Творческие личности пришли в восторг, посыпались идеи и варианты сюжетов, он еле выдержал до половины второй бутылки и ушел, оставив их на Магдалину. Через месяц ему принесли сценарий, беспомощный боевик — в нем по безмятежным созопольским улицам текли реки крови, одежда главной героини (роль предназначалась известной актрисе, секс-символу) постепенно становилась все более скудной, пока она ни оставалась в чем мать родила, «родившись заново», по выражению сценариста, а в финале появлялась на экране, укутанная по шею в шикарные кружева своей бабушки (атрибут той эпохи, которую Болгария никогда не переживала).
— Все весьма и весьма… господин Тилев, в точности, как вы хотели. Вроде оно есть, а в сущности его нет, — смущенно лопотал продюсер, поглаживая свою блестящую лысину. — Вы только представьте себе нашу Фанни, во всей ее эротической игривости… ее грудь, выскакивающую из декольте, пупок ракушкой, э-эх…
Боян оплатил им сценарий, не проронив ни слова. Они засели за второй, потом — за третий, наверное, трудятся и по сей день.
Он доковылял до террасы, вздрогнув от ослепившего его света. Трава защекотала ступни, ее живое прикосновение освежило его, он стянул трусы — его нагота потянулась, но, коснувшись каменного забора, снова вернулась к нему. Он шлепнулся в бассейн, в его прозрачную прохладу — с каждым днем тот все больше полнился листьями и мусором, некому было вычистить его сачком на алюминиевой палке. Все его покинули. И сделали это без предупреждения, с присущей обслуге подлостью, свойственной людям, ненавидящим того, чей хлеб едят. Первым от него ушел краснощекий боянский шоп[11], охранявший въездные ворота, за ним, уже ни на что не надеясь, последовали двое телохранителей, а уборщица просто перестала приходить.
Из-за Магдалины он заменил Корявого одним культуристом по имени Асен и по прозвищу Ашик. Тот оказался таким же кретином, в таких же черных очках, но покрупнее и покороче подстриженный; в пику Корявому Боян иронично и мстительно окрестил его Прямым. Целый месяц Прямой мрачно выстругивал дудочки из плакучей ивы, надеясь, что произойдет чудо, и его хозяину снова повезет. От безделья он был готов загубить все дерево. Самодовольный и неподкупный, он был ему еще более предан, чем Корявый. Поднимал свою штангу и ждал звездного мига, когда можно будет пожертвовать собой ради Бояна. Но и он, в конце концов, сдался. Вчера он привез Бояна домой после очередного запоя, помог ему добраться до гостиной и сгрузил в кожаное кресло.
— Ты шеф или не шеф? — выдавил он из себя сложнейшую фразу.
— Не знаю, — ответил ему Боян.
— Шеф, ты больше не шеф, ты — пустое место, — согласился Прямой и вмазал ему по лицу — почти нежно, иначе он бы его просто убил.
— А это тебе от меня, — буркнул он, повернулся к Бояну спиной, нагнулся и громко пернул. — Я готов был отрезать для тебя ухо, дать отрезать себе руку, но ты же тряпка, тебе даже моя рука не нужна. Почему ты меня кинул, козлина, зачем я потратил на тебя столько времени? — он дал еще один презрительный залп и помахал над задницей ладонью. — Миллионер, мать твою… хоть ты и мажор, а тряпка!
Последней от него ушла повариха, и ее человеческий душевный порыв его умилил. Раньше он ее не видел или, по крайней мере, не замечал. Болезненно толстая, с редкими волосенками, на кухне она была волшебницей, никто не мог вкусней, пикантней, чем она, приготовить оленину, зайчатину или уху по-дунайски из головы сома. Раков она варила в пиве, не жалея травы девясила, ее запеченный поросенок всегда хрустел нежной корочкой. Смущенная неизменным молчанием хозяина, молчала и она, оставаясь до последнего — пока не опустели оба холодильника. Вчера она сварила ему горький кофе по-турецки, как он любил, и сказала:
— Господин Тилев, мне здесь больше нечего делать.
— Даже так? — только и ответил он.
— Чем вы завтра будете обедать?
— Даже так? — повторил он.
— Это не входит в мои обязанности, но я все пропылесосила, убрала у вас в спальне и в кабинете…
— Даже так? — талдычил он.
— До свидания, господин Тилев, — ее глаза набухли слезами.
— Прощайте, — многозначительно ответил он, и она поняла разницу между столь похожими словами.
Его пробила дрожь, в бассейне стало прохладно, ведь он торчал там совсем неподвижно, словно загипнотизированный. Полуденное марево издевалось, лгало, его зубы стучали, помпа очистительной системы слегка подернула водную гладь рябью. Был там и механизм для искусственных волн, но он не помнил, как его включить, к тому же искусственные волны могли его просто убить. В волнах созопольского пляжа он утонул бы красиво, их соленые объятия приласкали бы и убаюкали его, вернули бы к началу начал, к смыслу его рождения. Волны Созополя поддерживают тебя и защищают. Перед тем, как выбросить тебя на берег или поглотить, они выжидают, пока ты преисполнишься страха, позволяют тебе ужаснуться, дают возможность бороться и победить, и, если повезет, вернуться на берег. К себе самому. «Прошлый год в Созополе, — подумал он, — прошлый год в Созополе — мое последнее будущее». Он прижал правую руку к сердцу. Это был привычный масонский жест, которым он инстинктивно реагировал на любое зло и с которым свыкся, как гадалка с шепотом против сглазу. На этот раз не помогло.
Заплакал, как ребенок, как сильно пьяный человек…
Когда, наконец, они отпали друг от друга, и объятия их заполнились воздухом, удивленные, что ничего с ними не случилось, что им не стало плохо, и что странность их взаимности по-прежнему владела ими, цыганка уже исчезла в загазованном полумраке окружного шоссе.
— Зачем ты ее ударил? — спросила Магдалина.
— Я себя ударил, — ответил он.
— Да нет, ты меня ударил… прямо по глазам, прямо в душу, — отчужденно проронила Магдалина.
— Я ударил нас обоих, — ответил он.
Он помог ей одеть себя, доверился ее опытным рукам, затем подтянул собравшиеся у ее колен чулки, закрепил их подвязками, и Магдалина стала похожа на бабочку, красно-черную, ранимую и порочную. И на него снова нахлынуло желание.
— Твоя вторая кожа… — заметил он, когда она совсем оделась.
— Сколько ты ей дал?
— Сто долларов.
— Это нечестно, — заметила Магдалина, — тем пластмассовым куклам в «Шератоне» ты платишь по пятьсот, и без мордобоя. Эта, по крайней мере, накормит своих цыганят.
— Я с проститутками дела не имею, — ответил он.
— Врешь, — и замолчала. Потому что он и в самом деле врал. Она села к нему на переднее сидение, достала из сумочки шелковый носовой платок и вытерла кассетник, кондиционер и все, что он забрызгал своей жестокостью.
— Это твое, — виновато сказала Магдалина и выбросила платок в окно, — но не наше.
Теперь он вел машину безрассудно, даже азартно, чувствуя силу и покорность мощного мотора, обгоняя всех перед собой — торопился, будто в разгоняемой светом фар темноте его ждало что-то судьбоносное; мчался, сломя голову, не зная, куда и для чего.
— Ты везешь меня ко мне домой? — спросила Магдалина.
— Нет, — ответил он резко, в уверенности, что теперь просто не смог бы делить ее ни с кем: ни с ее квартирой в панельной многоэтажке в забытом богом квартале «Обеля», с балкона которой открывался вид на местную помойку, ни с Корявым.
— В таком случае, — сказала она — даже не…
— Что — «не»? — уточнил он.
— Даже не думай…
— Что именно? — дразнил он ее.
— Что можешь сегодня привезти меня к себе. Как бы это сказать… Я просто умру, если мне придется сегодня спать с Корявым, но все равно, к тебе я не поеду…
Боян промолчал.
— Твои дети, наверное, спят. Неужели ты меня не понимаешь?
Он снова ничего не ответил.
— Ведь Корявый поехал к тебе, в Бояну…
— Ты что, не видишь, мы едем в другую сторону — он резко протрезвел, казалось, виски улетучился из его крови.
— Тогда остановись. Я выйду…
Он обогнал одну машину, обошел вторую, встречные в ужасе сигналили ему фарами, и тут его осенила спасительная мысль. Он включил правый поворотник и съехал в канавку. Это была его, внутренняя катастрофа. Боян смахнул пот, слепящий глаза.
— Мы едем в Созополь, — сказал он. В тишине умолкшего сознания сунул руку в карман, достал и зажег сигару. — Нам больше некуда…
— Господи! — выдохнула она, не скрывая радости. И снова коснулась его затылка с той же душераздирающей нежностью, как тогда, на окружном шоссе, когда он чуть не задушил своим извержением цыганку.
— Но ведь завтра пятница, у тебя намечена встреча с министром юстиции… и еще семь важных переговоров.
— А за что я тебе плачу? — поинтересовался Боян. — Давай, шевели мозгами.
Она деловито выхватила из сумочки свой мобильник и за полчаса, в еле уловимом шуме мотора БМВ, напоминавшем звук рвущейся простыни, сухо и любезно, ледяным голосом высокооплачиваемой секретарши, извинившись, перенесла все его встречи, распределив их во времени так, словно им не суждено было вернуться из Созополя.
— Господин Тилев будет отсутствовать только в пятницу, субботу и воскресенье…
— …а также в понедельник, вторник, среду и всегда… — подсказал ей он.
— Да, только в пятницу, субботу и воскресенье. Четверг у него довольно загружен, но он сможет принять вас в семнадцать тридцать. Нет, он не заболел.
— Скажи этому дуралею, что я счастлив.
— Разумеется, я передам ему ваш поклон, он тоже желает вам всего наилучшего.
Батарейка ее мобильника села, она осторожно вытянула из кармана его пиджака его телефон. Наконец, покончив с делами, они погрузились в летнюю тишину, с шипением ложившуюся под колеса БМВ.
Им было достаточно просто находиться рядом друг с другом и молчать, за час они добрались по автомагистрали до Пловдива, оставили его позади, влились в узкое шоссе, и здесь их догнал стрекот сверчков, встречное движение в этот поздний час поредело, и они остались в блаженном одиночестве.
— Хочешь музыку? — он потянулся к кнопке кассетника.
— Хочу, чтобы ты позвонил жене.
— Это ни к чему… она привыкла. А вот Корявый… — Магдалина закрыла глаза ладонями, как дети в минуту страха.
— Есть один рассказ… кажется, Дюрренматт написал, — она покачивалась в такт словам, будто пытаясь их овеществить, — главный герой, швейцарец, едет в поезде, поезд влетает в туннель, и в самом деле очень длинный туннель, но поезд все летит через него, время растягивается до предела, а поезд по-прежнему едет в туннеле. Туннель не кончается, время замерло, и в какой-то момент человек понимает, что, скорее всего, выхода из него не будет, что пассажиры этого поезда замкнуты в своем движении… Жизнь ли это?.. Надежда ли?.. Они не голодны, их не мучит жажда, с ними не случается ничего плохого, просто, попав в этот туннель, они не могут из него выбраться.
— Ты хочешь сказать, что Созополь…
— Я никогда не бывала в Созополе, — испуганно прервала его она.
— И боишься, что…
— Ох, не забыла ли свекровь дать Пеппи лекарство?..
До самого Бургаса воцарилось гипнотическое молчание. Он давно не сидел сам за рулем и почувствовал усталость, их поглотила темная тишина. Урчание мотора разбивало ее в брызги, расшвыривая в стороны, в безлюдность шоссе и его души, а потом, где-то на холме после Ветрена, его коснулось загадочное дыхание моря, чего-то живого и бесконечного.
— Я не боюсь, — неожиданно нарушила тишину Магдалина. — Что бы ни случилось, это останется со мной и с тобой. С нами.
Они остановились в Бургасе уже за полночь. Город не спал, он бурлил, как шампанское, развлекался, иностранцы бродили из кабака в кабак, жители Бургаса срослись с летом — и они с Магдалиной тоже подчинились празднику этого города, словно попав на карнавал, где каждый надел маску самого себя.
В центре они нашли открытый магазин и накупили купальников и плавок, два пляжных сарафана для нее, брюки и самые простые футболки для него, полотенца с изображением борцов-кетчистов Ледяного и Скалы, мыло, дезодоранты, вьетнамки, попкорн и вчерашние газеты. Магдалине понравился грустный клоун в витрине, и он ей его купил. Они пили кофе, ели пиццу (ведь в «Драгалевцах» он не ужинал, а только ожесточенно лакал виски). И что самое невероятное, Боян, не присаживаясь, клюкнул сто грамм виски «Балантайнс» — в грязной, воняющей жареной килькой рыгаловке, где о Chivas Regal слыхом не слыхивали. «Мы боимся Созополя или просто откладываем встречу с ним?»
Всю дорогу до Созополя по узкой автостраде он, вспоминая, объяснял ей, что их окружает.
— Приготовься, вон с того поворота впервые покажется море (не видно было ни зги, кроме мутной ночной тьмы там, где море и небо сливались в тайное единое сущее). — Слева сейчас будет военно-морская база (им удалось рассмотреть лишь бледные огоньки на кораблях). Проезжаем «Черноморец», а теперь смотри, смотри — остров и Адмиралтейство, господи, Созополь…
Магдалина устала вглядываться в даль, но добравшись, наконец, до Царского пляжа, зажатого двумя кемпингами — «Садом» и «Золотой рыбкой», он нашел на шоссе съезд, резко свернул влево и, рискуя забуксовать в песке или затонуть в дюнах, выполз на самый берег, к белой кромке волн, к тому вечному, пульсирующему плеску, в котором тонуло все. И почувствовал, как головокружительно они свободны — в тот миг они были свободны, чтобы расстаться, чтобы умереть и даже чтобы любить друг друга.
— Ну, и что тот швейцарец? — поинтересовался он.
— Все еще едет… тем туннелем.
— А почему он не заставил машиниста остановить поезд? Если остановить поезд, может, и туннель кончится…
— Наш герой добрался до машиниста, тот дернул «стоп-кран»… Я уже забыла, почему, но поезд не остановился.
— А я хотел рассказать тебе один фильм.
— Какой фильм? — переспросила она, вздрогнув.
— «В прошлом году в Мариенбаде»… году в шестьдесят пятом или в шестьдесят шестом его крутили в кинотеатре БИАТ.
— Ага…
— А чего ты испугалась?
— Я его не видела.
— Я спросил, почему ты вздрогнула?
— Ты должен был позвонить жене… а я узнать, как там Пеппи.
— Я хочу увидеть тебя голой, — она его услышала, хоть он еле шевелил губами.
— Я тебя не стесняюсь, — ответила Магдалина. — Тебя совершенно не стесняюсь.
На песчаном берегу, освещенном изумленной луной, стоя по щиколотки в морской пене, она разделась, словно это был самый торжественный миг в ее жизни — сначала появились ее груди с набухшими сосками, затем вся она перелилась в смоль треугольника внизу живота и перетекла в ласковые волны. Он не встречал более совершенного, более созданного для любви тела — Магдалина даже не брила подмышек. И никогда ему не доводилось переживать более нежного, более потрясающего насилия. «Ей всего двадцать шесть, — мелькнула у него мысль, — когда после университета меня забрили в армию и пичкали бромом в остывшем спитом чае, тогда Магдалина еще пешком под стол ходила». Он привез ее сюда, на Царский пляж, чтобы увидеть всю с головы до пят — невыдуманную и неискаженную, но в тот миг он почувствовал всю изношенность своей пятидесятидвухлетней напряженной безрассудной жизни. «Сколько еще, — спросил он себя, утопая в ее наготе, — и зачем? — у него на глазах она таяла, закрывая собой Созополь. — Сколько еще и зачем, Боян?» И снова испытал щекочущее желание убить ее, стереть даже не в своем сознании, а с физической карты мира, который в ее присутствии всегда был перенаселен.
Кроткое, готовое перенести все, даже чью-то смерть, в нескольких шагах от них плескалось море. Маяк на острове напротив Созополя мигнул своим глазом.
Я сидел в баре Иванны и слушал. Не нужно было болтать и проявлять чудеса остроумия, участвовать в обсуждении словесной эквилибристики постмодернизма, потому что у меня были деньги на две большие порции джина. У Янчо Станойчева денег на выпивку не было, поэтому он красочно описывал свои былые любовные приключения писательскому молодняку, сидевшему за нашим столиком. Они просто обязаны были его угостить, чертовы дети. Двое из них были выкормышами Фонда Сороса, а третий присосался к какому-то проекту поскромнее — в рамках программы ЕС по интеграции этнических меньшинств.
Бар Иванны, в сущности, был довольно просторным помещением, занимавшим половину подвала Столичной библиотеки. Несколько выгороженных кабинетов придавали ему относительный уют, а двухуровневый пол служил проверкой посетителей бара на трезвость, осложняя жизнь и престарелым писателям. В нем всегда плавали клубы сигаретного дыма, входя, человек попадал в сумрак давно не чищенного аквариума, в особую атмосферу задушевности, которую создает полумрак.
— С тех пор как на нас обрушилась демократия и здание Союза писателей вернули по реституции его законным владельцам, то самое знаковое и памятное место на улице Ангела Кынчева, с его редакциями, кабинетами, незабываемыми рестораном и кафе (вход строго по пропускам), с небольшим кинозалом, в котором крутили даже идеологически «вредные» фильмы — для демонстрации буржуазной гнили, — так вот, с тех пор как у нас был отнят этот благословенный рай профессиональной взаимности и сплетен, соизмерения талантов и фуфла, постоянного выдрючивания и борьбы за власть, писатели воистину осиротели.
После того, как на нас излилась демократия, все в Болгарии стало на глазах распадаться. От Православной Церкви (у нас сейчас два синода: «красный», во главе с патриархом Максимом и иерархами, добрая половина которых — бывшие гебисты, и «синий», большая часть иерархов которого — тоже бывшая гебня) до Генерального штаба деполитизированной армии. Несколько раз дробились на более мелкие части и профсоюзы, и СДС[12], и БСП[13], вплоть до железобетонного ДПС[14] — детища самого умного болгарского политика, турка по происхождению, Ахмеда Догана.
Один женоподобный американский лингвист, с которым меня познакомила Вероника, (по крайней мере, он не был феминистом), сформулировал все предельно четко и ясно: «Вы, болгары, каждый в отдельности, люди на редкость интеллигентные и умелые, но стоит вам собраться вместе, даже троим, и вы уже ни на что не годитесь». Болгары по природе своей — индивидуалисты, так нас воспитала История, мы презираем коллективные дела, все свои партии, институты власти и государственность, потому что от них мы видели только низость и зло.
Разумеется, Союз писателей тоже мгновенно распался на «синий» (продемократический), «красный» (прокоммунистический), нейтральный, независимый, и еще черт-те какой. Пишущей братии, оставшейся без наркоза уверенности в завтрашнем дне, с трудом привыкающей к обрушившейся на нее бедности, потерявшей ореол духовных пастырей, осталось лишь взаимное омерзение и абстрактная брезгливость ко всему происходящему. На литературный небосклон взошли новые таланты и новые вассалы, которые добрым старым способом распределили между собой деньги Сороса и других фондов, посты и премии — национальные и провинциальные. До Десятого ноября, нашей «нежной революции» 1989 года, большинство писателей были верны партии, сейчас значительная часть тех же самых писателей стали верны демократии. Откуда ни возьмись, появился целый рой диссидентов и жертв Системы, сравнимый с количеством партизан и активных борцов с фашизмом и капитализмом в недавнем прошлом. По принципу: стыд — не дым, глаза не выест…
Иванна работала раньше барменшей в кафе старого помпезного Союза и, непонятно за что, любила писателей. Наверное, ее привлекала их непредсказуемость, допускаю, что ей льстило бессмертие слова, она коллекционировала их книги с автографами и, быть может, даже их читала. После того, как грянула демократия, она вынуждена была, как и все, покинуть здание, взять в аренду подземелье Столичной библиотеки, задыхающееся под многотонной тяжестью книг, и превратить его в приют, точнее, обитель для этих неудачников. Она готовила им жиденькие супчики и другую домашнюю стряпню, одаривая улыбками и выпивкой почти за бесценок, став Землей обетованной для оголодавшего писательского братства. Вероятно, именно здесь, в болтливом сигаретном дыму, в пьяном угаре и словесном поносе, объединялись все Союзы. Иваннины официантки знали подноготную всех своих клиентов, их любимые напитки и закуски, сарказм и мерзости, финансовые возможности и кто когда сможет расплатиться, если сейчас его покормить «на доверие».