— Ой, у них такая простая семья! Отец — шофер, а мать — проводницей работает.
Я, воспитанник пионерской организации, разумеется, возмущался, когда слышал подобное. Идеи равенства-братства владели тогда мною безраздельно. Особенно если разговор касался моих дворовых друзей.
— Что это еще за
Бабушка отвечала дипломатично:
— Ну что ты, Сережик, я ведь имею в виду уровень образования, воспитанности.
Я налетал:
— А что — необразованный человек обязательно плохой?
— Да никто же этого не говорит, — защищалась бабушка. — Просто с образованным, воспитанным, культурным человеком и общаться приятнее, чем с неучем, и научиться от него можно чему-то. А как общаться с теми, кто двух слов связать не может?
— С Шуриком мне очень интересно общаться, и с Вовкой тоже! А вам меня лишь бы дома засадить, ватой обложить!
— Да мы о тебе вообще не говорим, Сереженька. — Бабушка отличалась бесконечным терпением и говорила всегда таким извиняющимся тоном, что могло показаться, будто она сдалась. Но это было обманчивое впечатление, и внутри ее всегда чувствовался стальной стержень. — Я просто заметила, что Вовины родители не имеют высшего образования, вот и все, что я сказала.
Я фыркал, раздосадованный, и убегал в другую комнату.
…В холерную обсервацию мы в итоге в семидесятом едва не попали. В соседнем с нами доме в Новороссийске умер старичок — как раз в том подъезде, что ближе всего располагался к нашему. Умер непонятно от чего (как говорили), вроде бы от старости. Но на всякий случай (как нам объяснили) все население того подъезда засадили в обсервацию. Подъезд закрыли на висячий замок, и подле него день и ночь напролет торчал милиционер. Так как в газетах ничего не писали, по ТВ не говорили и ни о чем не объявляли, непонятно было: то ли впрямь от вибриона Эль-Тор преставился старичок? Или это перестраховка?
Через три недели вернулись из обсервации обитатели подъезда. Коротали они время в пригородном пионерском лагере, отрезанные от всего мира. Никто из них не заразился. Взрослые обсервацией оказались даже довольны. На три недели их освободили от работы (с сохранением заработка) и от домашних дел. Среди пациентов был мой друг, на четыре года меня старше, Сергей Л-н по кличке Лобзик и его сестра, с которой я в одном классе учился, Таня. Их вердикт был: ничего страшного, только скука жуткая. Забирали их (люди так выражались — забирали, как говорили обычно об арестах) в спешке, взять книжек никто не догадался, и никакой связи с внешним миром не было, никто не мог ничего «с воли» передать.
Потом, когда эпидемия прошла, мне не раз доводилось слышать, что справиться с холерой помог социалистический строй. Вроде как это его достижение. И я, пожалуй, с этим соглашусь. Как бы еще, если не с помощью социализма, можно посадить без суда и следствия около ста тысяч человек под замок! Кто бы мог отрезать и полностью изолировать от мира целые регионы вроде Астраханской области или Одессы! Страшно даже подумать, какими взятками, злоупотреблениями, а главное, неэффективным и бестолковым руководством обернулась бы любая эпидемия сейчас, если, не дай бог, случится. Вряд ли слово «обсервация» окрасится тогда в народном сознании в юмористические тона.
Почтовые ящики (на дверях квартир)
Бывает и так — вроде вещь и сохранилась, но наполнилась совершенно иным содержанием. Почтовые ящики, к примеру, некогда имелись непосредственно в каждой квартире. Не так, как сегодня: зашел дядя почтальон в подъезд и внизу, на первом этаже, не поднимаясь, быстренько разложил корреспонденцию (большей частью рекламную) по ящикам. Раньше обходили все этажи, каждую квартиру и вбрасывали — почитай, прямо в дом — газеты, журналы и письма. Поэтому многие для облегчения труда почтальонов (а может, чтобы продемонстрировать перед соседями свою лояльность или же, напротив, фронду) вырезали и наклеивали на почтовые ящики шапки выписываемых газет и журналов: к примеру, «Правда», «Учительская газета» или «Советский спорт». Или «Комсомольская правда» и «Новороссийский рабочий». Или (явные диссиденты, к ним наверняка местное КГБ присматривалось): «Литературная газета», «Новый мир», «Иностранная литература».
Кстати, если кто забыл: определенные средства массовой информации тогда ПОЛАГАЛОСЬ подписывать. Каждый коммунист должен был получать «Правду». И если в семье было двое членов КПСС (как, к примеру, у меня: и мама, и папа), одному из них приходилось предъявлять парторгу на своей работе подписную квитанцию, выданную супругу. А каждый комсомолец был обязан выписать «Комсомольскую правду» или региональную газету ВЛКСМ — например, «Комсомолец Кубани». Причем «Московский комсомолец», к примеру (во всяком случае, с конца семидесятых, не знаю, как раньше), в зачет не шел. На то, чтобы эту газету выписать, напротив, существовал лимит. Равно как на «Советский спорт», журналы «Смена», «Огонек» или «Наука и жизнь». Чтобы эти издания получать дома, требовались очень серьезные знакомства.
Существовали также такие СМИ, которые просто НЕЛЬЗЯ было выписать. Никому. Ни за какие деньги. И непонятно почему. К ним относился, например, еженедельник «Футбол-хоккей» или столичная газета, где публиковалась афиша кинотеатров, «Досуг в Москве». Они продавались только в розницу.
Честно говоря, сейчас вспоминаешь это как бред. Тяжелый системный бред, внутри которого мы жили и воспринимали его как очень логичную, совершенно упорядоченную и, более того, единственно возможную систему.
Я еще застал газетные шапки, наклеенные на ящики. И тяжеленные почтальонские сумки из брезента, с широченным ремнем. После одного случая я стал относиться к ним почти как к родным.
Тогда мне было лет тринадцать, и я, как обычно, проводил лето у бабушки с дедушкой в Новороссийске. У меня появилось горячее желание — можно сказать, мечта: я очень хотел зарабатывать. Именно: не иметь много денег и не купить что-то конкретное, а —
В уме я прорабатывал несколько способов добычи денег. Самый простой — это собирать бутылки. Обычно от курортников оставалось их много — на пляжах, скверах и парках. Каждая из них стоила двенадцать копеек. Практически за пару пустых бутылок можно было купить билет в кино! Я начал присматриваться к этому бизнесу (сейчас сказали бы: проводил маркетинговый анализ перед старт-апом), и заметил, что порожнюю тару собирают в основном старушонки, причем каждая действует в совершенно определенном районе, и другие там не ходят. Не то что я боялся конкуренции со стороны старух, но сразу представил, как я буду смотреться в их компании: весьма неорганично. И слух о мальчишке, собирающем бутылки, пойдет гулять по городу и довольно скоро достигнет ушей моей бабушки. Я вообразил, как она огорченно всплеснет руками: «Сережик, зачем ты это делаешь?!»
Мой сосед по лестничной площадке Колька Р-н, на год старше, занимался другим видом собирательства, более благородным. Он выискивал под водой крабов и рапанов. Потом он их вываривал, чистил, покрывал лаком и продавал курортникам на Каботажке, у пристани катера, идущего на Косу. Торговал он по рублю штучка, а за отдельные, особо выдающиеся по размерам экземпляры, просил и два рубля, и даже три. Торговля у него ни шатко ни валко, но шла.
У меня были и маска с трубкой, и ласты. И крабов я ловить умел, и рапаны на донном песке собирать доводилось, однако вставал вопрос: вот я добыл их — а дальше? Вываривать рапанов с крабами втайне от бабушки с дедушкой не получится. Когда этим занимался мой сосед, даже у нас в квартире пахло рыбной тухлятинкой, и бабушка принюхивалась и замечала: «Опять Колька свои ракушки варит». К тому же торговля дарами моря на виду у всего города тоже явно не осталась бы не замеченной взрослыми, и вряд ли они, предчувствовал я, придут в восторг от подобной карьеры внука. Хорошо Кольке, думал я, у него мать пьяница, сама его заставляет работать, а мне с моими чистоплюями булечкой с дедом каково?
Нет, требовался бизнес посильный для меня, мальчишки, — однако мало того что легальный, но еще при этом социально одобряемый.
У бабушки в городе было много знакомых. У одной из них, частной портнихи Нины Яковлевны В-м, была дочка по имени Таня, всего-то на один класс старше меня. И вот, можете себе представить, эта Таня — работала! И зарабатывала деньги. На вопрос моей бабушки, где и как она зарабатывает и, главное, как устроиться на такую должность, Нина Яковлевна начинала нести нечто несуразное, но моя бабушка умела быть настойчивой (особенно когда дело касалось ее внуков) и вытянула из подруги следующее: работает Таня почтальоном, устроил ее на эту должность какой-то знакомый ее отца; но занять аналогичную вакансию вряд ли получится, потому что надо для этого иметь очень большой блат.
Но бабушка умела добиваться своего. И в один прекрасный день мне сказали: ты выходишь работать. Завтра будет пробный день — пройдешься вместе с почтальоном по участку, а там посмотрят, как тебе понравится и что у тебя получится.
Я пришел на главпочтамт не рано. Почту в Новороссийске разносили поздно — просто потому, что не успевали привезти в город газеты. Самые важные издания, вроде «Правды» и «Социалистической индустрии», печатали в Краснодаре, а потом развозили на машинах по городам края. Матрицы номеров доставляли сначала самолетом, потом стали передавать по фототелетайпу. А всевозможные издания второй руки, типа «Советского спорта» или «Лесной промышленности», вообще приезжали к нам из столицы на поезде и доставляли подписчикам на второй, а то и третий день после выхода. Словом, все газеты, за вычетом «Новороссийского рабочего», доставлялись нам из Краснодара и Москвы. Поэтому почту разносили ближе к обеду.
Каждый визит почтальона воспринимался как событие. Писем и газет ждали. Я даже помню до сих пор, как нашу письмоношу звали — тетя Рая. Она приносила также и пенсию, и в тот день ее обычно бабушка приглашала к столу, поила чаем, а потом украдкой совала рублик — что мне казалось непомерно высокой ценой.
И вот я сам оказался за кулисами представления, которое называется работой. Полыхаю смущенным румянцем, потому что в отделе доставки одни только женщины, и все они бросают на меня любопытствующие и насмешливые косяки. В первый день меня прикрепили к девушке — сейчас бы я сказал совсем юной, лет двадцати, а тогда она мне казалась взрослой тетей, хорошо хоть не старой.
Как оказалось, перед тем как разносить газеты, требовалось их разложить, сформировать пачку для каждой квартиры. У моей воспитательницы — забыл, как ее звали, поэтому назовем ее Аленой — руки так и мелькали. Я приуныл, потому что даже с Алениной скоростью сортировка заняла не менее часа, и я представил, как сам буду долго с непривычки ковыряться. Потом мы наконец вышли с задворок почтамта в ослепительный черноморский день.
Аленино плечо аж пригибалось под тяжестью сумы, из которой торчали газеты.
— Хотите, я сумку понесу?
— Слушай, называй меня на «ты», я не такая старая.
— Хорошо. Тогда давай понесу.
— Ну попробуй. Мне ж еще и лучше.
Я взял сумку и повесил на плечо. Она была тяжела. Мы прошли центральную часть города и стали забирать в сторону гор. Алена говорила, что ее участок в основном частный сектор, и это плохо. Одно дело, раскидать газеты в многоэтажном доме, пусть и поднимаясь с этажа на этаж, и совсем другое — обойти те же пятьдесят адресов, вытянутых в длину, по жаркой улице. Мы топали в гору по улице Рубина, поднимаясь в ту часть Новороссийска, где я и не бывал никогда. Солнце нещадно пекло. В такую погоду бабушка всегда выходила с зонтиком. Дед носил шляпу. Булечка и меня заставляла надевать панамку или кепи — да только я категорически отказывался: «Я не хочу быть похожим на курортника!» Действительно, головные уборы в городе носили только отдыхающие — ну или старики. Настоящий новороссиец должен ходить с непокрытой головой! Ему не страшно никакое солнце!
Алена вдруг спросила меня:
— А ты что, сирота?
— Да нет.
— А с кем живешь?
— С бабушкой-дедушкой.
— А мамка-папка есть?
— Есть.
— Оба?! И они вместе, друг с другом, живут?
— Ну да.
— Зачем же ты работать хочешь?! — Девушка была искренне изумлена.
— Ну… — Я и сам толком не мог объяснить. — Чтоб деньги были. Карманные.
— Короче, понятно: клюнул в жопу жареный петух, — подытожила она.
Я не ответил: во-первых, меня сбило слово «жопа» — оно напрочь отсутствовало в лексиконе моей семьи, и я не привык, что взрослые употребляют при детях неприличные слова, да еще не когда ругаются, а просто разговаривают.
Мы наконец достигли нашего участка, Алена потянулась за сумкой: «Ну-ка, дай!» Первым стоял двухэтажный двухквартирный дом, и почтальонша нырнула в прохладную темень подъезда. Я шагнул за ней. Ловко и быстро девушка раскидала газеты по ящикам трех квартир на первом этаже, а потом повернулась ко мне:
— Ну, что стоишь? Иди сюда.
В ее голосе мне послышались какие-то новые, сладкие нотки. Сейчас я бы назвал их сексуальными. Я сделал шаг навстречу ей, а она ко мне. Я был ниже Алены, и моя голова очутилась аккурат между ее грудей. Она положила мне руки на затылок и притянула меня к себе. Я поцеловал ложбинку в ее декольте и потянулся рукой расстегнуть пуговичку на блузке.
— Э-эй! Чего стоишь? О чем мечтаешь?! — воскликнула Алена.
Я очнулся и густо покраснел.
— Пошли дальше, второй этаж я разнесла.
В ходе нашего длинного путешествия по частному сектору я узнал много любопытных вещей. Во-первых, есть, оказывается, часть города, где жизнь идет совершенно по другим законам, чем у нас в центре. Она гораздо больше похожа на сельскую, станичную, а не городскую. Тут улицы не асфальтированы и нет тротуаров. Куры принимают пылевые ванны, где-то хрюкает поросенок. Редкие прохожие тоже больше походят на станичников, чем на горожан: огненный загар на грубых лицах, руках и в пазухах рубах, белесые, вытертые от старости штаны или платья. Все они здоровались с моей спутницей и называли ее по имени. Она же отвечала, как правило, величая своих подопечных по отчеству:
— Здравствуй, Михалыч.
— Привет, Алена. Что это за хлопец с тобой? Родственник?
— Та не. Новенький. Почтальоном хочет быть. Я ему участок показываю.
— Добре!
И еще я раньше думал, судя по нашей семье и нашему дому, что газеты-журналы выписывают все, и много разных, и письма тоже получают часто. Однако выходило, что нет: бывало, мы проходили по десять, двадцать домов и никому в ящик ничего не бросали.
Попутно Алена, не терявшая бодрого расположения духа, давала мне практические советы: дворовых собак бояться не надо, если ты к ним в калитку или через забор не лезешь. Обходить участок надо начинать с тех адресов, где больше всего газет-журналов раскладываешь. И кепку обязательно надевать, а то по такому солнцу, не ровен час, еще удар хватит.
И когда наша сумка наконец опустела, я испытал чувство облегчения и даже эйфории. Мы остановились на перекрестке, в редкой тени акации. Радость отступила, я чувствовал себя усталым и разбитым. Трудиться оказалось тяжело — в самом прямом смысле слова, физически. Даже на такой понятной и веселой работе, как у почтальона.
— Ну, я прямо отсюда — на автобус и домой, — сказала Алена. — Я в Гайдуке живу. Дорогу назад найдешь?
— Да, конечно.
— Ну, пока. Даст бог, свидимся еще.
Но больше я с легкой и милой Аленой никогда не встретился. Домой я пришел пусть усталый, но страшно гордый, довольный. Хотя ни копейки мне не заплатили, я
День, проведенный на солнце, дал о себе знать, и я неожиданно для себя сразу после обеда уснул.
А на следующий день к нам в гости пришла Нина Яковлевна и сказала, что почта, увы, никак не сможет оформить меня на работу. Я хоть и расстроился, но не так, как расстроился бы раньше, до того дня, что я провел на участке. А главное, у меня груз с души свалился: а вдруг я почту, что мне доверят, потеряю, перепутаю или у меня хулиганы ее украдут?
Теперь-то я понимаю, что, конечно, никто не собирался брать на работу тринадцатилетнего подростка. Мне просто продемонстрировали, каков он на вкус, трудовой хлеб, — чтоб я меньше к нему рвался.
Ну и слава богу, что не пошел тогда работать (думаю я сейчас) — наработаюсь еще в своей жизни. И начну довольно скоро.
А индивидуальные почтовые ящики практически всюду уже искоренены. Сначала начали ставить общие блоки на первых этажах, в подъездах многоэтажек. Потом коллективные почтовые ящики расставили и в старых подъездах, типа нашего новороссийского, где раньше по этажам ходил почтальон. А кончилось блоками, что стоят теперь даже в кубанских станицах, на перекрестках улиц. А в иных поселках, как у нас под Москвой, корреспонденцию и газеты приходится забирать самому на почте. Личные почтовые ящики, правда, остались на заборах — но как реликт, как отголосок прошлой эры.
А еще мне рассказали, что где-то в столице на Зубовском, что ли, бульваре в подъезде и сегодня видели почтовый ящик с наклеенными названиями газет — и вроде бы это новодел, потому что названия сегодняшние: «Новая» и «Коммерсантъ». Не знаю, правда ли. Сам я не видел. В подъезды ведь нынче не проникнешь, всюду домофоны.
Матерчатые салфетки
Я застал времена, когда в стране не существовало бумажных салфеток. И туалетной бумаги. И женских тампонов и прокладок. Их просто не было, понимаете? Ну, может, где-то в Москве, в самых высоких кругах, такой продукцией пользовались — импортной. Однако страшно узок был круг тех потребителей. Один капитан дальнего плавания, я знал его лично, в советские времена провел пару ночей в империалистической гостинице. Он привез домой из номера много трофейных диковин — к примеру, одноразовые шампунь и зубную щетку. И в том числе женский тампон в футлярчике. Вся семья капитана долго гадала (как в рассказе Зощенко про присыпку для ног), для чего эта ватная палочка, и как ею пользоваться. В конце концов решили, что это специальная бархотка, чтоб пудриться.
Во всяком случае, я ни салфеток бумажных, ни туалетной бумаги в жизни не видывал до подросткового возраста. Только в шестьдесят девятом году санитарно-гигиеническую продукцию стали изготовлять в Союзе. Сначала даже понадобилось, по всем правилам маркетинга, перед выходом нового типа товаров на рынок провести рекламную кампанию, ознакомить широкие слои трудящихся с недавно освоенными советской промышленностью товарами.
Однако довольно скоро трудящиеся распробовали всю прелесть живительной бумаги, и салфеток с туалеткой в магазинах стало не достать. В молодые годы я оказался у специализированной бумажной кормушки: свой журналистский путь начинал в газете «Лесная промышленность». Поедешь в командировку на бумкомбинат, там продадут за полцены некондицию — криво порезанные рулочники, тащишь мешок в столицу.
И вот интересно: в СССР не хватало многого. Точнее, всего. И обо всех нехватках полагалось молчать. Спросишь громко, почему в магазинах мяса нет, — могут и антисоветскую пропаганду припаять. Когда я подрабатывал — писал сценарии для юмористических передач «Опять двадцать пять», нельзя было говорить в эфире «бутерброд с колбасой». Лучше — бутерброд с килькой. Или, на худой конец, с яйцом.
Однако вот о нехватке санитарно-гигиенической продукции говорить (и даже писать!) разрешалось. Черт его знает, почему о колбасе было нельзя, а об утирках сколько угодно. Даже в стихах, как у Евгения Евтушенко:
Мне тоже довелось вставить свои двадцать копеек: написать проблемный очерк в «Лесной промышленности» под названием: «Куда укатился рулончик».
До Новороссийска рулончик ни в семидесятые, ни в восьмидесятые так и не докатился. Как не долетели до города белоснежные бумажные салфетки. За едой мы с булечкой и дедулей пользовались матерчатыми. У каждого была своя индивидуальная. Бабушка строго следила за санитарной культурой. На каждой утирке она вышила кривовато, но с большим чувством вензельки — инициалы для себя и деда: А. М. и Т. Д., а на моей имя: Сережик. Одной салфеткой пользовались несколько дней, потом отправляли ее в стирку и доставали новую, чистую.
В туалете висел сшитый бабушкой мешочек, в который закладывались уже порванные дедом на восьмушки газеты. Он же следил за тем, чтобы в сортире не оказались портреты вождей, а также заголовки с упоминаниями их имен. Времена хоть царили вегетарианские, посадить не посадили бы — а все равно береженого бог бережет, да и как-то неловко Брежнева в туалет.
Газеты в отхожем месте служили также освежителем воздуха. В матерчатой сумке всегда имелся коробок спичек, и в случае, если воздух в уборной ты испортил, полагалось сжечь пару-тройку газетных листов.
Благодаря заведенной системе я, будучи подростком, даже вообразил, что могу курить, не выходя из квартиры! Стащишь у деда из портсигара сигарету, нырнешь в туалет, и давай раскуривать. Потом пожжешь бумаги — и старички даже не замечают, только бабушка поведет носом: «Что-то куревом завоняло! Наверно, с лестницы нанесло!» Бедные мои родные! Им даже в голову не могло прийти, что их замечательный внучок курит!
В доме бабушки ни разу не случалось, чтоб матерчатая сумка в туалете оказалась без газет. Ни разу не оказалось, что нет чистых салфеток к обеду — равно как самого обеда, а также хлеба, соли, картошки, спичек и прочих товаров первой необходимости. В холодильнике обязательно стояла непочатая бутылка сухого вина. Сами старички не пили, вино предназначалось для гостей, которые вдруг нагрянут к обеду. Дед не курил, однако на журнальном столике в большой комнате лежал тот самый портсигар, в котором постоянно имелись сигареты и папиросы разных сортов: для курящих гостей. Гостю Александр Матвеевич мог позволить курить даже в гостиной, несмотря на то что они оба с булечкой дыма не выносили. (Запасы из дедова портсигара я и раскулачивал, когда курить учился, — потом всеми правдами-неправдами покупал пачку и возмещал недостачу потихоньку.)
Жили старички в ладу с самими собой, друг с другом и собственной совестью. Дед обычно поднимался засветло, пока мы с бабушкой «дрыхли, как турки» (его выражение). Он умывался и выпивал кружку чая с хлебом с маслом. Хлеб был его любимой едой. И еще у него имелась привычка: все крошки, что падают вокруг его тарелки, он смахивал в горсть, а потом отправлял в рот. Только в юности я понял, откуда взялся этот его неистребимый обычай: из лагерного прошлого.
После завтрака дедуля отправлялся на автобусе или на троллейбусе на свой причал. У него была (на паях с его ровесником) настоящая моторная лодка с гордым именем «Альбатрос». Иногда Александр Матвеевич выходил в море — но не часто. Однажды я, по просьбе бабушки, сосчитал, сколько раз он отправляется бороздить волну. Вышло — пять за лето. Когда мы со смехом сказали об этом деду, он только досадливо, но и слегка сконфуженно, махнул в наш адрес: «Что вы понимаете, турки!»
Ему доставляло удовольствие возиться со своим ботиком: перебирать, чинить и смазывать мотор, конопатить щели, подкрашивать борта и весла, штопать парус. В море он и впрямь выходил редко, а рыбу ловил еще реже. Он мне пояснил почему: летом, в жару, всем известно, клева не бывает. Путина случается весной и осенью. И впрямь, когда я оказался в городе в сентябре, он как-то притащил целое ведро серебристой ставриды. А в другой раз — пару огромных кефалей. А в тот редкий день, когда дед взял меня на рыбалку, мы с ним вместе вытащили маленького катрана. У той акулки все было, как у большой, — плавник, острые зубы, тупая и отвратительная морда. Катранчик бился и прыгал по дну лодки, пока дед не дал ему по башке молотком, специально взятым в море.
Дед, конечно, приглашал меня с собой на причал, но без особого энтузиазма. Теперь я понимаю почему: там был его мир, где он расслаблялся и мог побыть наедине с собой. Если б навязался я, ему пришлось бы заботиться обо мне, да еще волноваться, чтобы Сережик не перекупался, не перегрелся на солнце и не изголодался. Если б какая неприятность со мной случилась, не миновать ему взбучки от булечки. Да мне и самому не очень-то хотелось тащиться на причал, на окраину. Ладно бы он позвал меня на рыбалку или купаться с лодки в открытой воде. А то жара, рыбы нет, да еще придется помогать: протирать ветошью мотор или гайки крутить. Нет, на его «шхуну» я особо не стремился.
Другое дело — мой отец. Он когда в отпуск в Новороссийск приезжал, давил-давил на деда, говорил-говорил ему о рыбалке столь часто, что однажды тот сдавался и без особых восторгов замечал: ну, пойдем! Однако в случае с папой все было непросто: сперва полагалось сходить к пограничникам на заставу, написать заявление, предъявить документы и зарегистрироваться. Через какое-то время пограничники разрешали выход в море. Могли, наверное, и отказать. Но отцу, как военному, позволяли. А если вывезти в море неотмеченного и его перехватит морской патруль — могло все плохо кончиться, вплоть до уголовного дела и конфискации лодки. Еще бы! Ведь любой мог оказаться шпионом. Любой! С помощью лодки он смог бы запросто выйти в нейтральные воды, а после пересесть на вражеский корабль или подводную лодку.
Отец с дедом, когда на рыбалку все-таки отправлялись, обычно возвращались ни с чем. Дед только руками разводил: пекло! Но, несмотря на жару, они все же пару раз привозили большой улов. Я хорошо помню на кухне запах свежей рыбы, дед чистит чешую, а потом обмакивает рыб в муке и жарит на подсолнечном масле. Или, напротив, нанизывает через глаза рыбех на леску — а потом вывешивает их сушиться на балкон (а бабушка прикрывает вязанки марлечками, чтобы мухи не засидели и не отложили яиц: гигиена прежде всего).
Рыба во всех ее проявлениях была дедовой вотчиной. Равно как и мытье посуды после обеда. А бабушка поутру обычно отправлялась на рынок или по магазинам. С каждым годом товаров и продуктов в продаже становилось меньше, и делались они хуже. Поэтому, чтоб хотя бы сохранить привычный рацион питания, ей приходилось все дольше стоять в очередях и все больше пробегать по городу.
Свои обязанности имелись и у меня. В доме, где мы жили, был так называемый «наш» магазин. Туда бабушка частенько посылала меня. И если в шестьдесят восьмом году я еще мог там спокойно купить масло и колбасу (правда, только вареную и одного сорта), то через десять лет масло там приходилось ловить и выстаивать длинный хвост, а о колбасе и речи не могло быть. А к середине восьмидесятых из товаров первой необходимости в «нашем» и вовсе один хлеб остался.
Бидон с квасом (или с молоком)
А еще меня посылали за квасом. Вот другой объект, кстати, достойный занесения в кондуит забытых вещей:
За квасом я мотался охотно. Обычно бочку привозили на площадь Героев или на площадь у базара. Требовалось, конечно, постоять — человек пять как минимум, а то и пятнадцать выстраивалось. Зато я мог, вдобавок к трем литрам в бидончик, выпить, не отходя от бочки, большую кружку за шесть копеек — своего рода приз за то, что сходил.
Иногда я помогал бабушке, когда требовалось принести с рынка что-то тяжелое: картошку, кабачки, синенькие, арбуз. Иногда они шли на рынок вдвоем с дедом. Или она посылала его одного (в тот день на причал дедуля не ездил). Особенно было интересно, когда начинался сезон и дед покупал на рынке арбузы или дыньки.
Тогда он до самого обеда нагнетал интригу. «Какой же я арбуз купил? — то и дело вопрошал патетически. — Бурьян? Или мед? Думаю, все-таки мед. Кавун так трещал, когда я его сжимал — ух, крепкий!» Он готов был задавать и задавать риторические вопросы без устали, пока бабушка не обрывала его с деланым гневом: «Ну что ты, Саша, себя все нахваливаешь, ей-богу! Это, в конце концов, даже неприлично!»