Эрик Ларсон
Дьявол в Белом городе. История серийного маньяка Холмса
Erik Larson
The Devil in the White City. Murder, Magic, and Madness at the Fair That Changed America
© 2003 by Erik Larson
© Вейсберг Ю. И., перевод на русский язык, 2017
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2018
Крису, Кристен, Лорин и Эрин – за то, что придали написанному смысл
И Молли, которая обожала наносить удары и тем самым не давала нам расслабляться
Бедствия надвигаются. Предисловие
В Чикаго конца XIX века, когда над городом постоянно висели облака заводского дыма и не утихал грохот поездов, жили два человека: оба симпатичные, оба голубоглазые и оба необычайно квалифицированные в своих областях. Каждый из них воплощал собой часть той великой активности, которая характеризовала стремительное движение Америки вперед, в XX век. Один из этих мужчин был архитектором, построившим многие известнейшие здания в стране, среди которых Флэтайрон-билдинг [1] в Нью-Йорке и Юнион-стейшн [2] в Вашингтоне (округ Колумбия); другой был убийцей, одним из самых кровожадных в истории, имевшим все основания для того, чтобы стать прообразом американского серийного убийцы. Хотя два этих человека никогда не встречались в жизни (по крайней мере, в реальности), их судьбы переплелись благодаря единственному магическому событию, которое в основном уже стерлось из памяти людей нашего времени, но которому в свое время приписывали столь же сильное воздействие на общество, что и Гражданской войне [3].
На страницах нашей книги я расскажу вам историю этих двух людей и этого события, но сразу должен предупредить о следующем: хотя многие из описанных в ней событий могут показаться вам невероятно странными или даже ужасающими, это
Если посмотреть сквозь слои запекшейся крови, дыма и земли, легко понять, что эта книга рассказывает о том, как проходит жизнь, и о том, почему некоторые люди предпочитают заполнять отпущенное им время делами на первый взгляд невыполнимыми, в то время как другие люди занимаются тем, что рождают горе и печаль. Изложенная здесь история подводит читателя к неизбежному конфликту между добром и злом, светом и тьмой, Белым городом и Черным.
Не стоит планировать малозначащие дела, они не способны заставить кипеть человеческую кровь.
Я родился с дьяволом внутри. Я не мог не считаться с тем фактом, что я – убийца, так же как поэт не может подавить в себе страсть к песне.
Пролог. На борту «Олимпика»
1912
14 апреля 1912 года считается одним из самых зловещих дней в истории мореплавания, но, разумеется, мужчина из каюты 63–65, расположенной под навесной палубой С, еще не знал об этом. Тогда он знал только одно, а именно: что его нога болит, болит сильно, намного сильнее, чем он ожидал. Ему было шестьдесят пять лет, и фигура его стала грузной. Волосы поседели, усы сделались почти белыми, но глаза его были, как прежде, синими, а сейчас, когда он находился в море, их цвет стал еще ярче. Из-за больной ноги ему пришлось отложить путешествие, а теперь она, словно якорь, привязала его к каюте, в то время как другие пассажиры первого класса, среди которых была и его жена, занимались тем, что им нравилось больше всего – обследовали наиболее экзотические места корабля. Этому человеку очень нравились хитроумные удобства парохода, похожие на те, что предлагали пульмановские железнодорожные вагоны; нравились ему и камины гигантских размеров, но проблемы, которые создавала нога, заставляли его ограничивать удовольствия. Он понимал, что причиняемое ногой постоянное недомогание частично являлось следствием того, что в последние годы он не мог найти в себе силы на то, чтобы ограничить потребление тончайших вин, изысканных блюд и сигар. Эта боль ежедневно напоминала о том, что время, отведенное ему для жизни на этой планете, приближается к концу. Почти перед самой поездкой он сказал одному из своих друзей: «Такое продолжение человеческой жизни мне неинтересно – ведь человек уже выполнил свою работу, и выполнил ее безукоризненно».
Этим человеком был Дэниел Хадсон Бернэм, и теперь его имя было известно во всем мире. Он был архитектором и поистине безукоризненно выполнил свою работу в Чикаго, Нью-Йорке, Вашингтоне, Сан-Франциско, Маниле и многих других городах. Они с женой Маргарет плыли в Европу, в сопровождении дочери и ее мужа. Им предстояло длительное путешествие, которое по их расчетам должно было продлиться все лето. Бернэм выбрал именно этот корабль – трансатлантический океанский лайнер «Олимпик» компании «Уайт Стар лайн», потому что тот был новым, большим и обладал каким-то непонятным шармом. Когда Бернэм бронировал каюты, «Олимпик» был самым большим кораблем, совершающим регулярные рейсы, но за три дня до его отплытия судно-сестра, оказавшееся немного длиннее, лишило его этого титула, отправившись в свое первое плавание. Бернэм знал, что одним из пассажиров, плывущим на судне-близнеце, является его ближайший друг, художник Фрэнсис Миллет; он плыл по тому же океану, но в противоположном направлении.
Когда последний солнечный луч проник в иллюминатор каюты Бернэма, они с женой направились на ужин в ресторан первого класса, расположенный на палубе под ними. Супруги воспользовались лифтом, чтобы не причинять ноге мучения, которые сулила длинная лестница, однако Бернэм согласился на это с явной неохотой, поскольку всегда восхищался мастерством ковки орнамента в виде завитков, украшающих балюстрады и огромный купол из железа и стекла, открывающий центральную часть корабля для естественного освещения. Больная нога значительно ограничивала его подвижность. Всего за неделю до этого ему пришлось испытать унижение, когда возникла необходимость проехать в инвалидном кресле через весь вестибюль «Юнион-стейшн» в Вашингтоне, а ведь этот вокзал проектировал он.
Семейство Бернэмов поужинало в салоне-ресторане первого класса, после чего вернулось в каюты, и тут, непонятно по какой причине, мысли Бернэма вновь вернулись к Фрэнку Миллету. Подчиняясь внезапному порыву, он вдруг решил послать Миллету из самой середины океана приветствие посредством мощного аппарата беспроводной связи Маркони, установленного на их корабле.
Бернэм звонком пригласил в каюту стюарда. Мужчина средних лет в безукоризненно отутюженном белом костюме взял его послание и отнес в каюту связи, расположенную на три палубы выше, на офицерском променаде [4]. Спустя несколько минут стюард вернулся с посланием в руке и сказал Бернэму, что оператор отказался его принять.
Превозмогая боль в ноге и сдерживая раздражение, Бернэм потребовал, чтобы стюард снова пошел в рубку беспроволочной связи за объяснением.
Бернэм практически всегда помнил о Миллете, а также и о том событии, которое свело их вместе: великой Чикагской всемирной выставке 1893 года. Миллет был одним из самых близких его друзей и соратников в долгой, шедшей с переменным успехом борьбе за строительство выставки. Официально она называлась «Всемирная Колумбова выставка», а ее официальным предназначением было празднование четырехсотлетней годовщины открытия Америки Колумбом, но благодаря Бернэму, главному строителю выставки, она обрела некое очарование и способность приводить в восторг, а также и всемирную известность под именем «Белого города».
Она работала всего шесть месяцев, однако в течение этого времени билетные кассиры зафиксировали 27,5 миллиона посетителей; общая численность населения страны в то время равнялась 65 миллионам человек. В один из дней, который можно считать рекордным по числу посетителей, на выставку пришло более 700 тысяч человек. То, что эта выставка вообще состоялась, тоже можно считать чудом. При ее строительстве Бернэму пришлось преодолевать бесчисленное количество препятствий, любое из которых могло бы –
Но что-то непонятное и даже сверхъестественное происходило тем летом; вне всякого сомнения, оно было связано со Всемирной выставкой, которую, казалось, окутывала плотным, непроницаемым слоем какая-то неведомая тьма. Десятки рабочих получили травмы или даже расстались с жизнью при строительстве этой мечты, а их семьи в результате этого были обречены на нищету. Пожар унес жизни более пятнадцати человек, а сумасшедший убийца превратил церемонию окончания строительства из одного из самых пышных празднований столетия в массовые похороны. Происходили и худшие события, хотя молва о них распространялась медленно. Среди прекрасных творений, созданных Бернэмом, орудовал неизвестный убийца. Молодые женщины, которых в Чикаго тянули выставка и перспективы начать нормальную собственную жизнь, начали пропадать; в последний раз их видели в многоквартирном доме длиной с квартал, принадлежащем убийце – в архитектурном плане это была пародия. Только после закрытия выставки Бернэм и его коллеги узнали о трагических письмах, рассказывавших о дочерях, которые приехали в этот город и бесследно в нем сгинули. Пресса размышляла о том, как десятки посетителей выставки исчезли в этом здании. Даже члены городского «Уайтчепельского клуба», получившие закалку в уличных столкновениях и назвавшие свой клуб по имени лондонского района, где творил свои дела Джек-Потрошитель [21], испытали шок, увидев то, что детективы случайно обнаружили внутри, и столкнувшись с тем, что такие ужасные события оставались нераскрытыми так долго. В качестве рационального объяснения было признано влияние перемен, которые в то время постоянно сотрясали Чикаго. В такой суматохе работа молодого и симпатичного доктора не могла привлечь к себе внимания. Но по прошествии времени даже трезвомыслящие мужчины и женщины начали размышлять о нем менее рационально. Он описывал себя как дьявола и утверждал, что его физическая оболочка начала изменяться. Довольно странные события стали происходить с мужчинами, которые привлекли его к судебной ответственности, из-за чего он постарался, чтобы его оправдания звучали почти правдоподобно.
Для людей, предрасположенных к вере в сверхъестественное, смерть старшины коллегии присяжных послужила убедительным доказательством.
Нога Бернэма болела. Палуба едва заметно вибрировала. Неважно, в какой части корабля находишься, везде чувствуешь силу двадцати девяти котлов «Олимпика», передаваемую обшивкой корпуса. Постоянное напоминание, что находишься на борту корабля, винты которого рассекают голубую гладь океана, хотя в этот момент можно находиться где угодно – в своей каюте, в обеденном зале, в курительном салоне, и это несмотря на непрекращающиеся усилия команды и обслуживающего персонала придать этим помещениям такой вид, будто они были перевезены сюда из Версальского дворца или из особняка аристократа времен короля Якова VI.
Бернэм и Миллет были одними из немногих строителей выставки, еще остававшихся в живых. А сколько их соратников уже ушло из жизни… Олмстед и Кодмэн, Макким, Хант. Таинственным образом исчез Артвуд. Не говоря о первой потере, которую Бернэму и сейчас трудно было осознать. Скоро вообще не останется ни одного из тех, кто видел выставку своими глазами.
Кто еще остался в живых из главных строителей, кроме Миллета? Только Луис Салливан [22]: озлобленный, с постоянным перегаром, негодовавший, когда это замечали, он в то же время не гнушался заглядывать в контору Бернэма перехватить в долг деньжат либо продать картину или карандашный эскиз.
Фрэнк Миллет, по крайней мере, все еще производил впечатление здорового и сильного человека, брызжущего простым добрым юмором, которым он так успешно скрашивал долгие ночи во время строительства выставки.
Вернулся стюард с изменившимся взглядом. Он извинился и сказал, что все еще так и не смог отправить послание. На этот раз у него хотя бы было объяснение. Корабль, на котором плыл Миллет, потерпел крушение. Он сказал, что «Олимпик» в данный момент идет на максимальной скорости на север, чтобы оказать помощь судну, терпящему бедствие. Капитану дан приказ принять на борт пострадавших пассажиров и оказать им помощь. Больше он ничего не узнал.
Бернэм пошевелил ногой, вздрогнул и стал ждать дальнейших известий. Он надеялся на то, что, когда «Олимпик» наконец-то достигнет места, где находится терпящий бедствие пароход, он разыщет Миллета и услышит от него, что за непонятная история могла произойти с таким судном во время рейса. В тиши каюты Бернэм открыл свой дневник.
В эту ночь он вновь мысленно, с еще большей ясностью увидел перед собой выставку.
Часть I. Застывшая музыка
Чикаго, 1890–1891
Черный город
Пропа́сть было легче легкого.
До тысячи поездов ежедневно прибывали и убывали из Чикаго. Многие из этих поездов привозили одиноких молодых женщин, никогда до этого не имевших понятия о городе, но надеявшихся обрести свой дом в этом одном из самых крупных и густо населенных городов. Джейн Аддамс, одна из основательниц чикагского Дома Халла [23], писала: «Никогда прежде цивилизация не сталкивалась с тем, чтобы такое количество молодых девушек, внезапно выскользнувших из-под защиты своих семей, отважились без всякого присмотра ходить по городским улицам и работать под крышей практически незнакомых им людей». Эти женщины искали работу машинисток, стенографисток, швей и вязальщиц. Нанимавшие их на работу мужчины были по большей части добропорядочными гражданами, заботившимися об эффективности и прибыльности своего бизнеса. Но так бывало не всегда. 30 марта 1890 года сотрудник Первого национального банка поместил в разделе «Обращения об оказании помощи» газеты «Чикаго трибюн» предостережение, обращенное к женщинам-стенографисткам, информирующее их о «нашем серьезном опасении, что ни один бизнесмен с репутацией безупречно честного человека – если, конечно, он не страдает от старческого слабоумия, – не поместит рекламного объявления о том, что ему необходима стенографистка-блондинка красивой внешности и без родственников в этом городе и что для начала переговоров она может прислать свою фотографию. Во всех рекламных объявлениях подобного рода при первом же прочтении просматриваются откровенная вульгарность и пошлость, а поэтому мы настоятельно рекомендуем девушкам ради их же собственной безопасности не отвечать на такие непристойные приглашения».
Женщины, идя на работу по улицам, вынуждены были проходить мимо баров, игорных домов и притонов. Пышно расцветающие пороки прикрывались официально невинными вывесками. «Номера и спальни, в которых жили порядочные люди (как это имеет место сейчас), были исключительно тихими и спокойными местами, – впоследствии писал Бен Хетч [24], пытаясь объяснить эту устойчивую особенность старого Чикаго. – Их обитатели испытывали своего рода удовольствие, зная, что за их окнами дьявол все еще резвится и творит свои дьявольские дела в дыму и пламени горящей серы». Макс Вебер [25] в одном из своих высказываний, практически полностью соглашаясь с Хетчем, уподоблял этот город «человеку, с которого содрали кожу».
Люди часто погибали в ранние утренние часы, так и оставаясь неопознанными. Каждый из тысячи поездов, приходящих в город и уходящих из него, ехал по земляному полотну. Можно было сделать шаг с тротуара и тут же лишиться жизни благодаря железнодорожной транспортной компании «Чикаго лимитед». Каждый день в среднем два человека попадали под колеса поездов на городских железнодорожных переездах. Получаемые ими при этом травмы были ужасными до гротеска. Несколько пешеходов пораскинули мозгами. Существовали и другие риски. Уличные дилижансы падали с разводных мостов. Лошади, пугаясь чего-либо, неслись и врезались вместе с повозками в толпу. По дюжине жизней ежедневно уносили пожары. Описывая погибших на пожаре, газеты использовали полюбившийся всем термин «жареный». Дифтерия, тиф, холера, инфлюэнца считались обычными заболеваниями. Помимо всего этого, были еще и убийства. Во время функционирования выставки процентное соотношение между мужчинами и женщинами, убивавшими друг друга, резко выросло в национальном масштабе, но особенно оно выросло в Чикаго, где полиция ощутила явный недостаток личного состава и судмедэкспертов для того, чтобы хотя бы сдержать этот рост. В первые шесть месяцев 1892 года в городе было зарегистрировано почти восемьсот случаев насильственных смертей. По четыре случая в день. Причины большинства из них были тривиальными, связанными с ограблением, ссорой или ревностью. Мужчины стреляли в женщин, женщины стреляли в мужчин, дети случайно стреляли друг в друга. Но все происходящее можно было понять. Ничего подобного уайтчепельским убийствам не происходило. Пять трупов – этим ограничились дела Джека-Потрошителя в 1888 году – не привлекли к себе внимания читателей американских газет и не побудили их к тому, чтобы потребовать от властей соответствующих объяснений: они были более чем уверены, что такие случаи никогда не произойдут в городах, где живут они.
Но ситуация менялась. Границы между моралью и безнравственностью, казалось, стирались повсеместно. Элизабет Кэди Стантон [26] настойчиво требовала разрешить разводы. Кларенс Дэрроу ратовал за свободную любовь. Некая молодая особа по фамилии Борден убила своих родителей.
А в Чикаго с поезда сошел молодой симпатичный доктор с хирургическим саквояжем в руке. Он влился в мир, заполненный криком, дымом и паром, густо пропитанный запахом говяжьих и свиных туш. Он нашел окружающую обстановку привлекательной.
Уже потом стали приходить письма от семейств Сиграндов, Уильямсов, Смайтов и других неназванных здесь людей; все письма были посланы в странный мрачный «замок» на углу Тридцать шестой улицы и Уоллес, и все письма содержали мольбы сообщить местонахождение дочерей и их детей.
Было так легко исчезнуть, так легко все отрицать, как и маскировать в дыму и грохоте нечто мрачное и страшное, что пустило свои корни.
Таким был Чикаго накануне величайшей в истории выставки.
Неприятности только начинаются
Во второй половине дня в понедельник 24 февраля 1890 года примерно две сотни человек толпились на тротуаре возле дома, где помещалась редакция газеты «Чикаго трибюн»; подобные толпы людей собирались возле каждой из двадцати восьми других выходивших в городе газет, а также в вестибюлях отелей, в барах, в офисах «Постал телеграф компани» и «Вестерн Юнион». Среди собравшихся у входа в «Чикаго трибюн» были бизнесмены, конторщики, коммивояжеры, стенографисты, офицеры полиции и как минимум один парикмахер. Мальчишки-рассыльные стояли наготове, чтобы пуститься во весь опор сразу, как только появятся новости. Воздух был холодным. Смог заполнял пространства между домами и ограничивал пределы видимости несколькими кварталами. Время от времени офицеры полиции расчищали дорогу для ярко-желтых городских вагонов городской канатной дороги, которые горожане называли «хватал-вагонами», поскольку двигаться они могли только при постоянном контакте с кабелем, проложенным вдоль улицы. Подводы оптовиков, нагруженные товарами для розничных торговцев, громыхали по камням мостовой; запряженные в них огромные лошади выпускали из ноздрей струи пара в сгущающийся предвечерний сумрак.
Толпа перед входом была буквально наэлектризована, поскольку Чикаго считался городом с большим самомнением и спесью. На каждом углу в городе люди вглядывались в лица владельцев магазинов, водителей такси, официантов и коридорных с целью узнать, есть ли какая-либо новость и если есть, то какая она – хорошая или плохая. Пока что нынешний год был хорошим. Население Чикаго только что превысило миллион человек, а это сделало его вторым по численности городом в стране после Нью-Йорка, хотя недовольные жители Филадельфии – прежде вторым по численности населения был этот город – тут же объявили, что Чикаго совершил обман, включив в свои границы большие участки земли как раз во время переписи населения 1890 года. При спорах об этом жители Чикаго только пожимали плечами. Большое и должно быть большим. Сегодняшний успех развеет наконец-то существующее на востоке восприятие Чикаго как всего лишь жадного, известного лишь своими свинобойнями захолустья; неудача в этом соревновании обернется унижением, от которого город оправится не скоро, особенно если принять во внимание, насколько беззастенчиво его руководство хвасталось, что Чикаго одержит победу. На сей раз спесь и бахвальство были более чем серьезными и совершенно не походили на те постоянные беззлобные насмешки нью-йоркского редактора Чарльза Андерсона Дана [27], шутливо называвшего Чикаго «Городом на ветрах», намекая на то, что в городе постоянно дуют сильные ветры с озера Мичиган.
В своих кабинетах, расположенных на верхнем этаже здания «Рукери» [28], Дэниел Бернэм (ему тогда было 43 года) и его партнер Джон Рут (ему только что исполнилось 40) ожидали итогов переписи, волнуясь еще больше, чем большинство жителей города. Они были участниками секретных переговоров, в результате которых получили твердые заверения, в соответствии с которыми составленные ими планы включали в себя проведение разведочных и инженерных изысканий в районах, еще не вошедших в состав города. Они считались ведущими архитекторами Чикаго и заслужили это тем, что были пионерами возведения высотных построек, а главное, благодаря проектированию первого здания в стране, где слово «небоскреб» до этого не было известным; по общему мнению, ежегодно по несколько спроектированных и построенных ими зданий становились самыми высокими в мире. Когда они перебрались в «Рукери», на углу улиц Ласалль [29] и Адамс, в это прекрасное, словно наполненное светом здание, спроектированное Рутом, их глазам предстал вид озера и города, который до этого не видел никто, кроме строителей. Но при этом они понимали, что результат, ожидаемый сегодня, может в значительной степени повлиять – причем отрицательно – на достигнутые ими успехи.
Новость должна была прийти по телеграфу из Вашингтона, и «Трибюн» рассчитывала получить ее от одного из своих репортеров. Ведущие редакторы, сотрудники редакционных отделов, наборщики подготавливали дополнительные «экстренные» выпуски, а кочегары постоянно подбрасывали уголь в топки для обеспечения требуемого давления пара для работы печатных станков. Был назначен особый клерк, в обязанности которого входила наклейка на оконное стекло каждого только что напечатанного бюллетеня, дабы прохожие могли его прочесть.
Вскоре после четырех часов по стандартному чикагскому железнодорожному времени «Трибюн» получила первую телеграмму.
Даже сам Бернэм не мог с уверенностью ответить, кто первым высказал эту мысль. Казалось, что идея отметить четырехсотлетие открытия Колумбом Нового Света именно таким образом – сделать его местом проведения Всемирной выставки – возникла одновременно во множестве голов. Поначалу эта идея не побудила общество к активным действиям. После окончания Гражданской войны Америка прилагала все силы к продвижению вперед, к богатому и устойчивому будущему, а поэтому, казалось, проявляла весьма пассивный интерес к празднованию юбилеев, связанных с далеким прошлым. Однако в 1889 году Франция предприняла такое, что не только поразило, но и побудило к действию, казалось, всех и каждого.
В Париже, на Champ de Mars [30] французы открыли Exposition Universelle – Всемирную выставку – столь огромную, эффектную и экзотическую, что посетители покидали ее с твердым убеждением, что никакая выставка не сможет с нею сравниться, не говоря уже о том, чтобы ее превзойти. В центре выставки стояла башня из железа, поднимающаяся к небу на тысячу футов – ее высота намного превосходила высоту любого другого строения, созданного руками человека на Земле. Эта башня не только увековечивала славу своего создателя, Александра Густава Эйфеля, но и являла собой доказательство того, что Франция отобрала у Соединенных Штатов право доминировать в области использовании железа и стали, несмотря на Бруклинский мост [31], Кривую подкову [32] и другие неопровержимые вещественные доказательства, демонстрирующие превосходство американских инженеров.
Соединенным Штатам не оставалось ничего другого, как только винить самих себя в создавшемся положении. В Париже Америка предприняла нерешительные попытки показать свой высокий профессионализм в области промышленности и науки. «Мы скоро найдем себя в списке тех стран, которых не заботит то, как они выглядят, – писал 13 мая 1889 года парижский корреспондент газеты «Чикаго трибюн». – Другие народы создали выставки, на которых демонстрируют достоинства и присущий им стиль, в то время как американские устроители выставок способны лишь на то, чтобы создать смешение из павильонов и киосков без малейшего присутствия художественной идеи и при полном отсутствии единого плана. Результатом этого, – продолжал он, – является унылая смесь магазинов, лотков и торговых рядов, часто неприятных при отдельном рассмотрении и совершенно не гармонирующих друг с другом в качестве единого целого. В отличие от нас Франция делает все, что в ее силах, чтобы показать, почему ее слава поражает и даже ошеломляет всех».
«Другие страны, участвующие в выставке, не являются соперниками, – продолжал корреспондент, – они являются своеобразным контрастным фоном для Франции, и скудость, которую демонстрируют их экспозиции, подчеркивает – как это и было задумано – изобилие Франции, ее богатство и великолепие».
Даже самой Эйфелевой башне, по прогнозам думающих американцев, суждено было стать чудовищным сооружением, которое хоть навсегда и испортило привлекательный ландшафт Парижа, но при этом создало неожиданный, но стремительный переход к новому этапу строительных технологий, требующих обширной площади основания и суживающейся клиновидной конструкции, которая напоминала по форме хвост взмывающей в небо ракеты. Подобное унижение было невозможно вытерпеть. Гордость Америки, опирающаяся на растущие мощь и влияние в мире, подлила масла в патриотический огонь. Стране требовался удобный случай, чтобы поставить Францию на место, и в особенности выбить из ее колоды такую козырную карту, как Эйфелева башня. Внезапно мысль устроить великую выставку по случаю юбилея открытия Колумбом Нового Света стала неодолимой.
Поначалу большинство американцев считало, что если и проводить где-либо выставку, прославляющую глубинные корни нации, то в столице США – Вашингтоне. Даже редакторы чикагских газет не оспаривали это. Однако по мере того, как идея проведения выставки обретала форму, другие города начинали видеть в этом некую награду, которой следует домогаться, в основном из-за статуса, который обретет город в результате проведения выставки. Статус города обладал сильной привлекательностью в те времена, когда гордость за место проживания уступала только гордости за кровь, текущую в жилах. Внезапно Нью-Йорк и Сент-Луис также изъявили желание принять выставку у себя. Вашингтон предъявил права, проистекающие из того, что это был город, в котором размещалось центральное правительство. Нью-Йорк тоже предъявил права, исходя из того, что он является центром всего. Никого не интересовало, что думают жители Сент-Луиса, хотя их храбрость во время Гражданской войны была отмечена в краткой реляции.
Нигде общегражданская гордость жителей не была столь сильной, как в Чикаго, где среди горожан был в большом ходу термин «дух Чикаго». Они словно понимали под этим некую материализованную силу и гордость за то, с какой быстротой они восстановили город после Великого пожара 1871 года. Они не просто восстановили его, они превратили город в национального лидера в области коммерции, производства и архитектуры. Но все городское богатство и изобилие не смогли поколебать широко распространенное мнение, что Чикаго так и остался провинциальным городом, в котором свиные туши имеют бо́льшую ценность, чем музыка Бетховена. Нью-Йорк слыл национальной столицей культуры и благовоспитанности; его ведущие граждане (а также и газеты) никогда не позволяли Чикаго забыть об этом. Выставка, устроенная в правильно выбранном месте, могла бы развеять это чувство раз и навсегда, если она превзойдет Парижскую. Редакторы ежедневных чикагских газет, побывав в Нью-Йорке, предъявившем свои права на выставку, стали задавать вопрос: а почему
29 июня 1889 года мэр Чикаго Девитт С. Крегьер объявил о создании гражданского комитета, состоящего из 250 наиболее известных жителей. Комитет собрался и принял резолюцию, заключительный абзац которой гласил: «Люди, которые помогли отстроить Чикаго, хотят выставку; обдумав и проанализировав требования, они намерены ее получить».
Однако последнее слово оставалось за Конгрессом. И вот время решающего голосования наступило.
Редакционный клерк газеты «Чикаго трибюн» подошел к окну и наклеил на стекло первый бюллетень. После начального этапа голосования Чикаго оказался впереди Нью-Йорка с большим перевесом – 115 голосов против 72. Следом шел Сент-Луис, а после него Вашингтон. Один конгрессмен, вообще выступающий против устройства выставки где-либо и одержимый трудно объяснимым упрямством, предложил местом проведения выставки перевал Камберленд [33], за что и отдал свой голос. Когда толпа, собравшаяся перед окном, увидела, что Чикаго опережает Нью-Йорк на 43 голоса, она разразилась криками, свистом, аплодисментами. Однако всем было известно, что Чикаго необходимо набрать еще 38 голосов для обеспечения простого большинства, а следовательно, и выигрыша места проведения выставки.
Между тем поступали новые результаты голосований. Дневной свет стал уже не таким ярким. На тротуаре толпились мужчины и женщины, закончившие работу. Машинистки, работающие на конторской технике последнего поколения, потоком выходили из «Рукери», «Монтока» и других небоскребов: под пальто у них были обычные для их профессии белые блузки и длинные черные юбки, в которых они привыкли сидеть за клавиатурами своих «Ремингтонов». Извозчики кричали и успокаивали запряженных в кареты лошадей. Фонарщики, идя быстрыми шагами по краю толпы, зажигали газовые светильники, установленные на кованых фонарных столбах. Куда ни глянь, всюду царило многоцветье: желтые вагоны дилижансов, внезапно возникающие и исчезающие; почтовые рассыльные в голубой форме, с ранцами, полными радостных и печальных известий; извозчики, зажигавшие красные ночные фонари на задних стенках своих двухколесных экипажей; большой позолоченный лев, припавший к земле перед входом в шляпный магазин на противоположной стороне улицы. На верхних этажах высотного здания газовые и электрические светильники светили мягким светом и походили в наступающих сумерках на луноцветы.
Конторщик редакции «Трибюн» снова появился перед окном, где вывешивался бюллетень с новостями. На этот раз ожидались результаты пятого тура голосования. «Разочарование и печаль, обрушившиеся на толпу, были леденящими и тяжелыми», – писал один из репортеров. В этом туре Нью-Йорк собрал пятнадцать голосов, а Чикаго только шесть. Разрыв между ними уменьшился. Парикмахер, все еще стоявший в толпе, убеждал всех соседей, что добавочные голоса Нью-Йорку могли поступить от тех конгрессменов, которые первоначально поддерживали Сент-Луис. Это откровение побудило Александра Росса, военного в чине лейтенанта, объявить: «Джентльмены, готов во всеуслышание заявить, что любой житель Сент-Луиса только и думает о том, чтобы ограбить церковь». Другой мужчина, поддерживая его мнение о жителях этого города, закричал: «Или отравить собаку своей жены». Последнее обвинение было поддержано подавляющим большинством собравшихся.
В Вашингтоне конгрессмены от Нью-Йорка, в том числе и Чанси Депью, президент «Нью-Йорк сентрал» [34] и один из самых красноречивых и заслуженных ораторов тех дней, почувствовав перемену в настроении конгрессменов, предложил сделать перерыв в заседании до следующего дня. Узнав об этом предложении, толпа, стоящая перед окном, неодобрительно зашумела и зафыркала, не без основания посчитав перерыв в заседании попыткой получить время для усиленного лоббирования, чтобы собрать большее число голосов.
Толпа выражала явное несогласие с предложением Депью, однако Палата представителей проголосовала за краткий перерыв. Толпа так и осталась стоять на месте.
После седьмого тура голосования Чикаго не хватало всего одного голоса для того, чтобы получить большинство. Нью-Йорк фактически проиграл. На улицах воцарилось спокойствие. Двуколки и кареты остановились. Полиция не обращала внимания на постоянно увеличивающуюся цепь вагонов подвесной канатной дороги, далеко протянувшуюся вправо и влево в большом золотистом провале. Пассажиры выходили из вагончиков и подходили смотреть на окно редакции «Трибюн», ожидая следующего сообщения. Кабели, ударяясь о тротуар, издавали слабые продолжительные звуки, поддерживающие атмосферу напряженного ожидания.
Вскоре в окне редакции появился другой человек – молодой, высокий, тощий, с черной бородой. Он окинул толпу тусклым взглядом. В одной руке он держал горшок с клеем, другой сжимал кисть и лист бюллетеня. Он тянул время. Положил бюллетень на стол – так, чтобы его не было видно из окна. Но все стоящие на улице понимали по движению его плеч, что он делает. Не торопясь, он отвернул крышку на горшке с клеем. Выражение его лица было мрачным, как будто он заглядывал в гроб. Не торопясь, мазок к мазку, он нанес клей на поверхность бюллетеня. Он, казалось, совсем не спешил его вывешивать.
Выражение его лица не изменилось, когда он приложил намазанный клеем бюллетень к стеклу.
Бернэм ждал. Окна его кабинета смотрели на юг, так же как и окна кабинета Рута – так им хотелось удовлетворить потребность организма в естественном свете. Об этом мечтал весь Чикаго, газовые фонари которого, все еще являвшиеся основными источниками искусственного освещения, не могли рассеять постоянные угольно-дымные сумерки. Электрические лампы, часто работающие в совмещенных устройствах газового и электрического освещения, еще только начали использоваться для освещения зданий последней постройки, но и они в известной степени создавали проблемы, поскольку для выработки электричества требовалось устанавливать в подвалах или цокольных этажах динамо-машины, приводимые во вращение паром из котлов, работающих на угле. Как только световой день подходил к концу, газовые фонари на улицах и в обычных домах смотрелись в туманной атмосфере копоти бледно-желтыми. Бернэм слышал сейчас только шипение газа в лампах, освещавших его кабинет.
То, что ему, человеку столь высокого профессионального статуса, приходилось сейчас находиться здесь, да еще и в кабинете, расположенном так высоко над городом, несомненно удивило и несказанно обрадовало бы его покойного отца.
Дэниел Хадсон Бернэм родился в Хендерсоне, в штате Нью-Йорк, 4 сентября 1846 года, в семье, преданной сведенборгианским [35] принципам послушания, самодисциплины и служения обществу. В 1855 году, когда ему было девять лет, семья переехала в Чикаго, где отец основал компанию по оптовой продаже лекарств, превратившуюся в доходный бизнес. Бернэм был школьником ниже среднего: «Отчет о его знаниях в школе «Олд Сентер» показывает, что средний достигнутый им балл был часто ниже 55 процентов, – установил один из репортеров, – а самым высоким результатом, когда-либо достигнутым им, был 81 процент». Однако он постоянно преуспевал в черчении и рисовании. Ему было восемнадцать лет, когда отец направил его к частному преподавателю для подготовки к вступительным экзаменам в Гарвард и Йельский университет. У мальчика было нечто похожее на врожденный страх перед экзаменами. «Я вместе с двумя другими мальчиками пришел сдавать экзамены в Гарвард и чувствовал, что подготовлен намного лучше, чем они, – рассказывал он. – Оба парня легко прошли, а я засыпался, просидев два или даже три экзамена и так и не написав ни слова». То же самое произошло и в Йельском университете. Ни в один из университетов он не поступил, о чем всегда помнил.
Осенью 1867 года Бернэм, которому тогда был 21 год, вернулся в Чикаго. Он искал такую работу, на которой мог бы успешно проявить себя, и решил поступить чертежником в архитектурную фирму «Лоринг и Джинни». Он нашел свое призвание, писал он в 1868 году родителям, признавшись, что хочет стать «самым великим архитектором своего города или всей страны». Однако в следующем году он с несколькими приятелями махнул в Неваду, попытавшись намыть золота. Из этого ничего не вышло. Он попробовал баллотироваться в легислатуру [36] штата Невада – и вновь провал. Потерпев полное поражение и вернувшись в Чикаго в вагоне для перевозки скота, он поступил на работу в фирму архитектора Л. Г. Лорина. Но тут настал октябрь 1871 года: корова, фонарь, паника и ветер. Великий Чикагский пожар. Огонь уничтожил почти восемнадцать тысяч домов, оставив без крова более ста тысяч человек. Эти грандиозные разрушения сулили нескончаемую работу городским архитекторам. Но архитектурой Бернэм уже не занимался. Он занимался продажей оконного стекла и в очередной раз прогорел. Он стал продавать лекарства, но скоро бросил и этот бизнес. «Есть семейная традиция, – писал он, – избавляться от работы, которой занимаешься слишком долго».
Отец Бернэма, обеспокоенный и разозленный неудачами сына, в 1872 году представил его архитектору по имени Питер Уайт, который пришел в восторг, узнав, какими навыками обладает этот молодой человек в черчении, и принял его на работу чертежником. Бернэму было уже двадцать пять лет. Ему нравился Уайт, нравилась его работа; особое расположение испытывал он к одному из чертежников в архитектурной мастерской, выходцу с юга Джону Уэллборну Руту, который был четырьмя годами младше его. Родившись в Лампкине, в штате Джорджия, 10 января 1850 года, Рут, отличавшийся явной музыкальной наследственностью, запел прежде, чем научился говорить. Во время Гражданской войны, когда бои приближались к границам Атланты, отцу Рута удалось, несмотря на установленную конфедератами блокаду, переправить сына в Ливерпуль, в Англию. Рут удостоился быть принятым в Оксфорд, но еще до того, как он был зачислен в число студентов, война закончилась, и отец вызвал его в Америку, в их новый дом в Нью-Йорке, где Рут, изучив строительное дело в Нью-Йоркском университете, поступил чертежником к архитектору, который впоследствии спроектировал собор Святого Патрика.
Бернэм сразу сблизился с Рутом. Бернэму нравились белая кожа Рута и его мускулистые руки; нравилась поза, в которой тот работал за чертежным столом. Они подружились, а затем стали партнерами. Свой первый доход они зафиксировали за три месяца до паники 1873 года, внесшей хаос в национальную экономику. Но на этот раз Бернэм не спасовал. Партнерство с Рутом помогло им обоим удержаться на плаву. Благодаря этому партнерству они пережили застой и, казалось, накопили сил. Они старались получить заказы и уже через некоторое время предлагали свои услуги другим, более значительным фирмам.
В один из дней 1874 года какой-то человек вошел в их офис и в один момент изменил их жизнь. Он был одет в черное, и в нем не было ничего примечательного, но в его прошлом были кровь, смерть и прибыль в ошеломляющих количествах. Он пришел повидаться с Рутом, но того не было в офисе – он был за городом. Человек представился Бернэму как Джон Б. Шерман. Управляющий скотобойнями «Юнион» [37], Шерман руководил кровавой империей, на которую трудилось 25 тысяч мужчин, женщин и детей и на которой ежегодно забивалось 14 миллионов животных. Прямо или косвенно эти бойни обеспечивали возможность существования почти одной пятой населения Чикаго.
Бернэм понравился Шерману: понравилась его сила, спокойный внимательный взгляд голубых глаз и та уверенность, с которой он вел беседу. Шерман обратился в их фирму с заказом построить для него особняк на пересечении Прерии-авеню и Двадцать первой улицы, среди домов других чикагских магнатов, где время от времени можно было увидеть Маршала Филда, Джорджа Пульмана и Филиппа Армора – эту троицу титанов в черном, – идущих вместе на работу. Рут вычертил дом в три этажа с фронтонами и остроконечной крышей, выложенный из красного кирпича, полированного песчаника, голубого гранита; крышу предполагалось покрыть черным шифером; Бернэм облагородил чертежи и окончательно уточнил и согласовал проект. Бернэму как-то случилось стоять на входе в дом, наблюдая за ходом работ, когда молодой человек довольно заносчивого вида и со странной походкой – по ним нельзя было судить о его личности, скорее они говорили о преследующем его чувстве какой-то врожденной вины – подошел к нему и представился, назвавшись Луисом Салливаном. Бернэму это имя ни о чем не говорило. Салливану было восемнадцать лет, Бернэму двадцать восемь. Правда, пока еще не исполнилось. Он сказал Салливану, почувствовав к тому доверие, что не будет получать удовлетворения, если ему и дальше придется строить подобные дома. «Я подумываю о том, – продолжал он, – чтобы строить большие дома, воплощать крупные проекты, иметь дела с большими бизнесменами и большими компаниями. Ведь нельзя же воплощать в жизнь крупные проекты, если у вас нет своей организации».
Дочь Джона Шермана, Маргарет, часто приходила на строительную площадку. Она была молодой красивой блондинкой и часто появлялась на стройке по пути к своей подруге, Делле Отис, жившей на другой стороне улицы. Маргарет очень нравился строящийся дом, но еще больше ей нравился архитектор, который так непринужденно чувствовал себя среди пирамид песка и штабелей древесины. Торопливость в таком деле была бы излишней, и Бернэм дождался своего часа. Он сделал ей предложение. Она ответила согласием; период ухаживания проходил спокойно, без происшествий. Но затем разразился скандал. Старший брат Бернэма подделал чеки, чем подорвал бизнес их отца, занимавшегося оптовой продажей лекарств. Бернэм тут же пошел к отцу Маргарет для того, чтобы разорвать помолвку – ведь о каком ухаживании может идти речь на фоне такого скандала? Шерман ответил, что он уважает чувство чести Бернэма, но категорически против разрыва помолвки, и спокойным голосом добавил: «В каждом стаде есть паршивая овца».
Позже Шерман, женатый человек, сбежит в Европу с дочерью друга.
Бернэм и Маргарет поженились 20 января 1876 года. Шерман купил им дом на углу 43-й улицы и Мичиган-авеню, возле озера, но что было более важным – недалеко от скотопрогонного двора. Ему хотелось, чтобы новая семья жила вблизи от него. Ему нравился Бернэм, и он с радостью согласился на женитьбу, но он не вполне доверял этому молодому архитектору. Он думал, что Бернэм слишком много пьет.
Сомнения Шермана, касавшиеся некоторых особенностей характера Бернэма, не ставили под вопрос его квалификацию как архитектора: тот получал заказы и на другие дома. Не испытывая ни малейших колебаний, Шерман обратился к компании «Бернэм и Рут» с заказом на строительство входного портала в скотобойню «Юнион», который стал бы символом роста ее важности для экономики и жизни города. В результате появились каменные ворота: три арки из лемонтского известняка [38], накрытые медными крышами, над которыми возвышалась центральная арка с вырезанной из камня скульптурой – несомненно, творением Рута, – изображавшей любимого быка Джона Шермана, которого также звали Шерман. Эти ворота стали достопримечательностью, дошедшей до XXI века, через много лет после того, как последняя свинья перешла в вечность, пройдя по огромному деревянному помосту, названному Мостом вздохов [39].
Рут тоже женился на дочери скотопромышленника, но его брак оказался слишком грустным и печальным. Он проектировал дом для Джона Уокера, президента мясоперерабатывающего комплекса, и встретился с его дочерью, Мэри. Почти сразу после помолвки девушка заболела туберкулезом. Болезнь быстро сводила девушку в могилу, но Рут оставался верным клятве, данной при помолвке, даже несмотря на то, что всем было видно, что он берет в жены умирающую женщину. Церемония бракосочетания проходила в доме, который спроектировал Рут. Одна из подруг, поэтесса Гарриет Монро, стоя вместе с другими гостями на лестнице, ожидала появления невесты. Сестра Монро, Дора, была единственной подружкой невесты на этой свадьбе. «Долгое ожидание пугало нас, – вспоминала Гарриет Монро, – но, наконец, появилась невеста. Она опиралась на руку отца и походила на белый призрак, пролетевший половину пути с неба на землю. Медленно и неуверенно она тащила тяжелый атласный шлейф, осторожно ступая по широким ступеням лестницы, а затем по полу, направляясь к эркеру, заставленному веселыми цветами и винами. Впечатление было исключительно печальным». Невеста Рута выглядела бледной и исхудавшей; у нее хватило сил лишь на то, чтобы шепотом произнести свои клятвы. «Ее веселость, – писала Гарриет Монро, – можно было сравнить с драгоценностями, украшающими голый череп».
Мэри Уокер умерла через шесть недель, а два года спустя Рут женился на свадебной подружке покойной невесты, Доре Монро, и почти наверняка разбил этим сердце ее сестры-поэтессы. То, что Гарриет Монро тоже любила Рута, не вызывало никаких сомнений. Она жила неподалеку и часто навещала супругов в их доме на Астор-плейс. В 1896 году она опубликовала биографию Рута, со страниц которой на читателя смотрит Рут, буквально окропленный ангельским бальзамом. Позднее в своих мемуарах, названных «Жизнь поэта», она изображает замужество Рута и своей сестры как событие «настолько счастливое, что мои собственные мечты о счастье нашли подтверждение в этом жизненном примере и я бы не согласилась на меньшее». Но сама Гарриет никогда так и не нашла себе достойного спутника жизни, посвятила себя поэзии и даже основала журнал «Поэзия», с помощью которого способствовала встрече отечественного читателя с Эзрой Паундом [40].
Рут и Бернэм процветали. Заказы водопадом сыпались на их фирму, отчасти потому что Рут сумел разрешить проблему, мучившую чикагских строителей со времени основания города. Разрешив ее, он помог городу стать местом рождения небоскребов, несмотря на то, что геологическое основание города для этого абсолютно не подходило.
В 1880-е годы в Чикаго произошел невиданный доселе рост населения, благодаря которому стоимость земли поднялась до такого уровня, которого никто не мог предсказать – в особенности в центральной части города, в так называемой «Петле», получившей свое название из-за того, что на этом месте линии канатной дороги разворачивались в обратном направлении. С ростом стоимости земли ее владельцы искали способы повышения эффективности вкладываемых инвестиций. Естественно, взоры большинства инвесторов обращались к небу.
Наиболее трудной проблемой преодоления высоты подъема считалась способность людей подниматься по лестничным ступеням, особенно с учетом пищи, которой люди питались в XIX веке, однако это препятствие было устранено широким внедрением в обиход лифтов и столь же важным изобретением Элайшей Грейвсом Отисом [41] безопасного механизма удерживания кабины лифта при спуске от свободного падения. Существовали еще и другие препятствия, основным из которых было отвратительное качество чикагских грунтов; один инженер, описывая трудности укладки фундаментов в Чикаго, в сердцах сказал, что «более раздражающей работы не существует нигде в мире». Основа фундамента закладывалась на 125 футов ниже уровня поверхности – это слишком большая глубина, и рабочие, достигая ее, испытывали невероятные трудности, чтобы соблюсти определенные требования и экономики, и техники безопасности, основанные на использовании строительных методов, известных в 1880-е годы. Между этим уровнем глубины и поверхностью залегала смесь песка и глины, настолько пропитанная водой, что инженеры называли ее «гумбо» [42]. Она сжималась под действием веса даже объектов среднего размера и заставляла архитекторов в качестве рутинного правила проектировать здания с тротуарами, которые перекрывали первый этаж на уровне четырех дюймов над поверхностью – в расчете, что когда здание осядет и потянет за собой вниз тротуар, пешеходные дорожки окажутся там, где надо.
Существовали лишь два способа решения проблем, которые ставили перед строителями здешние грунты: строить невысокие здания, избегая, таким образом, проблемы, либо заводить кессоны под основания фундаментов. Реализация последнего решения требовала выкапывания глубоких шахт, подпирающих стены, и закачивания в каждую из шахт такого количества воздуха, что создаваемое при этом давление удерживало воду, не допуская ее проникновения в кессон. Этот процесс снискал себе дурную славу, поскольку его применению сопутствовали многочисленные случаи гибели от кессонной болезни; его использовали в основном мостостроители, не имевшие другого выхода. Джон Огастес Реблинг [43] прославился удачным использованием кессонов при строительстве Бруклинского моста, однако первое их применение в Соединенных Штатах случилось несколько ранее, в период между 1869 и 1874 годами, когда Джеймс Б. Идз строил мост через Миссисипи в Сент-Луисе. Идз тогда обнаружил, что рабочие начинают страдать от кессонной болезни на глубине шестидесяти футов от поверхности земли, что составляет примерно половину глубины, на которую должен был опуститься чикагский кессон. Из 352 человек, работавших при строительстве моста на восточном кессоне, снискавшем себе дурную славу, от болезни, связанной с изменением давления, погибло двенадцать человек, двое остались инвалидами на всю жизнь, еще тридцать шесть получили серьезные травмы. Количество погибших и травмированных превысило 20 процентов от общего числа рабочих.
Но чикагских землевладельцев интересовал доход, а в центре города доход обеспечивала только многоэтажность. В 1881 году один из массачусетских инвесторов, Питер Шардон Брукс-третий, обратился в фирму «Бернэм и Рут» с заказом построить офисное здание такой высоты, до которой еще не отваживались подниматься чикагские строители; он уже придумал название этому небоскребу – «Монток» [44]. Раньше он обращался к ним с заказом на строительство семиэтажного дома, названного «Греннис Блок». С этой постройки, рассказывал Бернэм, «и начала проявляться присущая только нам оригинальность… Это было нечто удивительное. Всем хотелось посмотреть на это здание, и весь город гордился им». Они перенесли свой офис на его верхний этаж (впоследствии выяснилось, что это решение было потенциально фатальным, но тогда ни у кого не возникало такой мысли). Брукс хотел, чтобы новое здание было на 50 процентов выше прежнего, «если, – добавил он, – земля сможет его выдержать».
Отношения между партнерами и Бруксом быстро стали напряженными. Он был требовательным, вел строгий учет деньгам и, казалось, не заботился о том, как будет выглядеть здание – ничего, кроме функциональных характеристик здания, его не интересовало. Он давал такие указания, которые напрочь отрицали высказанное много лет назад известное конструктивное требование Луиса Салливана – «форма должна соответствовать функциональному назначению». «Здание должно выполнять свое единственное предназначение – использоваться для того, для чего оно построено, а не для украшения пейзажа, – писал Брукс. – Его красота должна заключаться в том, что оно всецело удовлетворяет всем функциональным требованиям, намеченным при строительстве». Согласно проекту на фасаде не должно было быть никаких украшений, ни горгулий [45], ни фронтонов, поскольку эти элементы лишь собирают грязь. Он хотел, чтобы все трубы оставались открытыми. «Помещение труб в декоративные короба само по себе является ошибкой, трубы на всем их протяжении должны быть видимыми; если необходимо, их можно ровно и красиво покрасить». Его вмешательство в проект коснулось даже ванных комнат. Рут предполагал установить туалетные шкафчики-столики под каждым умывальником. Брукс запротестовал: «Шкафчик-столик – отличный сборник грязи и пыли, а к тому же еще и приют для мышей».
Наиболее сложной конструктивной особенностью «Монтока» был его фундамент. Поначалу Рут решил применить конструкцию, которую чикагские архитекторы использовали с 1873 года при строительстве зданий обычной этажности. Рабочие должны были воздвигнуть из камня пирамиды на плите фундамента. Широкое основание каждой пирамиды распределяло нагрузку и уменьшало осадку; узкая верхняя часть пирамиды служила основанием для установки несущих колонн. Для того чтобы удержать десять этажей, выложенных из кирпича и камня, размеры опорных пирамид должны были быть очень большими, а фундамент размером с плато Гиза. Брукс снова запротестовал. Он хотел, чтобы подвальный этаж был свободным, и намеревался разместить в нем котельную и динамо-машины.