силы, порождающие какую-то сверхъестественную экспансию. Город разрастался во всех направлениях, а там, где он упирался в озеро, он рос вверх, в небо, моментально увеличивая стоимость земли внутри Петли. Куда бы Холмс ни глянул, всюду его глаз замечал факты, свидетельствующие о процветании города. Даже дым подтверждал это. Городские газеты любили покаркать о невиданном прежде росте числа рабочих, занятых в чикагской промышленности, в особенности на упаковке мясопродуктов. Холмс знал – как и все остальные, – что, пока поднимаются к небу небоскребы и скотопрогонные дворы наращивают мощность своих убойных цехов, потребность в рабочей силе будет высокой постоянно и что сами рабочие и их начальство будут искать места для проживания в городских пригородах, где им сулят хорошие дороги, чистую воду, приличные благопристойные школы, но самое главное – воздух без отвратительного зловония, источаемого гниющими отбросами скотобоен «Юнион».
По мере роста городского населения поиск жилья превратился в своего рода «квартирную лихорадку». Когда люди не могли найти или позволить себе отдельную квартиру, страждущим приходилось довольствоваться комнатами в частных домах и пансионах, где обычно в арендную плату включалась еще и стоимость еды. Перекупщики земельных участков преуспевали, создавая при этом какие-то зловещие ландшафты. В Калумете [64] примерно тысяча изящных фонарных столбов стояла посреди топкого места, освещая лишь клубящийся вокруг туман и собирая вокруг рои комаров. Теодор Драйзер, добравшийся до Чикаго почти одновременно с Холмсом, был поражен окружающим, в котором угадывались признаки весьма нерадостного будущего. «Город проложил многие мили улиц и канализационных труб через такие места, где пока можно видеть лишь один дом, стоящий в полном одиночестве, – писал он в «Сестре Керри». – Эти места, открытые ветрам, несущим тучи мусора, и проливным дождям, освещались все ночи напролет дрожащими на ветру, мерцающими газовыми фонарями на столбах, которые выстроились в длинную шеренгу».
Энглвуд был одним из самых быстро растущих пригородов. Даже взгляд новоприбывшего, такого как Холмс, замечал, что Энглвуд переживает период экономического бума. Рекламы риелторских агентств пестрели описаниями мест расположения жилья и его оценочной стоимости. Энглвуд и в самом деле рос необычайно быстро после Великого пожара 1871 года. По воспоминаниям одного местного жителя, сразу после пожара «в Энглвуде возник ажиотажный спрос на дома, и население росло столь быстро, что удовлетворить спрос на жилье было невозможно». Старые железнодорожники все еще называли его Чикагский разъезд, или Разъездная роща, или просто Разъезд, имея в виду те восемь железнодорожных линий, которые сходились в его границах, но после Гражданской войны местным жителям вдруг наскучило то, что название их поселка носит чисто индустриальный характер. В 1868 году некая миссис Х. В. Льюис предложила новое название – Энглвуд. Так назывался город в штате Нью-Джерси, в котором она прежде жила и который получил свое имя по наименованию леса в Карлайле, в Англии, где согласно легенде нашли убежище два сподвижника Робин Гуда. Это было именно то место, которое жители Чикаго называли «трамвайный пригород» и которое начальство скотопрогонных дворов выбрало для своего жительства, в то время как административные офисы компаний располагались в небоскребах, построенных в Петле. Начальники покупали большие дома на улицах, которые назывались Гарвард-стрит, Йель-стрит и были обсажены рядами вязов, ясеней, платанов, лип; на них были установлены столбы с дорожными знаками, запрещающими движение всех транспортных средств, кроме тех, которые принадлежали службам оказания экстренной помощи. Они отправляли детей в школы, ходили в церковь, посещали собрания масонов и сорока пяти других тайных обществ, имевших ложи, царства и центры активности в поселке. По воскресным дням они гуляли среди бархатных газонов Вашингтонского парка, а если кому-то из них хотелось побыть в одиночестве, они отправлялись на обдуваемые ветром каменистые гребни Джексон-парка, к которым выходил западный тупик Шестьдесят третьей улицы, или на берег озера.
Они добирались до работы на поездах или на дилижансах и несказанно радовались тому, что ветер со стороны скотопрогонных дворов дует в другую сторону. Застройщик большого земельного участка в Энглвуде настойчиво рекламировал его в каталоге, раскручивая аукционную продажу двухсот компактно расположенных домов. Эту создаваемую им жилищную общность он назвал «Филиалом Бэйтса »[65], поясняя, что «для бизнесменов скотобойни «Юнион» это особенно удобно и необходимо; к тому же здесь абсолютно не ощущается зловоние, которое господствующие ветра гонят в наиболее фешенебельные районы города».
Доктор Холтон умер. Холмс сделал его вдове деловое предложение: он покупает аптеку, а она может продолжать занимать второй этаж дома. Он изложил свое предложение в прозе, но прозвучало оно так, словно предлагаемая им покупка не имела для него самого никакой пользы и преследовала лишь одну цель – освободить убитую горем миссис Холтон от бремени работы. Говоря с ней, он держал миссис Холтон за руку. После того как она подписала подготовленный им документ, он встал и со слезами на глазах поблагодарил ее.
Он оплатил покупку в основном деньгами, которые получил, заложив инструменты и приборы аптеки, а также запасы лекарственного сырья на условиях возврата кредита в сумме ста долларов в месяц (примерно три тысячи долларов в месяц в ценах XXI века). «Моя торговля идет хорошо, – говорил он, – и впервые в жизни я обосновался в бизнесе, который приносит мне удовлетворение».
Он повесил новую вывеску: «Г. Г. ХОЛМС. АПТЕКА». По поселку распространилась молва, что теперь за прилавком стоит молодой, симпатичный и, по всей вероятности, неженатый доктор, и все возрастающее число молодых одиноких женщин, большинству из которых было слегка за двадцать, стали постоянными покупательницами. Они приходили нарядно одетыми и покупали в основном то, что было совершенно им не нужно. Прежним постоянным покупателям тоже пришелся по нраву новый владелец, хотя они скучали по миссис Холтон, приятное общение с которой оказывало на них успокаивающее воздействие. Холтоны всегда оказывались рядом, когда заболевали дети; утешали, когда обнаруженные болезни оказывались смертельными. Они знали, что миссис Холтон продала свое дело. Но почему они не видят ее в городе?
Холмс улыбался и объяснял, что она решила навестить родственников в Калифорнии. Она давно хотела сделать это, но никак не могла выбрать для этого время и собрать необходимую для поездки сумму денег и, конечно же, не могла и думать об этом, когда ее супруг буквально лежал на смертном одре.
Время шло, вопросы о миссис Холтон задавались все реже, и Холмс слегка модернизировал свою историю. Он говорил, что миссис Холтон так понравилось в Калифорнии, что она решила остаться там навсегда.