Когда мне потребовалось сделать фотографию, чтобы проиллюстрировать эту статью, мы с фотографом поехали до развилки в Вирджинии, где стоит большой придорожный указатель «Разведывательный центр имени Джорджа Буша: ЦРУ». Нам удалось сделать несколько снимков, прежде чем появились шесть полицейских машин, и крупные мужчины, схватившись за пистолеты, приказали нам держать руки на виду. С немалым трудом нам удалось убедить их, что они не вправе изымать у нас пленку. Мы были на государственной земле Культурно-исторического парка Потомак, под голубым небом Америки и мощной защитой Конституции и рядом со знаком, мимо которого за год проезжают миллионы автомобилистов. Что же происходит в безлюдных местах, пока шесть патрульных машин транжирят деньги налогоплательщиков? По моему опыту в странах, где не скрывающиеся фотографы привлекают внимание полиции, граждане являются собственностью государства. Долг истинного республиканца состоит в противостоянии банановой республике и банановым республиканцам и банановым демократам, чтобы Билль о правах пережил и эту войну (как все предыдущие). Когда 24 января Генеральный прокурор Альберто Гонсалес пришел на юридический факультет Джорджтаунского университета, группа студентов развернула плакат с надписью: «Те, кто жертвует свободой ради безопасности, недостойны ни того, ни другого». И ни того, ни другого не получат, могу добавить я. Слова эти принадлежат Бенджамину Франклину.
Кровь, но ни капли нефти![145]
Намеренно или нет, первыми словами названия своей книги Питер Бейнарт тревожит и бередит американских левых. «Борьба за правое дело» — ностальгическая, молитвенная формула все еще очень много таящая в себе для уцелевшей сборной солянки «прогрессистов», а пользуются ею обычно для напоминания о гражданской войне в Испании и особенно об американцах, уходивших на нее под прикрытием знамени батальона имени Авраама Линкольна, а сражавшихся под умелым командованием Коминтерна. Из сегодняшнего дня этот эпизод героизма и предательства представляется замечательным преимущественно тем, что это был единственный раз в современной истории, когда американские радикалы протянули руку помощи или напрямую оказали поддержку в «иностранном конфликте». Их высочайший моральный пример, независимо от того, насколько плохо все закончилось, на самом деле представляет великое исключение из правила.
Увидев название, я надеялся, что Бейнарт начнет с развенчания мифа о «преждевременном антифашизме» и укажет, что в противном случае в тот период американские левые действовали бы совместно с изоляционистами, а на определенном этапе даже приняли бы идею официального военного союза Сталина и Гитлера. Микроэлементы подобного мышления дожили до наших дней: и Гор Видал, и Патрик Дж. Бьюкенен все еще продолжают грезить фигурой Чарльза Линдберга, чье влияние столь искаженно представлено сквозь традиционно-скучную еврейскую перспективу в духе Нью-Джерси в романе Филипа Рота
Вместо этого Бейнарт начинает рассказ с кампании Генри Уоллеса 1948 года, на фоне которой развивается действие еще одного романа Филипа Рота
Нетрудно сформулировать то, что привлекает в этой группе Бейнарта: Генри Уоллес с невероятно реакционной узостью и замкнутостью выступил против плана Маршалла по оказанию помощи Европе, но якобы за гражданские права и право на труд. А «Американцы за демократическое действие» стали выдающейся организацией, не только поддержавшей план Маршалла и видевшей коммунизм насквозь, но занимавшей передовые позиции в отношении Нового курса и равноправия черных американцев, вторя выступавшей почти сто лет назад в отеле «Уиллард» миссис Джулии Уорд Хау, которая была как «труба, зовущая только вперед и никогда не дающая сигнал к отступлению». Бейнарт воздает должное незаслуженно забытому Байарду Растину, бывшему подлинным гением движений правозащитников и демократических социалистов, однако именно особое внимание к Нибуру придает книге познавательность, поскольку этот велеречивый старый протестантский теолог неизменно предостерегал от американского высокомерия.
Цель Бейнарта перекроить эту традицию для войны с джихадизмом и вновь позиционировать американских либералов как друзей демократии и равноправия и дома, и за границей. Администрация Трумэна представляет яркий пример того, чем он восхищается: от десегрегации американских вооруженных сил до готовности противостоять коммунизму в Греции, Турции и Корее, по мере возможности опираясь на местные демократические силы, а не на региональных олигархов. Он стремится представить траекторию роста реформ внутри страны — особенно поразительно бурный расцвет правозащитного движения — как безупречное соответствие со «сдерживанием» за рубежом и демонстративной готовности применения силы, вплоть до термоядерной силы, способной уничтожить все. Результат: процветание дома и «мир благодаря силе» за рубежом.
Этот ретроспективный оптимизм тоже во многом чересчур дистиллированный. Во-первых, победившие в 1945 году союзники решили не трогать фашистские деспотии в Испании и Португалии и в рамках новой «концепции национальной безопасности» принять на службу гитлеровских шпионов и специалистов-ракетчиков от Рейн-харда Гелена до Вернера фон Брауна. Во-вторых, всегда были левые (в первую очередь И. Ф. Стоун), понимавшие, что кампания Уоллеса была поражением попутчиков. В-третьих, были либералы центристских убеждений, выражавшие серьезную озабоченность политикой Вашингтона в 1953 году в Иране, в 1954 году в Гватемале, в 1958 году в Ливане (все эти эпизоды Бейнарт опускает) и в других местах и не считавшие холодную войну лицензией на империализм. И наконец, возможно, никогда больше не было столь высокомерной риторики — или практики, — как во времена Новых рубежей[146] (врезавшихся в память ораторскими приемами Шлезингера). Не прошло и полутора десятилетий после собрания в отеле «Уиллард», как великосветский любимчик американских либералов поставил Америку на грань глобальной катастрофы на Кубе и уготовил Соединенным Штатам унизительную роль наследников французской империи в Индокитае, и все ради того, чтобы оттянуть претворение в жизнь единственной
Это не извиняет тех, кто вновь обратился к после- вьетнамскому изоляционизму, а затем рассматривал появление «Трех К» («Красных кхмеров» в Камбодже, Аятоллы Хомейни в Иране и сталинистской фракции Хальк[148] в Афганистане) исключительно как приглашение Америке «вернуться домой». И неоднократно случалось, что кризис, от которого уклонялись либералы, повторялся, и им благополучно пользовались (или даже за него хватались) консерваторы. В первую очередь американские правые (и «жизненно важный центр»), скорей всего, не допустили бы свержения шаха или Сомосы. Нетрудно заработать пропагандистские очки на утверждении, что правящие круги Соединенных Штатов часто сами выступают творцами своих несчастий. Тем не менее это не освобождает граждан страны от необходимости при столкновении с цыплятами из любого другого курятника решать, стрелять или не стрелять в этих птиц, олицетворяющих дурное предзнаменование. И в инстинктивных реакциях, как с немалым сожалением признает в итоге Бейнарт, правые более однозначны.
Джимми Картер не был Генри Уоллесом, но согласно истории либерализма Бейнарта в послевьетнамский период проявляется тот же самый образ мышления — самообман относительно Империи зла, — что дало правым новый большой шанс. В этом повествовании роль «Американцев за демократическое действие» оттесняется выходом на первый план Скупа Джексона и ныне забытого конгрессмена Дейва Мак-Керди, искавших «третий путь» разрешения кризиса в Центральной Америке. Последовавший распад советской системы, кажется, отдаляет от нас некоторые из этих споров сильнее, чем они того заслуживают. (При всем том предвестником был спор Пола Бермана и Майкла Мура, когда первый написал статью «Мамаша Джонс» с критикой сандинистов, а второй подверг ее цензуре.) Бейнарт преуменьшает важность отказа Рональда Рейгана от «взаимного гарантированного уничтожения», давней двухпартийной доктрины сдерживания, внезапно (и справедливо) признанной нестабильной и аморальной. Помимо того, что этот сдвиг в политике хорошо сработал в «реальном мире», а как решение о переходе к стратегической оборонной инициативе оказал ощутимое влияние на Михаила Горбачева, он также породил громкую и бессмысленную либеральную шумиху о «замораживании» ядерных вооружений. Другой большой спор того времени — по поводу введения санкций в отношении Южной Африки — дал левым моральное превосходство на год или два, но в конечном итоге их приняли и Рейган, и Маргарет Тэтчер.
Если бы американский либерализм всерьез хотел восстановить свой моральный авторитет после окончания холодной войны, идеальную возможность предоставляло возрождение таких однопартийных, вождистских и агрессивных государств, как Великая Сербия и Великий Ирак. И хотя первый президент Буш заручился поддержкой Организации Объединенных Наций, а также сирийских и египетских военных для восстановления суверенитета Кувейта, сделал он это без какой-либо заметной поддержки левых и центристов, слишком брезговавших замарать руки проблемой нефти. (Теперь мы почти со стопроцентной уверенностью можем сказать, что если бы Саддам Хусейн удержал Кувейт, то получил бы атомную бомбу.) В Боснии, где не было никакой нефти, но был геноцид, администрация «Новых демократов» в конце концов решилась принять меры, и снова без поддержки большого и последовательно-антивоенного крыла американской политики, представители которого безостановочно причитали о скатывании в болото. Большинство традиционных правых тоже хранили молчание или были настроены враждебно. Среди тех, кто настаивал на солидарности с Боснией, были отдельные левые, преимущественно из американской еврейской общины, такие как Зонтаг, а также несколько традиционных «ястребов», однако, возможно, заметнее всего (в случае, не затрагивающем государственные интересы Израиля) показали себя растущие неоконсерваторы. Как участник той дискуссии могу засвидетельствовать, что многие из пробоснийски настроенных левых старались в большей или меньшей степени убедиться, что их требование интервенции был кошерным, поскольку тут не замешаны интересы национальной безопасности Соединенных Штатов. Кровь, но никакой нефти!
Все это было мрачной прелюдией к кризису, обрушившемуся на Соединенные Штаты осенью 2001 года. Еще до конца того ужасного дня было
Другими словами, все сравнение с «Американцами за демократическое действие» безнадежно неверно. В 1948 году бескомпромиссные оказались достаточно принципиальными, чтобы покинуть ряды Демократической партии и предложить свой собственный список кандидатов. И их наивность в отношении СССР можно отчасти понять. В то время думающий человек мог, по крайней мере, считать, что государственный социализм — шаг вперед по сравнению с монополистическим капитализмом и войны необходимо избежать любой ценой. Однако в данном случае противники компромисса — не только активисты и ядро сбора партийных средств, они также уклоняются от однозначной оценки врага, который даже не пытается представить себя разделяющим ценности Просвещения и, более того, неуязвим для более грубого довода «взаимного гарантированного уничтожения». Советское руководство никак не желало самоубийства, а исламистские фанатики ни о чем другом и не мечтают. В этом контексте самообольстительную и безжизненную веру Бейнарта в то, что Саддама Хусейна можно было бы сдержать, никто всерьезнее разделяет. Он выдает себя, говоря, что продолжение жестоких и неизбирательных санкций могло бы привести к саморазрушению баасистского режима. А почему бы не попытаться представить, как выглядел бы Ирак в день подобного саморазрушения? Скорее всего, это не была бы «бархатная революция», а Руанда или Конго в Персидском заливе? Сейчас дела обстоят плохо, однако было бы, несомненно, хуже.
Поэтому сколь бы скверно ни был обоснован и исполнен импровизированный переход администрации Буша к политическим переменам в регионе, он скорее сравним с отказом Рейгана от периода застоя в холодной войне. И я не вижу признаков того, что американские левые и либералы понимают, что значит вновь сделаться партией статус-кво. В своем самообольстительном и самонадеянном подзаголовке, утверждающем, что эту войну смогут выиграть
Как неаппетитно
В январе этого года меня пригласили прийти и выступить на открытом собрании группы Республиканская еврейская коалиция. Темой доклада была программа ООН «Нефть в обмен на продовольствие» или, другими словами, то, как коррупция в Организации Объединенных Наций фактически помогла Саддаму Хусейну финансировать множество русских, французских и британских друзей своего режима. Я очень хотел подробно рассказать об этой чудовищной схеме, и для меня не имело значения, что у меня было мало общего с группой, столь любезно предоставившей мне трибуну. Было назначено время и место (старая церковь в центре Вашингтона), и даже, помню, я сказал организаторам, что готов выступить за прокорм, и жду чисто символического гонорара.
А едва появились предварительные уведомления о событии, как Мортон Клейн из Сионистской организации Америки стал затевать скандал. Беря в те дни телефонную трубку, я неизменно слышал просьбу репортера «Форвард» или другой подобной газеты прокомментировать его заявления. Из того, что я долгие годы говорил об Израиле и израильской политике, Клейн оценил далеко не все. Он ярился от одной мысли, что меня решила пригласить консервативная еврейская организация. И для него не имело значения, что высказываться меня просили не о сионизме, и уж никак не о том сионизме крайнего толка в духе Жаботинского, исповедуемого фракцией, чьим глашатаем он является. Все кончилось тем, что собрание отменили. Я получил еще массу звонков от представителей Республиканской еврейской коалиции, в которых они критиковали Клейна, от чистого сердца давая мне понять, что внезапно разразившийся конфликт был заранее спланирован, и горячо заверяли, что мое приглашение все еще в силе. А потом телефон погрузился в милосердное молчание.
Я родился не вчера, и в еврейской общине Вашингтона у меня были свои источники, а потому быстро выяснилось то, что мне и без того было ясно, а именно — я оказался случайной жертвой спланированного конфликта. Итак, можем считать, один ноль в пользу Мортона Клейна, и можем отменить тощий чек, предназначавшийся моему любимому объекту благотворительности (Патриотическому союзу Курдистана).
Полагаю, Клейн и Республиканская еврейская коалиция были вполне в своем праве. У меня есть признанное право, за которое я буду биться насмерть — выражать свою позицию по палестинскому вопросу. Но у меня нет признанного права на выражение этих воззрений — потенциально возможное даже при обсуждении Ирака и деградации Организации Объединенных Наций — на собрании частной группы, придерживающейся противоположных взглядов. Также у меня нет абсолютного права критиковать Теодора Герцля[149] и все его труды с трибуны, принадлежащей нейтральной организации. А такого рода учреждения, в свою очередь, вправе делать выбор и принимать решение и даже его пересмотреть.
Я упустил такой шанс привлечь к себе внимание. Сегодня не могу открыть свою электронную или голосовую почту, чтобы не прочесть или не услышать о притеснениях, обрушившихся на профессора Нью-Йоркского университета Тони Джадта. Кажется, его пригласили выступить на собрании, устраиваемом группой под названием «Нетворк 20/20» в польском консульстве в Нью-Йорке, а потом отвечавший за организацию мероприятия польский дипломат решил, что с учетом взглядов профессора Джадта на Израиль вечер не стоит потенциальных проблем, и выступление отменили. И теперь я слышу о гневном письме, осуждающем эти притеснения и подписанном как минимум 114 интеллектуалами и опубликованном в «Нью-Йорк ревью оф букс» (вот где слава). Как смеет польское консульство отказать в предоставлении трибуны героическому диссиденту Джадту! И как смеет Антидиффамационная лига или ее председатель Авраам Фоксман (не совсем понятно, кто звонил) даже по телефону жаловаться полякам?
Я живу без оглядки на Фоксмана. Он был первым плакальщиком на похоронах фашиствующего болтуна Меира Кахане, принял пожертвования в сумме 250 тысяч долларов от беглого подонка Марка Рича и пролоббировал его амнистию Биллом Клинтоном (за что Уильям Сафир требовал его ухода с поста, чего он не сделал). Какой жалкий придурок может потребовать от подобного человека штампа «кошер»? А Антидиффамационная лига, борющаяся не с антисемитизмом, как ей следует, а преимущественно с еврейской критикой Израиля? Тем не менее эти возмущенные 114 подписантов сочли ее «организацией, занимающейся защитой гражданских прав и народным просвещением». Несомненно, с иронией. С той же, с которой они оказывают такое доверие Фоксману. Однако на каком основании этой критике Израиля следует предоставлять право голоса на тех квадратных метрах города Нью-Йорка, которые являются польской территорией?
Удивительная раздутость этой шумихи напоминает прием, оказанный критическому анализу еврейско-американского влияния на внешнюю политику США Джона Миршаймера и Стивена Уолта[150]. И у двух этих эпизодов действительно есть нечто общее. Снова абсолютно заурядные высказывания против Израиля и политики США представлены как героически оригинальные. Снова делаются намеки, что решившихся на них храбрецов давят железной пятой. Снова не делается различий между частными организациями и общественной сферой. Миршаймер и Уолт закончили жалобой на преследование из-за грубого высказывания о них Алана Дершовица! Какая жалость к себе.
У профессора Джадта есть своя трибуна в Институте Ремарка в Нью-Йоркском университете. Однажды он пригласил меня там выступить. Он не пригласил бы меня, будь я сторонником Кахане, и, хотя я выступаю за право партии «Ках» проводить свои собрания, я буду протестовать, если ей предоставят для этого Институт Ремарка. Кажется, это различие стоит подчеркнуть в то время, когда у свободы слова много смертельных врагов, успешно помешавших, например, и всем подписавшим письмо Джадта редакторам, и опубликовавшему его журналу перепечатать датские карикатуры[151]. Ведь для этого необходимо мужество. А для подобного протеста — нет.
Глядите, кто отчаливает и драпает
По сообщению «Ассошиэйтед Пресс», в воскресенье утром Генри Киссинджер, прибыв с официальным визитом в Лондон, заявил в интервью журналисту Би-би-си, что военная победа в Ираке невозможна. В действительности сказал он следующее:
«Если под „военной победой“ имеется в виду формирование иракского правительства и его власть над всей территорией страны, его способность обуздать гражданскую войну и межконфессиональные столкновения в период поддержки политических процессов демократизации, я не верю, что это возможно».
Несколько уточнений свидетельствуют, что на самом деле Киссинджер ведет речь скорее о политической, нежели военной победе, однако можете говорить о нашем Генри все, что угодно, но родился он не вчера. Он не мог не знать, почему задавался этот вопрос и каков должен быть ответ, чтобы в сообщениях информационного агентства «Ассошиэйтед Пресс» появился заголовок подобного рода: «Киссинджер — военная победа в Ираке невозможна».
Вместе с увольнением Дональда Рамсфелда, назначением Роберта Гейтса и тем священным трепетом, с которым ожидаются выводы «Группы изучения Ирака», это означает, что вся администрация Буша — или большая ее часть — сейчас отчаливает (если не просто «драпает») и ищет в этом деле партнеров. (Нельзя не признать, что президент поступил умно, представив все так, будто Рамс-фелда уволил не он, а избиратели.) Судя по всему, свои «реалистические» советы Киссинджер давал даже якобы самым оголтелым ястребам администрации, а именно вице-президенту. А несколько дней тому назад на обеде в честь недавно избранного президента Мексики я видел его фланирующим с таким старейшиной «Группы изучения Ирака», как бывший конгрессмен-республиканец Ли Гамильтон. И в то же воскресенье, словно замыкая этим круг взаимной поддержки, «Нью-Йорк таймс» щедро предоставила страницы этим взглядам и их сторонникам, превозносившим едва ли не неземные лидерские качества Роберта Гейтса.
Вся мудрость этих сфер сводится к необходимости проведения консультаций с ближайшими иракскими соседями — Сирией и Ираном. А учитывая, что этим двум режимам совсем недавно удалось уничтожить другой наиболее обнадеживающий демократический эксперимент в регионе — краткое появление неоккупированного независимого Ливана, — в котором доверенная Хезболла сегодня деловито насаждает собственную версию сектантского «беспредела», похоже, что однозначно несентиментальный процесс двинулся полным ходом.
То же самое без труда далось Бейкеру, поддержавшему фактическую аннексию Ливана сирийцами. Накануне войны в Персидском заливе и Бейкер, и Буш-старший, вербуя баасистский режим Хафеза Асада в циничную коалицию против Саддама Хусейна, закрыли глаза на уничтожение суверенитета Ливана. Месяцем ранее Бейкер, ссылаясь на бесспорный дипломатический принцип, сказал: «Я считаю, что с врагами надо вести переговоры». Однако в его случае это больше напоминает разговор со старыми друзьями, невзначай раздувающими войну, убивая американских солдат и мирных иракцев. Возможно ли, чтобы они остановились, узнав, что вывод американских войск лишь вопрос времени?
Практически одновременно с этим заявлением Бейкер с немалым самодовольством поведал о том, что его больше не спрашивают о решении оставить в 1991 году Саддама Хуссейна у власти.
Небезынтересно бы узнать, а как сам он воспринимает свой вклад в эту крупную сделку реальной политики, который вопреки его представлениям не предан забвению. Не менее интересно было бы пролить свет на его тогдашние переговоры в Багдаде. Миллионы иракцев никогда не забудут предательства своего восстания против Саддама 1991 года. И коли зашла речь, боятся повторения. Опасения новой измены особенно сильны среди шиитов и курдов, вместе составляющих большинство населения, однако, судя по публикациям в СМИ, «Группа изучения Ирака» не посещала курдский север страны. И если Бейкер считает, что дело закрыто, это показывает нам, на каком уровне он «слушал».
В 1991 году, для тех, кто продолжает настаивать на важности задействования дополнительных войск, непосредственно на театре военных действий находилось полмиллиона солдат коалиции, уже одержавших триумфальную победу. Ирак был напичкан оружием массового уничтожения, ждущего только обнаружения инспекторами Специальной комиссии ООН. Братские могилы были свежи. Силы сектантов-ополченцев — незначительны. Влияние Ирана, еще не оправившегося от опустошительной агрессии Саддама Хусейна, — ограничено. Сирия — воздадим Бейкеру должное — «с нами». Иракские баасисты были деморализованы стремительным и унизительным изгнанием из Кувейта и полностью изолированы даже от традиционных покровителей в Москве, Париже и Пекине. Никогда не было лучшей возможности «устранить коренную причину» и избавиться от диктатора, представлявшего постоянную угрозу подданным, соседям и миру в целом. Вместо этого его властные полномочия позорно подтвердили, а жуткий двенадцатилетний период санкций помог ему обогатиться и создать неимущий, необразованный, безработный класс, ставший одной из «коренных причин» нового социального сбоя в Ираке. Представляется, что человек, в первую очередь за все это ответственный, вряд ли должен так восхвалять себя и вряд ли стоит так повсеместно восхвалять его в качестве образцового примера той государственной мудрости, которая нам сейчас нужна.
Ориана Фаллачи и искусство интервью
Ниже приведена выдержка из интервью с деятелем, которого в нашей медийной культуре считают «мировым лидером»:
Дэн Разер: Господин президент, надеюсь, вы воспримете этот вопрос в духе того, как он будет задан. Прежде всего, мне жаль, что я не говорю по-арабски. Говорите ли вы по-английски… хотя бы немного?
Саддам Хусейн (через переводчика): Угощайтесь кофе.
Разер: У меня есть кофе.
Хусейн (через переводчика): Американцы любят кофе.
Разер: Это правда. И я тот американец, который любит кофе.
И другое интервью с другим «мировым лидером»:
Ориана Фаллачи: Когда я пыталась заговорить о вас здесь в Тегеране, люди испуганно замолкали. Не осмеливались даже произнести ваше имя, Ваше Величество. Почему?
Шах: Думаю, от избытка уважения.
Фаллачи: Мне хотелось бы у вас спросить: будь я не итальянкой, а иранкой и живи здесь, думай так, как думаю, и пиши так, как пишу, я имею в виду, критикуй я вас, вы бы бросили меня в тюрьму?
Шах: Возможно.
Разница здесь не только в качестве ответов двух диктаторов-убийц. Оно — в качестве вопросов. Мистер Разер (посреди интервью в одном из дворцов Саддама и уже зная, что его интервьюируемый не говорит по-английски и пользуется услугами исключительно собственных переводчиков) начинает, почти извиняясь, задавать вопрос, и оказывается совершенно сбит с толку не относящимся к делу замечанием о кофе. Остается неясным, вернется ли он к вопросу, который, как надеялся, будет воспринят в том духе, в котором он собирался его задать, и нам так никогда и не удастся узнать, каков именно этот «дух». И во взятом в феврале 2003 года интервью Разер не спросил Саддама Хусейна о, скажем, скверном положении с правами человека. И этого ему хватило, чтобы обеспечить так называемый журналистский «прорыв». В итоге интервьюируемый смог беспрепятственно разглагольствовать излюбленными газетными штампами, а компания CBS подставила ему мегафон, транслирующий их на весь мир:
Разер: Вы боитесь быть убитым или захваченным в плен?
Хусейн: На все воля Аллаха. Мы верующие. Мы верим, что наша судьба в его руках. Жизнь без имама, без веры не имеет смысла. Верующий верит, что последнее слово за Аллахом… ничто не может изменить волю Аллаха.
Разер: Но, по моим сведениям, вы противник всякой религии.
В действительности, последний вопрос я выдумал. Дэн Разер просто выслушал предыдущий ответ и перешел к следующему вопросу в списке об Усаме бен Ладене. Возможно, кто-то подсказывал ему не наседать. По крайней мере, не было вопроса, начинающегося: «Господин президент, каково это быть…»
Напротив, когда якобы светский шах тоже начал твердить нечто противоположное и залепетал о своей глубокой религиозной вере и личных встречах — «не во сне, а наяву» — с пророком Али, Ориана Фаллачи открыто выразила скептицизм:
Фаллачи: Ваше Величество, я вообще вас не понимаю. Мы так хорошо начали, а теперь… какие-то видения, призраки.
(Потом она спросила Его Императорское Величество — несомненно, с опаской косясь глазом на выход: «Эти видения были у вас только в детстве или позже, уже у взрослого?»)
В сентябре со смертью от рака семидесятисемилетней Орианы Фаллачи в любимой ею Флоренции ушло нечто и в искусстве интервью. Ее идеально героический период пришелся на семидесятые — быть может, это был наш последний шанс избежать окончательного триумфа культа звезд. На протяжении того десятилетия Ориана Фаллачи прочесывала весь мир, донимая знаменитых, власть имущих и преисполненных собственной значимости до тех пор, пока те не давали согласие с ней поговорить, после чего уменьшала их до человеческого размера. Встретившись в Ливии с полковником Каддафи, она спросила в лоб: «Известно ли вам, насколько вы нелюбимы и непривлекательны?» Не щадила она и тех, кто пользовался куда более высоким и всеобщим признанием. Для разминки в разговоре с Лехом Валенсой она, чтобы помочь ведущему антикоммунистическому лидеру Польши почувствовать себя непринужденно, поинтересовалась: «Кто-нибудь вам говорил, что вы похожи на Сталина? Я имею в виду физически. Да, тот же нос, тот же профиль, те же черты, те же усы. И того же роста, на мой взгляд, той же комплекции». Генри Киссинджер, в апогее своей почти гипнотической власти над средствами массовой информации, писал о своей встрече с ней как самом катастрофическом из всех своих интервью. И нетрудно понять, почему. Этот хорошо подстрахованный со всех сторон человек, всегда находившийся под защитой мощных покровителей, приписывал свой успех следующему обстоятельству:
«Суть в том, что я всегда действовал в одиночку. Американцам это очень нравится.
Американцам нравится ковбой, ведущий за собой вереницу фургонов, скача впереди на лошади, ковбой, в гордом одиночестве въезжающий в город или в деревню, не имея ничего, кроме коня. Возможно, даже без пистолета, поскольку он не стрелок. Он добивается всего лишь потому, что оказывается в нужное время в нужном месте. Короче, покоритель Дикого Запада… Этот удивительный романтический персонаж как нельзя лучше мне подходит, поскольку одиночество всегда являлось неотъемлемой частью моего стиля или, если хотите, образа действий».
Ни Киссинджеру, ни в целом «американцам» не понравился этот пассаж, когда во всей своей цветущей пышным цветом нелепости он всплыл в конце 1972 года. В действительности Киссинджер невзлюбил его так сильно, что начал утверждать, будто его неверно цитируют или искажают. (Кстати, всегда будьте настороже, когда политик или звезда заявляет, что его слова цитируют «вырывая из контекста». Цитата по определению представляет собой отрывок, вырванный из контекста.) Однако в данном случае Ориане удалось произвести магнитофонную запись, расшифровку которой она впоследствии опубликовала в книге. И все смогли ознакомиться с бредовыми мыслями Киссинджера о своем сверхъестественном сходстве с Генри Фондой. Книга называется «Интервью с историей».
Ни названию, ни автору смерть от скромности явно не грозила. Начали судить да рядить, говоря, что Ориана просто сука-провокаторша, использующая для достижения результата свою привлекательность, чтобы вытягивать из мужчин компрометирующие их признания. Помню, как шептались, будто она не трогала ответы, но перефразировала вопросы, чтобы они казались острее, чем были на самом деле. Так случилось, что последний слух мне представилась возможность проверить. На Кипре, в ходе интервью с президентом Макариосом, одновременно являвшимся предстоятелем православной церкви, она задала ему прямой вопрос о сильной любви к женщинам, и последовавшее в ответ молчание воспринималось как своеобразное признание. (Для цитирования этот отрывок из «Интервью с историей» слишком пространен, но являет собой блестящую линию ведения допроса.) Многие мои знакомые греки-киприоты были шокированы и убеждены, что их любимый лидер никогда ничего подобного не говорил. Будучи немного знаком с батюшкой Макариосом, я не преминул воспользоваться шансом и спросить его, читал ли он соответствующую главу. «О да, — проговорил он абсолютно серьезно. — Там все именно так, как я помню».
Порой интервью Орианы действительно влияли на ход истории или, как минимум, на темп, скорость и ритм развития событий. Беря интервью у пакистанского лидера Зульфикара Али Бхутто сразу же по окончании войны с Индией за Бангладеш, она предложила ему сказать, что он на самом деле думает о своей индийской оппонентке, госпоже Индире Ганди («старательная школьница-зубрилка, женщина, лишенная инициативы и воображения… Будь у нее половина таланта ее отца!»). Госпожа Ганди сначала затребовала полную версию текста, а затем отказалась прибыть на подписание мирного договора с Пакистаном. Бхутто пришлось направить в погоню за Орианой дипломатического представителя, сопровождавшего ее вплоть до Аддис-Абебы, куда она отправилась брать интервью у императора Хайле Селассие. Посланник Бхутто умолял ее не включать слова о Ганди и истерично заявил, что, если она этого не сделает, под угрозой окажутся жизни 600 миллионов человек. Репортерам и журналистам зачастую труднее всего противостоять апелляциям к всемирной значимости их работы и необходимости быть «ответственными». Ориана не уступила, и господину Бхутто пришлось публично признать свою ошибку. Будущий «доступ» к власть имущим для нее абсолютно ничего не значил: она действовала так, словно у нее единственный шанс сделать запись, и она ее делала.
Возможно, лишь одному западному журналисту удалось дважды взять интервью у аятоллы Хомейни. А из тех долгих дискуссий мы узнали огромное количество информации о характере непреклонной теократии, которую он вознамерился установить. Вторая встреча была успехом сама по себе, поскольку в конце первой Ориана сорвала с себя чадру, которую ее заставили надеть, и назвала ее «дурацкой средневековой тряпкой». Она рассказывала мне, что после этого драматичного момента ее отвел в сторонку сын Хомейни и признался, что единственный раз в жизни видел, как отец смеется.
Помните ли вы хоть одно недавнее интервью с крупным политиком? Обычно в памяти застревает лишь дурацкий ляп или отдельные бессвязные бормотания. А не поленись вы заглянуть в текст, чаще всего выясняется — причина тому тусклый или невнятный вопрос. Попробуйте почитать стенограмму очередной президентской «пресс-конференции», и посмотрите, что вас удручит сильнее: тихий ужас от синтаксиса главы исполнительной власти или неуклюжие и заумные старания журналистов. Вопросы Орианы всегда были четко сформулированы и логичны.
Она досконально изучала жизнь и деятельность интервьюируемых, прежде чем встретиться с ними, и каждая из опубликованных ею стенограмм предварялась многостраничным очерком, посвященным политике и образу мыслей респондента. Она следовала курсом «психологии индивидуума», как любил говаривать Дживс. Поэтому ее провокационный или дерзкий вопрос казался не вульгарной попыткой шокировать, а своевременно брошенным вызовом, обычно после длинных тирад собеседника, и нередко облекался в форму утверждения. (К примеру, в случае Ясира Арафата: «Подведем итог: вы вовсе не желаете мира, на который мы все надеемся».)
Общепринято и просто объяснять деградацию интервью сиюминутными и развлекательными установками телевидения. Однако считать это истиной нет никаких веских оснований. На заре телевизионной эры Джон Фримен — бывший член кабинета министров и дипломат, а также редактор журнала
Существует даже целая новая пьеса Питера Моргана (автора «Королевы»), в основу которой положена стенограмма первого после Уотергейта интервью, «предоставленного» Никсоном Дэвиду Фросту. На Фроста тогда жестко набрасывались за торг об обмене простых вопросов на доступ (и выплату Никсону 600 тысяч долларов, — свыше 2 миллионов на сегодняшние деньги, — плюс процента доходов от эксклюзивного права, что, в свою очередь, привело к допросу самого Фроста, учиненному Майком Уоллесом в программе «60 минут»). Однако, несмотря на весь пиетет, от интервью осталось послевкусие невольного признания Ловкачом Диком своей неправоты, плюс незабываемого и крайне современного заявления о том, что «когда что-то делает президент, это не может быть незаконным».
Тем не менее со временем освоились и политики, а телевизионные интервью превратились в еще одну составляющую процесса «раскрутки». (Также они сделались более коротким и рутинными, а показателем их успешности стало недопущение «ляпов».) Эпизодически наступала заслуженная расплата. Эдвард Кеннеди[152] явно не верил своему счастью, когда Барбара Уолтерс, вызвав его для первой после Чаппаквиддика телевизионной «экзекуции», — начала спрашивать, как ему удалось справиться, — однако и представить не мог, насколько скверно будет выглядеть, когда в 1979 году Роджер Мадд задал ему не менее приятный вопрос, почему он хочет стать президентом.
Сам нередко давая телеинтервью, я постепенно начал замечать немногочисленные неписаные правила игры. Большинство интервьюеров знают, что, желая прорекламировать свою книгу или донести свою точку зрения или попросту во избежание получения волчьего билета на телевидении, вы будете активно участвовать в их шоу. Поэтому Чарли Роуз, к примеру, знает, что вам не захочется молчать, когда он начнет передачу, очень уверенно произнося: «Ваша книга. Почему именно сегодня?» (или гораздо больше слов в той же связи). Как и Сэм Доналдсон, тот же Ларри Кинг мастер задавать милые якобы вопросы. («Итак, вы немало преуспели. Права на фильм — отлично. Женитьба на малышке, которую все обожают. Тут вы — хозяин положения. Что с этим?») Вскоре вы начинаете замечать, что напряжение снижается при появлении заставки телекомпании, хотя Роуз к этому не прибегает, и порой может, а иногда и решает удивить вас, заставив говорить долго. Простейший способ снятия напряженности воистину элементарен: заданный спокойным тоном скучный, научного плана вопрос Тима Рассерта или абсолютная невозмутимость Брайана Лама, которую я видел поколебленной лишь однажды, оказавшись гостем студии вместе с коллегой-журналистом Ричардом Брукхайзером. («У тебя рак?» — «Да». — «Где?» — «В тестикулах»… «Небраска — вы на связи, слушаю вас».) И, разумеется, преступное товарищество в гримерке, куда соперники сходятся для снятия грима и более-менее ведут себя так, будто знают, что встретятся на следующей неделе. А потому крайне редки подлинные телевизионные события наподобие припадка гнева Клинтона с Крисом Уоллесом. И случаются они практически всегда из-за отклонения интервьюируемого от сценария. Самым дотошным интервьюером в пору своего телешоу «На линии огня» был Уильям Фрэнк Бакли. И если ты покидал серию передач, досадуя, что не смог в качестве приглашенного сделать для нее все, вина была целиком и полностью твоя. Шанс тебе предоставлялся. Но в то время подобное открыто провозглашалось идеологической борьбой.
Еще одна причина деградации интервью заключается в растущей способности лидеров и знаменитостей приспосабливаться к тем вопросам, которые им задают. «Находясь рядом с Орианой, я всегда ощущал, что происходит нечто грандиозное», — сказал мне Бен Брэдли, бывший одним из первых редакторов, понявших значимость ее материалов. «В наши дни интервью берут у множества людей, этого отнюдь не заслуживающих. А редакторы заказывают недостаточно интервью, способных сказать сами за себя». Даже находясь в конце лета 2001 года в самом уязвимом положении, Гари Кондит тем не менее мог позволить себе роскошь привередничать, выбирая среди алчущих телеканалов (и, на мой взгляд, сделал мудрый выбор в пользу Конни Чанг в качестве бесстрашной дознавательницы).
А затем пиарщики нервных субъектов начали давать от ворот поворот людям, слишком хорошо делавшим свою работу: это приключилось в Вашингтоне с нашей коллегой[153] Марджори Уильямс, оказавшейся, к несчастью для себя, попросту чересчур проницательной. (Возможно, то же самое было в деле с Али Джи, и по аналогичным причинам.) Пришло время, когда политические лидеры больше не желали рисковать, встречаясь с Фаллачи. И она отнюдь не безуспешно переключилась на беллетристику. И все чаще, опираясь на опыт своих поездок, указывала на наступление исламизма. В ее романе «Иншалла», написанном под впечатлением от первых мусульманских террористов-смертников в Бейруте в 1983 году, есть нечто воистину предостерегающее. А приближаясь к порогу смерти, она решила сама дать интервью и стать Кассандрой, предупреждающей о катастрофе.
Несмотря на все это, она ненавидела слушать и неохотно отвечала на вопросы. В апреле я отправился на встречу с ней в Нью-Йорк, где у нее был маленький городской особняк, и она более или менее прямо сказала мне, что я могу оказаться последним человеком на земле, с кем она говорит. К тому времени у нее нашли двенадцать различных опухолей, и один из врачей спросил, скорее желая подбодрить, в силах ли она объяснить, почему до сих пор жива. Ответ у нее был. Она продолжала жить, чтобы обвинять исламистов, и обвинять настолько оскорбительно и прямо, насколько возможно. Исчезла худощавая молодая женщина, некогда отдавшая дань романтике «третьего мира» и левых партизан. Вместо нее была миниатюрная высохшая итальянская синьора в черном (в самом деле восклицавшая «Мамма миа!»), неистово носившаяся по крошечной кухне, готовя мне самую жирную колбасу из всех, что я когда-либо ел, и утверждавшая, что мусульманские иммигранты в Европе — авангард нового исламского завоевания. «Сыны Аллаха плодятся как крысы» — далеко не самое сильное выражение из ее знаменитой полемической книги «Ярость и гордость», написанной в свете сполохов 11 сентября 2001 года и ставшей в Италии бестселлером. Она получила свою долю желаемого после долгого и угнетающего отхода от дел из-за болезни. Она снова сделалась известной, на нее обрушились иски оскорбленных групп, пытавшихся заставить ее замолчать, и она сумела вернуться на первые страницы. Одержимость гигиеной и плодовитостью других — скверный знак: речь Орианы (фактически даже не речь, поскольку она едва дышала) пестрела ругательствами. Некоторые из них приведу по-итальянски —
Всю жизнь она боролась с любыми проявлениями клерикализма и фундаментализма, а теперь отвращение и ненависть к исламу бросили ее в объятия церкви. Она сказала мне, что новый папа, которого она назвала просто «Ратцингер», дал ей одну из своих первых личных аудиенций. «Он восхитителен! Он целиком и полностью со мной согласен!», но помимо заверений, что его святейшество на ее стороне, больше не сказала мне об их разговоре ни слова. Четыре месяца спустя, почти в тот самый день, когда Ориана умирала, папа действительно произнес знаменитую речь, в которой обратился к средневековым аргументам против ислама и сумел разжечь гнев, еще на шаг приблизивший нас к подлинному столкновению цивилизаций. Однако на сей раз мы были лишены оценки его взглядов со стороны Фаллачи или удовольствия видеть его принужденным объясняться или оправдываться перед ней. Ей удалось совершить свой последний «прорыв» и сохранить его только для себя.
Имперские глупости[156]
Пятьдесят лет назад русские танки крушили дома в Будапеште, а британские военные самолеты бомбили международный аэропорт Каира. Совпадение этих двух преступлений и катастроф заставило выставить себя идиоткой еще юную Организацию Объединенных Наций, породило движение «новых левых», положило конец европейскому колониализму, обозначило начало свершившегося в 1989 году краха коммунизма и утвердило статус Соединенных Штатов как послевоенной сверхдержавы. При взгляде из сегодняшнего дня эти близнецовые проявления высокомерия дня кажутся едва ли не иррациональными. Тем не менее причины наличествуют и у высокомерия, и рассмотреть их отнюдь не лишне.
«Если случайно проигранная битва, то есть частная причина, погубила государство, — писал Монтескье, разбирая вопрос о роли случая и непредвиденных обстоятельств в падении Римской империи, — то это значит, что была общая причина, приведшая к тому, что данное государство должно было погибнуть вследствие одной проигранной битвы». И хотя это воззрение балансирует на грани тавтологии, оно тем не менее превосходит ту точку зрения — острее всего сформулированную персонажем триумфально успешной пьесы «Любители истории» Алана Беннетта, — что вся история не более чем «одна фигня за другой».
Бикфордов шнур по Европе протянули задолго до случайности в Сараево, и воспламенить его с не меньшей легкостью мог бы и произошедший несколькими годами ранее Агадирский кризис в Марокко. Не достань у Конфедерации высокомерия для обстрела Форта Самтер, у нее наверняка хватило бы высокомерия для совершения какой-нибудь другой, столь же фатальной ошибки.
Возможно, такой взгляд по определению приложим к финалам, а не стартам: нет того ощущения уверенности применительно к открытому вопросу о том, какой из европейских народов занял бы (или мог бы занять) первое место в покорении и заселении обеих Америк. А потому так затерт известный афоризм Гегеля о сове Минервы, вылетающей только в сумерки, а следовательно, разглядеть мы можем исключительно конец эпохи. Однако сумеречная теория истории не что иное, как удобное клише. Когда генерала де Голля спросили, почему он так неохотно признал постоянной власть коммунистов в Восточной Европе, тот ответил:
Сразу вслед за безжалостным признанием большого будущего у будущего отдельные события эпохи сделались обозримее и понятнее. Осенью 1956 года, несомненно, произошли заключительные акты драмы двух весьма впечатляющих систем. Одна — советская империя в Восточной Европе — после явно смертельной раны, по иронии судьбы почти как Распутин, прошаталась еще несколько десятилетий. Другая — Британская империя в восточной части Средиземноморья и на Ближнем Востоке, — уже получившая ряд очевидно несовместимых с жизнью повреждений, после Суэца скончалась практически мгновенно. «Приговор» истории в обоих случаях был один, и проницательным людям ясен уже тогда.
Нечасто пишут, что в 1956 году и русская, и британская империи после недавней отставки Уинстона Черчилля и смерти Иосифа Сталина пережили психологический опыт другого рода
«Под руководством [Матьяша] Ракоши венгерская экономика оказалась в катастрофическом положении, нарастали волнения, тюрьмы были переполнены, суды выносили неоправданно суровые приговоры, а культ личности Ракоши делался все смехотворнее».
Когда в 1953 году местных сталинистов вызвали из Будапешта на кризисное совещание в Москву, это было сделано для того, чтобы сказать им, что они позорят коммунизм. Не меньше, чем эксцессы правления Берия, критике подверглась венгерская тайная полиция (которую немного приструнили), а Георгий Маленков, согласно советским архивам, жестко заявил:
«Мы все здесь в нашей стране глубоко потрясены вашим своевольным и властным стилем руководства. Это привело… к многочисленным ошибкам и преступлениям и поставило Венгрию на грань катастрофы».
В мае 1955 года Советский Союз согласился вывести свои войска из соседней с Венгрией Австрии на том основании, что в этой стране они больше не нужны и (мягко говоря) нежеланны. Почти в то же самое время британские консерваторы, понимая, что завершение владычества в Индии логически уменьшает зависимость от Суэца, также сделали существенную уступку, эвакуировав войска из зоны канала, признав, что период их прямого правления в Египте подходит к концу. И все же в октябре 1956 года Красная армия оказалась ненавистным захватчиком на улицах Будапешта, а вскоре британские солдаты вновь высаживались в Порт-Саиде. Почему были совершены такие жестокие глупости?
Краткий ответ заключается в том, что ни одна империя не может смириться с идеей прихода ей на смену враждебного местного правительства. Венгрия «присоединилась» к Варшавскому договору за день до решения о выводе Красной армии из Австрии, а Великобритания надеялась сохранить косвенный контроль над Суэцким каналом посредством системы союзов с местными арабскими элитами. Патриотизм будапештских коммунистических реформаторов и национализм сторонников Насера угрожал полностью свести обе страны с орбит влияния метрополий. Сыграла свою роль и жалость сверхдержав к себе: на памяти живущего поколения Россия и Великобритания принесли слишком большие человеческие жертвы для спасения Венгрии и Египта от нацизма. А в подсознании и уцелевшего во внутрипартийных чистках Хрущева и учтивого патрицианского дипломата Идена как политических ветеранов той войны осязаемо копошилось тошнотворное ощущение, что их сильные предшественники никогда не позволили бы ситуации выйти из-под контроля.
Будь оба лидера абсолютно рациональны, их сдержала бы потенциальная реакция администрации Эйзенхауэра. Уильям Роджер Луис в превосходных статьях о Суэце приводит цитаты из писем президента сначала Черчиллю, а затем и Идену, однозначно дающие понять, что любые односторонние действия Великобритании незамедлительно и полностью лишат ее американской поддержки. А финансируемые ЦРУ радиостанции вели подстрекательское вещание на Венгрию с обещаниями помощи в случае вооруженного сопротивления Советской власти. Тем не менее ни советское, ни британское правительство не остановились, словно ни эти, ни какие-либо другие соображения значения не имеют. При взгляде из сегодняшнего дня примечательно, насколько суровее, учитывая так называемые особые отношения между Соединенными Штатами и Великобританией, Вашингтон наказал именно британцев: Дуайт Эйзенхауэр без колебаний отказался от поддержки фунта, в то время как американские обещания помощи Венгрии остались преимущественно риторическими. Расхождение объясняется сильной обидой Эйзенхауэра на то, что Иден солгал ему о своих намерениях. «Энтони, — воскликнул он в ходе нелицеприятного трансатлантического телефонного разговора, — ты сошел с ума?»
Ответ на этот горячо дискутируемый современными историками вопрос, скорее всего, утвердительный: Иден перенес неудачную операцию, в результате которой был поврежден желчный проток, и страдал от того, что можно вежливо назвать «стрессом». Таковы действительно непредсказуемые факторы, о которых пытался рассуждать Монтескье. Тем не менее во главе правительств Израиля и Франции, тайно сговорившихся с Великобританией о нападении, стояли люди, отнюдь не переживавшие личного кризиса, и от них Вашингтон также потребовал или незамедлительно уйти из Египта, или столкнуться со всей тяжестью последствий. Государственный секретарь Джон Фостер Даллес даже принял специальное решение о том, что независимо от степени советской угрозы на Ближнем Востоке младшим союзникам Америки, для США гораздо опаснее ассоциация с «колониализмом».
Главным пострадавшим оказался народ Венгрии. Несмотря на все смелые разговоры о «недопущении возврата» сталинизма в Восточной Европе, администрация Эйзенхауэра, кажется, весьма цинично решила воспользоваться вторжением русских в пропагандистских целях, вполне осознанно не предпринимая ничего, что могло бы воспрепятствовать Советам. И Виктор Себестиен, и Чарльз Гати цитируют слова вице-президента Ричарда Никсона, фактически сформулировавшего на совещании Совета по национальной безопасности официальную политическую позицию: «С точки зрения американских интересов не будет абсолютным злом, если вооруженный кулак русских еще раз обрушится на советский блок». Столь пагубному попустительству, вероятно, можно найти оправдание как проявлению политического прагматизма — две сверхдержавы совсем недавно вступили в эру гонки термоядерных вооружений, — однако никогда не будет оправдания параллельно проводившейся по радио «Свободная Европа» бессовестной программе ЦРУ, лицемерно подстрекавшей к восстанию. Самым отвратительным в пропаганде ЦРУ была упорно повторяемая ложь о том, что венгерский премьер-министр Имре Надь просил возврата Красной армии. Эта фальсификация серьезно усугубила трудности, с которыми пришлось столкнуться этому пусть и колебавшемуся, но смелому человеку, и в итоге помогла сторонникам жесткой линии добиться его повешения.
Британский кабинет, с виду главный союзник Америки в холодной войне, Венгрию никогда даже не обсуждал. Именно это эгоцентричное безразличие, возможно, более всего и придало остроты масштабной кампании против Суэцкой авантюры, развернутой Эньюрином Бивеном, министром иностранных дел в теневом лейбористском кабинете. Этот самый красноречивый из сторонников демократического социализма оратор заявил, что Иден не только вышел за рамки международного права и лгал о сговоре с Францией и Израилем, но и усугубил изоляцию и страдания венгров как раз тогда, когда друзья им требовались больше всего. В определенном смысле это было звездным часом левых в холодной войне и означало, что десятки тысяч людей, покинувших в том октябре ряды коммунистических партий, ощутили, что им есть куда пойти. В то же время в полном провале Организации Объединенных Наций, оказавшейся неспособной даже своевременно прокомментировать происходящее в Будапеште, нельзя обвинять исключительно совместное решение Генри Кэбота Лоджа, Эйзенхауэра и Даллеса о преуменьшении значения проблемы. Однажды Бивен сказал: «Хуже слов о „правоте или неправоте моей страны“ только слова о „правоте или неправоте Организации Объединенных Наций“». И это далеко не единственный урок, который мы усвоили за прошедшие полвека.
Клайв Джеймс — всеядное существо[159]
Открыв эту книгу, которая вопреки подзаголовку представляет собой сборник кратких биографических очерков, обещающий пеструю и разнообразную солянку из недолгих жизней и долгих реноме, я почти тотчас резко ее захлопнул, прочтя, как Клайв Джеймс благодарит редактора, который не дал ему спутать Луи Маля и Милоша Формана и спас от «показательного случая досадного феномена, именуемого в клинической психологии мальформацией Маля — Формана». К лицу ли человеку, берущемуся за подобный проект, так льстить и прогибаться?