– Не было твоего седня! – заорала Людка, когда мама представилась, но не успела задать вопрос. – Я ж спланировала, должен был выйти. А нету! Где шляется? Или забухал? От больнички-то очухался? Ты ему скажи, будет бухать, так пусть в больничке и остается! Вышибу!
Людка не умела говорить спокойно, она умела только орать – профессиональная болезнь. Она не слушала ответов, никаких объяснений не принимала. За что мама сейчас ей была благодарна. Едва ли она смогла признаться, что Анатолий Петрович не забухал, а качался на детских качелях.
Но следующие недели три были спокойными. Анатолий Петрович вел себя как обычно. Мама даже успокоилась. А потом вдруг он стал спать в шапке и в шерстяных носках. Ему было холодно. Он закрывал окна и ложился под два одеяла. Ругался с мамой, когда она открывала форточку. Он лежал – или в кровати или в ванной. Включал только горячий кран и, если бы мама не регулировала воду, сварился бы заживо.
Все было бы понятно, если бы на улице не стояло лето, которое выдалось на редкость жарким и душным. Градусник показывал двадцать восемь тепла. Все ходили голыми, открывали и окна, и двери, чтобы создать хоть какой-то сквозняк. Анатолий Петрович ходил по квартире, укутавшись в старый плед и мамин пуховый платок. Каждый день в новостях передавали сообщения о лесных пожарах. Анатолий Петрович просил еще одно одеяло, не будучи в силах согреться. Если одеяло сбивалось кверху и оставались открытыми ноги, он не понимал, что одеяло можно опустить ниже. Если наоборот, он не мог подтянуть повыше. Мама заходила к нему и поправляла одеяло.
– Жарко ведь, – качала головой она.
– Тебе, может, и жарко. Зима на улице. Почему окна не заклеены? Зачем ты опять расклеила окна?
– Толяша, как же зима, когда лето? Выгляни в окно.
А потом, ночью, Анатолий Петрович разбил светильник и выбросил тумбочку в окно.
Мама не знала, что думать. Но хуже всего было то, что он не давал обработать раны. Мама пыталась к нему подойти, показывала бинт, зеленку, говорила, что больно не будет, но он стоял в углу, между стеной и шкафом, и вжимался в стену. Несколько ран кровоточили.
Мама не выдержала и вызвала «неотложку». Врачи приехали и сразу же хотели забрать Анатолия Петровича в психиатрическое отделение. Мама лепетала про анемию, про то, что совсем недавно его выписали из другого отделения… Возможно, в тот момент она стала прежней, беззащитной, нежной, пугливой блондинкой, и врач ей поверил, пожалел.
Анатолия Петровича увезли. А мама сварила себе кофе, села перед разбитым окном и впервые за все время дышала свежим воздухом.
– Если бы не Эльвира с Вовой, я бы не стала ставить новое окно. Знаешь, это было счастье – сидеть, смотреть на небо, пить кофе. Мне ведь никогда не нравилось жить в квартире. Я мечтала о собственном доме. Чтобы можно было в любой момент выйти в сад.
В другой больнице Анатолию Петровичу не нравилось. Он больше не шутил с медсестрами и не был вежлив с врачами. Он стал агрессивным, даже буйным. Отказывался от лечения. Швырялся таблетками, сдирал капельницу, хотел уйти. Мама опять приезжала каждый день, очень страдала от этих визитов, но по-прежнему считала себя обязанной ездить. Врачи и медсестры просили ее «повлиять на мужа». Как она могла на него повлиять? Ее муж сходил с ума. На ее глазах. Каждый день его состояние ухудшалось.
– Пожалуйста, не ругайся, – в сотый раз просила мама Анатолия Петровича, – тебе хотят помочь. Надо пить таблетки.
Он не слушал. И тогда мама прикрикнула:
– Если будешь плохо себя вести, я не привезу тебе печенье.
Она хотела пошутить. Это была та шутка, на которую она еще была способна. Он должен был улыбнуться. Но ее муж тут же перестал ругаться и посмотрел на нее так, как смотрят на родителей провинившиеся дети. Мама потом рассказывала, что я такими глазами на нее никогда не смотрела, но ей показалось, что именно так должны смотреть дети, которые не хотят лишиться печенья.
Мама отдала Анатолию Петровичу пакет овсяного печенья. Оно не считалось его любимым, но вдруг он стал есть только овсяное. В тот раз он обрадовался, жевал и глотал с удовольствием и даже жадностью. Мама поняла, что с ним нужно говорить так, как разговаривают с детьми. Убеждать и угрожать так, как угрожают родители детям – не получишь сладкого, встанешь в угол, будешь сидеть у себя в комнате, лишишься телевизора.
Угрозы действовали. Мама приезжала утром и говорила, что если Толяша – она тогда снова стала называть его этим идиотским именем, которое больше подходило к ситуации, – не будет вести себя хорошо, то после обеда не пойдет в холл смотреть телевизор. Если он выдернет капельницу, то она его накажет – заберет вафли. Вафли стали еще одним любимым лакомством Анатолия Петровича. Самые простые, самые дешевые. Мама вспомнила, что такие вафли давали на полдник, когда я ходила в детский сад. И я их есть отказывалась наотрез. Поскольку у мамы не было опыта общения с обычными детьми, не с такими странными, какой была я, все премудрости она постигала на ходу. И, надо сказать, успешно – все чаще угрожала мужу, кричала на него, обещала страшную кару в виде запрета пойти играть в футбол, и это действовало. Анатолий Петрович стал более покладистым. Для мамы это стало «точкой невозврата». Она больше не считала его мужем. Он стал для нее ребенком, причем чужим ребенком, которого она не имела права бросить. Родного, то есть меня, она бросить могла. Чужого – нет. У нее были странные представления о морали.
В то время мама звонила мне часто. Я считала себя обязанной слушать. Мама звонила тогда, когда ей было удобно. Она ни разу не спросила, могу ли я разговаривать. Как ни разу не спросила, как у меня дела. После обсуждения погоды она переводила разговор на Анатолия Петровича. Ей нужно было мое участие. Нет, я не была жестокой, как думала мама, не была такой уж прагматичной. Я просто не понимала – почему я должна переживать за Анатолия Петровича? С какого перепугу? Да, я должна переживать за маму. Если бы она лежала в больнице, я бы к ней приехала. Но он мне кто? Человек, который в рекордные сроки сломал мою жизнь? Из-за которого я потеряла и дом, и маму? И я должна была ему сочувствовать? Мама говорила, что он – это она. А она – это он. И что он, окажись на ее месте, поступил бы так же – заботился, ездил, возил продукты, держал за руку.
– А я – это не ты? Ты в этом так уверена? – В миллионный раз спрашивала я, зная, что ответа не получу. Мама только начинала сердиться и плакать.
– В чем?
– В том, что он бы тебя не бросил?
– Уверена.
– Я тоже была уверена, что я для тебя важнее какого-то мужика, а оказалось наоборот.
– Не говорит так. Ты ничего не понимаешь. Это другое.
– Да, другое. Но ты же сделала свой выбор. Он, а не я.
– Ничего я не делала! Разве я знала, что так будет?
– Ты можешь с ним развестись.
– Как? Это же неправильно. Это… так нельзя. Я не могу.
– А меня выгнать из родного дома можно? Позволить своему мужу говорить и делать мне гадости – можно.
Мама бросила трубку. Она всегда бросала трубку, когда я начинала задавать ей такие простые вопросы. И всегда потом упрекала меня в том, что я ее «довела». Но шло время, и она звонила и звонила, рассказывала все в подробностях, просила, чтобы я выслушала. Я слушала, что мне оставалось? Не знаю, откуда это во мне? Вряд ли от воспитания. Но я считала, что должна выслушать маму. И да, я бы в любой момент бросилась ей на помощь. В конце концов, у меня не было никого, кроме нее. Мама же все проводила какие-то родственные нити. Она тоже сходила с ума. Иногда она звонила мне, думая, что звонит Ане. И я по голосу чувствовала, что она ошиблась номером. Со мной она никогда так ласково не разговаривала. Отчего-то она решила, что у нее есть большая семья. Когда она стала называть детей Ани своими внуками, я попросила, чтобы она мне больше не звонила. Мама так и не поняла, что меня так разозлило. Я же была просто в бешенстве. Какие внуки? Тоже мне бабушка нашлась!
Но мама будто старалась сделать мне побольнее. Звонила и сообщала:
– Вчера Анечка приезжала. Внуков привезла.
– Мам, ты издеваешься?
– Почему ты все, абсолютно все, что бы я ни сказала, воспринимаешь в штыки?
Анатолий Петрович ждал маминого прихода с нетерпением. Они выходили на улицу – тогда он еще мог ходить, пусть медленно, с поддержкой, но мог. Даже просил, чтобы мама вывела его во двор. И начинал громким шепотом рассказывать. Сосед по палате за ним следит. Медсестры шпионят. Роются в его тумбочке. Когда мимо проходят – сплетничают, про него говорят. За спиной его обсуждают все время. Наверняка на работу доложат. Да присочинят того, чего не было. Ну, зажал он медсестру молоденькую в процедурной, так и что? Аморалку ему за это? Да эта медсестра все время по углам с пациентами жмется.
Мама, проглотив историю про зажатую медсестру, списав все на больное воображение, убеждала мужа в том, что все не так, он придумывает, сосед по палате – милейший мужчина. И никто не шепчется, никто не роется. Мама спросила у лечащего врача – что происходит с ее мужем?
– Давление в норме, анализы – идеальные, нам бы с вами такие, – ответил врач, – сердце работает как часы. Характер, правда… Но с возрастом ни у кого характер не улучшается. Может наступить ремиссия. Точные прогнозы вам никто не даст. Приступы паники, паранойи – к сожалению, так бывает. Так что терпите.
– Сколько? – спросила мама.
– Что сколько? – поправил очки врач.
– Сколько терпеть?
– Бог милостив.
Мама так и не поняла – что это значит. То ли бог даст ей сил и терпения, то ли облегчит страдания мужа.
Поскольку держать больного с идеальными анализами и здоровым сердцем не было никаких оснований, Анатолия Петровича опять выписали.
– Почему? – Мама чуть не плакала в кабинете врача. – Ему нельзя домой! Он опасен и для себя, и для меня! Вы же знаете, что он болен!
– Я мог дать вам всего две недели, – устало объяснял врач. – Я и так пошел на должностное преступление. Ищите другие места. Они есть. Слава богу, что есть. Раньше не было.
– Вы верите в Бога? – вдруг поинтересовалась мама.
– Да, верю, – признался врач.
– Это странно.
Позже вечером – звонок.
– Нельзя так говорить, но я не хотела, чтобы он возвращался, – призналась мне мама. – Мне страшно. Я его… боюсь. Не знаю, чего ждать. Он только с виду прежний, а внутри уже другой. Злой. И при этом как ребенок. Злой несносный ребенок.
– Он никогда не был особенно добрым, – заметила я.
– А вдруг он меня ударит? – Мама была в панике.
– Ну, меня же он пытался… И Анну, насколько я знаю, бил. Да и жену первую тоже. Что тебя удивляет?
– Меня он никогда даже пальцем не тронул.
– Мам, что ты от меня хочешь?
– А нельзя его опять в больницу?
– В какую? Он же считается здоровым. Относительно.
– Я не хочу с ним жить в одной квартире. – Мама наконец сказала правду. Выдохнула.
– Ты и со мной не хотела жить в одной квартире. До сих пор не знаешь, где я живу.
– Почему ты такая… черствая? Мне же не с кем поделиться. – Всё, мама вернула привычный тон в беседе со мной. Я, естественно, отметила, что она не спросила: «А где ты живешь?»
– Позвони Анне, поделись с ней, – посоветовала я. – У вас с ней больше общего. И она, с твоей точки зрения, отзывчивая и сердечная.
– Мне больше тебя не беспокоить? – спросила мама с вызовом. Но у меня не осталось сил на вежливый ответ.
– Да, не беспокой, пожалуйста, хотя ты все равно будешь мне названивать.
– Хорошо. Значит, «названивать»? Отличное слово подобрала! И это в трудный момент, когда мне нужна помощь, когда… Больше не буду тебе звонить. – Мама уже впала в истерику.
– Не звони. Я привыкла и даже волноваться не буду.
Мама, конечно же, звонила. И мне снова и снова приходилось слушать про Анатолия Петровича. Других тем для разговора у нее не было. И мыслей других не осталось. Ее миры, и внутренний, и внешний, сконцентрировались на одном-единственном человеке, с которым она жила в четырех стенах. Если про кого и говорить, что «света белого не видела», так это про мою маму в тот период. Она действительно ничего не видела, ни с кем, кроме Ани, меня и мужа не общалась. Да и это вряд ли можно назвать осмысленным общением.
Оказавшись дома, Анатолий Петрович вроде бы и вправду жил, как раньше. Ходил в магазин, в сберкассу, заезжал на работу. Даже привозил пирожки – «Людка передала». Мама была благодарна Людке за пирожки – у нее не было сил готовить, не было сил есть. По вечерам Анатолий Петрович смотрел телевизор, хорошо ел – сам себе покупал колбасную нарезку, которую мама называла «гадостью», даже выпивал. Он вдруг перестал пить водку с пивом и перешел на сладкие ликеры и дешевые портвейны. Мама пыталась его остановить, запретить, говорила, что нельзя. Но Анатолий Петрович ее будто не слышал. Единственное, что она могла сделать, – не давать ему таблетки в тот вечер, когда он напивался, чтобы не мешать лекарства с алкоголем.
Мама окончательно перебралась в большую комнату, которую закрывала на щеколду. Щеколду она поставила еще тогда, когда Анатолий Петрович был в больнице. К двери на ночь она приставляла еще и стул. Об этом я узнала позже. Не думала, что у нее был такой сильный страх. Но Анатолий Петрович больше не заходил в шкаф и не пытался выйти в окно. Он аккуратно пил таблетки, набрал вес, выглядел вполне бодрым. Препараты действовали – в руках остался лишь легкий тремор, но он мог самостоятельно есть и обслуживать себя. Бриться, правда, не мог – резался. Аня привезла старую электрическую бритву, которую сохранила ее мать, и счастью Анатолия Петровича не было предела. Он любил сидеть и водить по щеке бритвой до синевы. Мог просидеть так час и не замечать времени. Мама призналась мне, что звук этой бритвы ее ужасно, просто дико раздражает, выводит из себя. Как только Анатолий Петрович включал свою бритву, мама готова была лезть на стенку.
Так бывает. Это я могу понять. Нет, не с пресловутым звуком, когда пальцем по стеклу или мелом по доске, а в быту. Меня, например, всегда раздражал звук кофемолки. Просто до истерики. Я, конечно, терпела, но мама тоже могла задуматься и забыть, что кофе уже смолот. Хорошо, что кофемолка не выдерживала долгой нагрузки и нагревалась. Звук всяких кухонных приспособлений меня тоже, кстати, раздражал. Особенно тихий, жужжащий миксер. Маме, конечно, было сложнее. Раздражающий ее звук был связан с человеком, который ее тоже раздражал. Когда мама мне об этом рассказала, я искренне ее пожалела, даже сказала что-то хорошее. Она, как мне кажется, сильно удивилась, что я откликнулась именно на эту «тему», а другие ее жалобы пропускала мимо ушей.
Узнавал ли он тогда маму? Она точно не могла сказать. Ей казалось, что да – узнавал. Во всяком случае, он не просился домой, в другой «дом». То есть он отличал больницу от дома. И вроде бы на маму хорошо реагировал. Только стал раздражительным и капризным. Если он злился, то у него стекленели глаза. Мама минут тридцать мне рассказывала, как испугалась, когда увидела его взгляд.
– У него даже зрачки пропали, – плакала она, – пустые глаза. Будто он уже мертвый. Смотрит на меня, а не видит. Мне кажется, он в тот момент вообще ничего не соображал. Я боялась, что он меня убьет. Он меня не слышал вообще. Только смотрел и молчал.
Но в остальном Анатолий Петрович явно шел на поправку. Просто удивительно. Он строил планы на лето – очень хотел поехать в санаторий, непременно с бассейном. Куда-нибудь в Подмосковье. Он любил Подмосковье. Мама соглашалась. На всякий случай. Анатолий Петрович говорил, что надо поменять машину, взять дополнительные смены на работе. Он спрашивал, что мама хочет получить в подарок на день рождения. Мама сказала, что ничего не хочет, только спокойствия. И он обиделся. В общем, жили, как все живут.
– Я не знаю, как себя вести. Радоваться или нет? Как ты думаешь, это долго протянется? – спросила мама вместо «здрасте».
– Что опять случилось?
– Ничего. Понимаешь? В том-то и дело, что ничего. Все спокойно.
– Ну и радуйся. Ты же этого хотела.
– Да, но меня пугает это состояние. Я боюсь, что… произойдет что-то страшное.
– Но пока же не произошло.
– Да, но я тревожусь.
– Ты всю жизнь ощущаешь беспокойство, только не по моему поводу.
– Пожалуйста, не начинай. Я правда все время жду чего-то плохого. Срыва. Окончательного.
– Ты же сама говорила, что ему лучше, что он вроде бы как прежде.
– Да, все так. Даже лучше, чем было. Почти хорошо.
– Что ты от меня хочешь? Каких слов ждешь?
– Не знаю, никаких…
То, чего так боялась мама, случилось. Она потом говорила, что накаркала беду, призвала своими мыслями. Надо было думать о хорошем, а она ждала беды. И дождалась.
Вдруг Анатолий Петрович засобирался на рыбалку. Была зима. Стояли морозы. Было так холодно, что мама даже не пыталась открыть окно. Хорошо, что батареи в доме, старые, огромные, шпарили на полную катушку. Но даже мама накидывала на плечи шаль. Она перестала запирать дверь в свою комнату и иногда смотрела по вечерам с мужем телевизор.
– Я не виновата! – кричала мне мама в трубку. – Ты хотя бы можешь меня понять и поверить? Я не виновата!
Анатолий Петрович объявил жене, что собирается с мужиками на рыбалку. Зимнюю.
– Ты же не любишь холод, – удивилась мама.
– Я поеду на рыбалку.
Она обрадовалась. Муж хотел провести время с друзьями. Его не будет три дня. Правда, ни разу за все время мама не слышала, чтобы ее Толяша рассказывал про рыбалку и уж тем более уезжал рыбачить. Но она решила, что его желание – еще один шаг к выздоровлению. К чуду, которое все же произошло.
Следующую неделю ее муж собирал вещи – какие-то штаны принес из гаража, ватник. Покупал водку. Мама должна была нарезать бутерброды, сварить какао.
– Может, кофе? Или чай?
– Какао.
В последнее время Анатолий Петрович требовал какао. То ли в больнице пристрастился, то ли тоже из детства вкусовое ощущение всплыло. Каждое утро ему было нужно горячее какао. Мама варила, но у нее плохо получалось. То несладко, то слишком сладко, то много молока, то мало. Мне мама никогда не варила какао, так что ей пришлось осваивать новый рецепт. Анатолий Петрович все равно был недоволен. Но пил. Мама совершенствовалась. Запах какао она ненавидела так, как я ненавидела шум кофемолки, а она – звук бритвы. Но вставала в семь утра и в маленькой кастрюльке, чуть не плача, варила какао. В магазине, выбирая на полке сразу несколько пачек какао-порошка, она вдруг услышала:
– Зачем вы мучаетесь? Купите готовое. Вон, в том отделе. Молоком залили, и все.
К ней обращалась женщина приблизительно ее возраста. Очень доброжелательная.