Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Декабристы. Судьба одного поколения - Михаил Осипович Цетлин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Принятый в Общество только в 1823 году, Рылеев вскоре стал одним из его директоров и энергично принялся за пропаганду. Его дом всегда был полон гостей; знаменитые русские завтраки умело сочетали экономию и патриотизм: на них ели капусту, редьку, черный хлеб, пили только водку, но зато много спорили и говорили. Рылеев, как многие литераторы того времени, мечтал о возврате к древним русским нравам, о замене кургузого немецкого платья русской одеждой, о древней славянской вольности. «Ты около Пскова, — писал он Пушкину, — здесь задушена последняя вспышка русской свободы; настоящий край вдохновенья, — и неужели Пушкин оставит эту землю без поэмы?». Сам он готов был ознаменовать Думой или Поэмой каждое событие русской истории, чтобы «напомнить юношеству о подвигах предков». Русское прошлое, любовь к родине, — были главными темами вдохновенных речей Рылеева. «Шиллер заговора», он был полон подлинного вдохновения. «Рылеев не был красноречив, — писал Николай Бестужев, — и овладевал другими не тонкостями риторики или силою силлогизмов, но даром простого и иногда несвязного разговора, который в отрывистых выражениях изображал всю силу мысли, всегда прекрасной, всегда правдивой, всегда привлекательной. Всего красноречивее было его лицо, на котором являлось прежде слов всё то, что он хотел выразить, точно, как говорил Мур о Байроне, что он похож на гипсовую вазу, снаружи которой нет никаких украшений, но как скоро в ней загорится огонь, то изображения, изваянные хитрой рукой художника, обнаруживаются сами собой». Немудрено, что он стал центром Общества, что именно ему удалось принять столько новых членов. Им был принят молоденький поэт, конногвардеец князь Одоевский; через него вошел в сношения с Обществом «бойкая особа», маленький, самоуверенный лейтенант флота, Завалишин, основавший какой-то полумифический Орден Освобождения, на осуществление которого он испрашивал разрешения самого императора; его друзья — Торсон, Арбузов, Николай Бестужев дали обществу связь со средой моряков. Через него сблизились с Обществом барон Штейнгель, подполковник Батенков и — самое крупное приобретение — его ближайший друг Александр Бестужев, в литературе известный под своим псевдонимом «Марлинского».

* * *

Талантливая, горячая кровь текла в жилах братьев Бестужевых. Самой глубокой и одаренной натурой среди них был старший брат, Николай. Но самым блестящим и ярким — Александр Марлинский. Этот молодой драгун делал быструю карьеру в разнообразных областях. Как кровный арабский конь, брал он препятствие за препятствием, с легкостью, как бы играя. Бедный дворянин, сын отставного офицера литератора и простой, полуграмотной женщины, — вот он офицер гвардии, адъютант герцога Вюртембергского, известный писатель. Он пишет звонкие и страстные стихи (лучше, чем впоследствии Бенедиктов). Его рассказы — первый опыт русской романтической и декоративной прозы, его критические статьи полны темперамента и ума. На литературный Парнас вскочил он лихо на взнузданном Пегасе. Как издатель замечательных альманахов «Полярная Звезда», ввел он впервые в России неслыханный, революционный обычай авторского гонорара: до него в журналах ничего не платили; пусть не забудут об этом люди писательского цеха… Салоны ценят веселого и красивого кавалера, герцог любит своего ловкого адъютанта, дамы от него без ума. Он для них воплощение рокового человека, таинственного и всё же доступного их пониманию — русский Байрон. Одно постоянное огорчение: у него сильно хромает французский язык, как у всех, кто не говорил на нём с детства. Ничего! Он будет брать уроки, а пока подчеркивать свой руссизм и смеяться над слепыми подражателями всего французского. И по-английски он учится, английский язык нужен ему, чтобы прочесть Байрона в оригинале. Откуда только он берет время на всё это: романы, балы, уроки, службу, стихи? Жизнь течет, как горячая струя, напряженным потоком. Он живет под большим давлением, горит на большом огне. В письмах, в отрывочных фразах его дневников, сохранились следы этой ускоренной жизни. Воистину, в ней музыка играет, штандарт скачет. «Живу в Минске, — пишет он Булгарину, — пьянствую и отрезвляюсь шампанским. Жизнь наша походит на твою уланскую. Цимбалы гремят, девки бранятся. Чудо!.. Минск, трактиры, цукерни, собачья комедия, т. е. театры, адъютантство и дорога меня скружили». А в Петербурге! — «Обед у Андрие. Вечер у знаменитой Софьи Остафьевны (содержательницы «дома», где он, впрочем, «смеялся и только»). Был у Комаровского, играли в глупые дураки. На великолепном бале у Вергина… Танцевал довольно, но уехал с пустой головою. С англичанином Фошем живой разговор о Бейроне. Вздумал учиться по-английски. До полуночи у Акулова. Танцевал, но сердце не прыгало, потому что W. не была». Через десять дней «встреча с М. на целый день выбила из из седла». (Бедная W! уже забыта! и сердце прыгает снова!). «Танцевал котильон с М. Обед у Греча. Обед у герцога. Ходил к великому князю Михаилу от герцога спросить о здоровье. Он ушиб себе причинное место прикладом. Был английский учитель и ломал язык глаголами. Пятница — день, видно, замечательный, но не помню из него ни минуты. На устрицах в Обществе соревнователей. Пил смертную, дурачились до 4-х часов… Вечером, сидя у Рылеева, получил золотую табакерку от императрицы Елизаветы. Это мило: она так предупредительна. Пошли к Бедряге и выпили за её здоровье бутылку шампанского (революционеры!). Табакерку я подарил матушке. Представлялся герцогине, которая меня благодарила за Полярную, и говорила, что Карамзин хвалил ей меня. Куча визитов. Целое утро по визитам. Целый день дома. Учил наизусть из Шекспира речь Брута. Пил много шампанского, и оттого вечером приплатился головной болью, и у Оржинского, сидя до 2 ч. ночи, ничего не мог пить. Целый день с дамами. Врал очень много, в духе лилового цвета. Вечером на бале видел М., она прелестна, но я не говорил и не танцевал с нею, — было очень грустно. Не спал после этого остаток ночи и встал со свинцовым сердцем. Чуть не плакал по Бейроне. Передничал во Дворце. Прозябал. Дженни прелестна. В театре — смотрел Семенову в Медее — и плакал от неё…». — Немудрено, что после таких дней бывали другие, когда он «дремал ходя и ворочался во сне». Таковы записи в его записной книжке, и всё это иногда еще сгущалось, например, при поездке в Москву, где он видел всю знать московскую («это было для будущего не лишнее»), и где набрасывал отрывистые, даже не строки, а слова дневника, почему то сидя у Обер Шальме, знаменитой дамской портнихи. Верно, с какой-нибудь дамой поехал выбирать ей туалеты.

Семья Бестужевых была дружная, братья любили друг друга и сестер, обожали мать (что не всегда бывает с интеллигентными детьми простых матерей). Брат Николай заменял им всем отца, и, хотя был всего на шесть лет старше Александра, но относился к нему, как строгий и любящий ментор. Из сестер самой замечательной была старшая, Елена Александровна, Лешенька, или Лиошенька, как писали её имя братья. Александр посылал сестрам нравоучительные, учтивые и веселые письма, и, разумеется, больше по-французски. Но что это был за французский язык! «Soyez en santé et ne fâchez pas!» — писал он им. «О, Dieu, Dieu!» — хочется воскликнуть с ним вместе (как неподражаемо в своем дневнике переводил он русское «Боже, Боже!»).

Этой хорошей, дружной и даровитой семье предстояло, казалось, счастливое будущее. Уже недалеко было время, когда могло успокоиться тревожное материнское сердце: шутка ли выкормить и вывести в люди небогатой вдове четырех мальчиков и трех девиц? Но декабрьская буря разметала во все стороны уютное бестужевское гнездо.

Что бросило братьев Бестужевых в Тайное Общество и почему пошел в него Александр Марлинский? Зачем понадобилось ему менять порядок вещей, в котором ему всё улыбалось, — женщины и литераторы, великие князья и слава? Ведь не только же патриотический идеализм, как у Рылеева, Якушкина, Волконского! Не веленья совести, как у Пущина или кн. Оболенского. И не политические убеждения, едва ли глубокие! Бестужев был очень разносторонне одарен и умел, когда хотел, дать блестящий очерк социально экономического положения России, умно вскрыть причины недовольства разных слоев населения. Но едва ли потому, что «купечество жаловалось на кредит, и многие колоссальные фортуны погибли», — шел он на борьбу и на гибель (что ему были чужие фортуны! или он собирался жениться на купеческой дочке?). Бестужев был человек очень сосредоточенный на себе и вполне от мира сего, и если брать слово карьера в его настоящем значении «поприща», то он был карьеристом. Пусть он немного клеветал на себя, когда утверждал, что «товарищи называли меня фанфароном и не раз говорили, что за флигель-адъютантский аксельбант я готов отдать был все конституции». Но всё же и не вполне клеветал. За флигель-адъютантские аксельбанты конституции не продал. Но и не только в жертвенном идеализме пошел на риск своей умной и красивой головой.

Клеветал ли он, когда писал царю: «Я считал себя, конечно, не хуже Орловых времен Екатерины». Не тут ли разгадка тайны? Бестужев был вольнолюбив и честолюбив. Он жил в либеральной атмосфере Александровской эпохи, среди вольномыслящей военной молодежи, находился под влиянием брата Николая, был близким другом Рылеева. Недаром, брат учил его в корпусе: бьют, не жалуйся, от товарищей не отставай! Он и не отстал. Вольнолюбие было у него не в голове, а в крови. Силушка, бестужевская силушка, по жилушкам переливалася. Было в нём одно основное свойство: темперамент. Не с бестужевским темпераментом можно было сидеть сложа руки, когда заваривалась крутая каша, затевалась большая игра. Риск?.. но первое качество Бестужева — дерзость. Риск его притягивал. Было в нём честолюбие, но не то мелкое, которое подсмотрел в нём мелкий Греч. Он не завидовал аристократам, но когда Батенков говорил ему, что как исторический дворянин и как человек, участвовавший в перевороте, он может попасть в правительственную аристократию, голова Бестужева кружилась. Не для него была гладкая дорожка чинов и отличий. Первый русский романтик, он обязан был перед этим наименованием принять участие в заговоре! Перед ним стоял великий пример Байрона, борца за свободу Италии и Греции. Братья Бестужевы должны сделать карьеру столь же счастливую, как братья Орловы, но куда более достойную!

Оба они, и Николай и Александр, были приняты в Общество Рылеевым. В апреле 1825 года Александр стал членом Верховной Думы на место уехавшего в деревню Никиты Муравьева. Разумеется, и младшие их братья, Петр и Михаил, разделяли взгляды старших. Рылеев, связанный с ними тесной дружбой, возлагал большие надежды на новоприобретенных членов. Будничная работа конспиратора была не по душе Бестужеву, и он пренебрегал ею. Зато в день 14-го он сыграл свою роль, и если подготовил выступление Рылеев, то войска на площадь вывели братья Бестужевы.

«Заговорщики»

(Якубович, Каховский)

Ночная птица вылетает ночью, а хищная, когда почует добычу. Петербург того года влек к себе странных, смелых, не совсем уравновешенных людей. По видимости случайные обстоятельства, но, может быть, и глубокий инстинкт привел их туда. За год до 14 декабря приехал Каховский, в июле 1825 года — Якубович.

Из этих двух людей романтического поколения Якубович был проще и незатейливее в своем театральном байронизме. Наружность его и поражала, и отталкивала. Высокий, черный, с глазами навыкате, легко наливавшимися кровью, с сросшимися густыми бровями, с черной повязкой на голове, — он имел вид свирепый, мрачный и вместе поэтический. Когда он улыбался своей сардонической улыбкой, две глубокие черты бороздили его лицо, а белые, словно слоновой кости, зубы блестели из-под длинных черных усов. Он обладал даром слова, говорил много, легко, цветисто, как истый «Демосфен военного красноречия», что называется — «врал». От него на расстоянии несло фальшью. Но не нужно считать его ничтожным, насквозь лживым человеком. Слава его кавказских подвигов была заслуженная слава. Он был популярен среди офицеров, его любили солдаты, с которыми он был неизменно добр и прост. Эта военная слава сочеталась со славою бретера. Знаменита была его partie carrée, дуэль двоих против двоих противников, в которой Завадовский убил Шереметева, а он ранил Грибоедова, при чём (истинно бретерская черточка) нарочно прострелил ему кисть руки, потому что Грибоедов любил играть на рояли. Наивный Кюхельбекер называл его «героем своего воображения», но и Пушкин, не плохой ценитель людей, находил в нём много романтизма. «Когда я вру женщинам, я уверяю их, что разбойничал с Якубовичем на Кавказе», писал поэт.

Якубович приехал в Петербург лечить свою рану. Но едва познакомившись с Рылеевым и узнав о существовании Общества, он сказал своему новому знакомцу: «я не люблю никаких тайных обществ, по моему, один решительный человек лучше всех карбонаров и масонов; я знаю, с кем говорю и потому не буду таиться, — я жестоко оскорблен царем!» Тут, вынув из кармана полуистлевший приказ о переводе его за дуэль из гвардии на Кавказ, он воскликнул: «Восемь лет ношу его при себе, восемь лет жажду мщения!» Он сорвал с головы повязку, так что показалась кровь (это был жест, к которому он часто прибегал). «Рану мою можно было залечить и на Кавказе, без ваших Арендтов и Буяльских; но я этого не захотел и обрадовался случаю хоть с гнилым черепом добраться до моего оскорбителя!.. Я уверен, что ему не ускользнуть от меня. Тогда пользуйтесь случаем, делайте, что хотите. Созывайте ваш великий собор и дурачьтесь досыта!»

Слова, движения, голос Якубовича произвели сильное впечатление на Рылеева. Он и верил и не верил ему, но больше, кажется, верил. Предстояла трудная задача: удержать храброго кавказца от действия, которое могло погубить Общество, но всё же держать его в запасе для того времени, когда встанет неизбежный вопрос: как быть с царской семьей? Рылеев стал уговаривать его не губить имя, которое он составил себе в армии, послужить отечеству иным способом и удовлетворить другие свои страсти. Но Якубович продолжал буйствовать, уверял, что «слов на ветер не пускает, что остальные страсти — не страсти, а страстишки! Что есть только две страсти, которые движут мир — это благодарность и мщение». Он назначил два срока для своего акта: маневры или Петергофский праздник, на котором легко было встретить царя. Среди главарей Общества намерение Якубовича вызвало сильное волнение. Рылеев, как это было в обычаях того времени, грозил даже, что донесет на него правительству. Кавказца едва уговорили отложить свое покушение на год.

Якубович остался жить в Петербурге. Он поселился на Мойке, в хорошей квартире, где у него собирались члены Общества, литераторы и актеры, и где Каратыгин не раз декламировал Шиллера. Он играл в карты (и очень удачно: карты бывают порой благосклонны к людям, играющим своей жизнью). Но доктора непрестанно мучили его тяжелыми операциями черепа и, вероятно, он часто бывал недалек от сумасшествия в это петербургское лето.

Но Рылеев не только берег его про запас для будущего. Он хотел использовать его еще и для того, чтобы держать в руках другого странного человека, появившегося перед этим в Петербурге.

* * *

Петр Григорьевич Каховский, молодой смоленский дворянин, приехал в Петербург, немало уже травленный жизнью, голодный, разоренный, близкий к отчаянью. Летом 1824 года, в имении члена Общества Пассека, встретился он с его племянницей, восемнадцатилетней Софьей Михайловной Салтыковой, дочерью богатого помещика. Романтическая головка молодой девушки закружилась при этой встрече: он показался ей красивым — черты лица его не были лишены тонкости, только нижняя губа оттопыривалась дерзко и по детски. В то время без роковой печати на челе не воображала своего героя ни одна провинциальная барышня не чуждая литературе. А Каховскому было что рассказать о себе: он был беден, он был несчастен и гоним роком. Позади была бурная жизнь, дерзкие подвиги, разжалование в солдаты и выслуга, карточная игра, проигрыш состояния, дуэли, война. К тому же он был литературно образован и знал наизусть множество стихов. «Что это за человек! — писала о нём Софья Михайловна своей подруге, — сколько ума, сколько воображения в этой молодой голове! Сколько чувства, какое величие души, какая откровенность. Сердце его чисто, как кристалл!» И дальше: «Пушкин и в особенности его Кавказский Пленник нравятся ему невыразимо; он знает его лично и говорит много стихов, которые не напечатаны». И, наконец, (о, провинциальный байронизм!) «он говорит, что ему мало вселенной, что ему тесно и что он был уже влюблен с семи лет: теперь ты его знаешь».

Однажды, когда Каховский читал ей «Пленника», он после строк:

Ты мог бы, пленник, обмануть Мою неопытную младость

заметил: «Как Пушкин знал сердце женщины: обманывай, но не разочаровывай». «Каховский картавит, что придает ему еще больше прелести. В этой фразе много «р» и оттого он произнес ее восхитительно».

Отец не согласился на их брак, и Каховский принужден был уехать. Был ли он искренен в своем увлечении, или «обманывал неопытную младость»? Но пусть иные, недружелюбно относившиеся к нему, говорили, что он приехал в Петербург, проигравшись в карты и в погоне за богатой невестой, у нас нет данных предполагать это. Он приехал, чтобы сделать попытку похитить Софью Михайловну, а увоз, при известном упрямстве её отца, грозил сугубою бедностью. Или правда, что он будто бы говорил: «если мы не подойдем друг другу, то это зло очень быстро можно исправить: мы разойдемся». В таком случае он был бы действительно «негодяй», как писала разочаровавшаяся в нём Софья Михайловна.

* * *

Каховский был с детства «воспламенен героями древности». Он горячо отзывался на всё, что волновало его поколение. Долгие годы калило его добела пламя всемирной борьбы за свободу. «Сербы стонут под игом. Дряхлая глыба Австрии готова рассыпаться. Мануэль, представитель народа, из палаты депутатов извлечен жандармами! Коварное убийство великодушного Риего Фердинандом, которому он оставил трон. Каков поступок Фердинанда! Чье сердце от него не содрогнется!.. Тюрьмы Пьемонта, Неаполя, Сардинии наполнились окованными гражданами… Войска Франции, против желания её, зарезали законную вольность Испании. Карл X, забыв присягу, данную Людовиком XVIII, вознаграждает эмигрантов… Единоверные нам греки, несколько раз нашим правительством возбуждаемые против тиранства магометанского, тонут в своей крови». А Россия? «Положение Государства приводит в трепет: рабство крестьян, — а ведь сама религия христианская научает правам людей!» Он готов ехать на помощь грекам или пожертвовать собою для отечества, стать новым Зандом, Брутом, Риеги! Среди современников он кажется самым не русским, по-французски театральным и всё же искренним в своей театральности.

Рылеев встретился с ним у Глинки и скоро «приметил в нём образ мыслей совершенно республиканский и готовность на всякое самопожертвование». Он принял нового знакомца в Общество, помогал ему деньгами. «Человек чем-то огорченный, одинокий, мрачный, готовый на обречение», таким представлялся он членам Общества.

Это была долгая и мучительная канитель. Рылеев знал, что развязка близка, что скоро решится он взять на себя ответственность за открытое выступление. Он заводил большую игру и главным козырем в ней было — «истребление»; Каховский и Якубович были нужны ему. Но он хотел, чтобы покушение на царя осталось единоличным актом, а не делом Общества. Тогда, в случае неудачи, Обществу не грозила бы гибель, а в случае удачи, оно пожало бы плоды, не неся тяжести морального осуждения и народного негодования. Для идеалиста-поэта это был не лишенный маккиавелизма план. Рылеев сдерживал Якубовича и Каховского, как сдерживают на охоте рвущуюся с привязи свору.

Постепенно создалась между ними кошмарная атмосфера. Трудно точно восстановить, как всё происходило, так как мы знаем об этом по одним показаниям на следствии и трудно отделить в них правду от вымысла. Мы можем судить по ним о том, что было в действительности, как судят по бреду о том, что этот бред вызвало.

В начале 1825 года Каховский пришел к Рылееву сказать, что он решился убить царя. «Объяви об этом Думе. Пусть она назначит мне срок».

Рылеев вскочил с софы, на которой лежал.

«Что ты, сумасшедший! Ты верно хочешь погубить Общество!» и он стал доказывать Каховскому пагубность покушения для их политической цели.

Но Каховский стоял на своем: пусть Рылеев насчет Общества не беспокоится, он никого не выдаст и намерение свое непременно исполнит. Тогда Рылеев решился обратиться к его чувству. Ему не раз приходилось помогать Каховскому и он видел, как тот всегда был этим растроган и как любил его.

— Любезный Каховский! Подумай хорошенько о своем намерении. Схватят тебя, — схватят и меня, потому что ты часто у меня бывал. Я Общества не открою, но вспомни, что я — отец семейства. За что ты хочешь погубить мою жену и дочь?

Каховский заплакал и сказал:

— Ну, делать нечего, ты убедил меня!

Рылеев потребовал от него честного слова в том, что он не выполнит своего намерения.

Каховский ему это слово дал, но «стал часто задумываться», а Рылеев охладел к нему. В сентябре 1825 года он снова стал говорить о цареубийстве и настоятельно требовал, чтобы Рылеев представил его членам Думы. Но тот решительно отказал ему, сказал, что он в нём жестоко ошибся и раскаивается, что принял его в Общество. Они расстались очень недовольные друг другом.

После этого некоторое время они не видались. Но когда Каховский захотел уехать из Петербурга, Рылеев его не пустил.

Каховского мучила нужда, ему трудно было оставаться в Петербурге, и когда уехал его брат он решил выехать вслед за ним. Он переехал из трактира Лондон в дом своего знакомого Энгельгардта в Коломну и в продолжении двух недель или больше не видался с Рылеевым. За день до отъезда он пошел проститься с прежним другом, еще не знавшим, что он хочет уехать; с ним вместе вышел из дому Энгельгардт… В переулке ведущем от Мойки на Офицерскую улицу встретился им Рылеев. Они остановились. Рылеев стал упрекать Каховского за то, что он долго не заходил к нему и сказал: «а мне до тебя есть дело». Каховский отвечал, что был у него несколько раз, но не заставал его и теперь тоже шел к нему. Рылеев выразил недоверие к этим словам: «Да, хорошо ко мне!» — сказал он. — «Спроси Энгельгардта, что к тебе шел». Энгельгардт подтвердил это. Рылеев стал уговаривать своего бывшего друга остаться, но Каховский откровенно сказал ему, что не может остаться, потому что у него нет денег, чтобы жить в столице. «Э, братец, как же тебе не стыдно? Возьми денег у меня, сколько тебе надо», сказал Рылеев и пригласил его идти вместе к Гаку обедать. Он просил Каховского зайти к нему вечером чтобы переговорить: «я думаю успеть тебя уломать остаться здесь». Когда вечером Каховский пришел к нему, он стал говорить, что он нужен Обществу, что скоро оно начнет свои действия и что через него поддерживается связь с Лейб-Гренадерским полком. Но Каховский отнесся скептически к этим словам. «Зачем я останусь? когда вы еще начнете действие?» Рылеев поклялся, глядя на образ, что непременно начнут в 1826 году, что постановлено истребить царскую фамилию в маскараде на Новый Год или на Петергофском празднике. Он советовал Каховскому подать прошение о зачислении его снова на военную службу, потому что в мундире легче действовать на солдат. И как часто бывало в последнее время, Каховский занял у Рылеева денег и Рылеев поручился за него портному Яухце, которому он был должен за сшитый фрак.

Так, кроме идейной, снова укрепилась между ними связь денежная, со всем, что несет она с собою тяжелого.

Это было весною. Наступило душное петербургское лето. Каховский жил в Петербурге, ожидая зачисления в Елецкий пехотный полк, без денег, снедаемый бесплодными мечтами о подвигах. Рылеев то доводил его до белого каления, называя новым Зандом, то старался охладить и образумить. Он всё ссылался на Думу, обещал известить ее о намерениях Каховского и, в случае если решат, начать действия убийством царя, никого другого для этого не употребить. Но от требования Каховского представить его членам этой таинственной Думы, упорно уклонялся. Естественно у Каховского родились подозрения, что никакой Думы вовсе нет, что всё делает один Рылеев. С другой стороны, несмотря на обещания именно ему поручить убийство царя, Рылеев противопоставлял ему Якубовича. И между ними велись такие разговоры:

— Не правда ли, Каховский, славный бы поступок был Якубовича?

— Ничего, брат Рылеев, здесь нет славного: просто мщение оскорбленного безумца; я разумею славным то, что полезно.

— Да, я с тобой согласен, потому и удержал Якубовича до время; но я говорю, какой был бы урок царям!..

Самолюбивому и подозрительному Каховскому начинало казаться, что он только орудие в чужих руках. «Нас, брат, безгласными считают», говорил ему, выражая и его чувства, другой рядовой член Общества Сутгоф.

Однажды летом у Рылеева они говорили о «самоотвержении». Говорили громко, у открытого окна. Мимо проходил Одоевский. Они позвали его, он зашел, и Каховский стал говорить, что «нужно, кто решится собой жертвовать, знать, для чего он жертвует, чтобы не пасть для тщеславия других». Рылеев называл его ходячею оппозицией, говорил, что он «весь в фразах». «Якубович гораздо чище тебя: он для Общества отложил свое намерение, не будучи членом…» Это раздражало Каховского.

К тому же Бестужев явно стремился поссорить его с Рылеевым. Трудно сказать, зачем он делал это. Вероятно чтобы не дать осуществиться проекту цареубийства. Однажды пригласив с собой Каховского на прогулку, он сказал ему:

— Представь, Рылеев воображает, что найдутся люди, которые решатся не только собой пожертвовать для цели Общества, но и самую честь принесут для неё в жертву.

И он рассказал о проекте Рылеева: тем, которые решатся истребить царскую фамилию, дадут все средства бежать из России. Но если они попадутся, то должны показать, что не были в Обществе, потому что Общество через то может пострадать. Цареубийство для какой бы то ни было цели всегда народу кажется преступлением.

И Бестужев прибавил:

«А Рылеев всё толкует о тебе, что ты на всё решился».

«Напрасно сие говорит Рылеев, — сказал Каховский, — если он разумеет меня кинжалом, то, пожалуйста, скажи ему, чтобы он не укололся… я готов собою пожертвовать отечеству, но ступенькой ему или другому к возвышению не лягу!»

И все эти мучительные подозрения еще осложнялись денежной зависимостью. В мрачные минуты Каховский готов был думать, что его хотят сделать наемным убийцей. Но такие мысли не могли быть долговечными, а деньги были нужны, и Каховский писал своему другу униженные письма вроде следующего: «Сделай милость, Кондратий Федорович, спаси меня. Я не имею более сил терпеть всех неприятностей, которые ежедневно мне встречаются. Оставя скуку и неудовольствия, я не имею даже чем утолить голод: вот со вторника и до сих пор я ничего не ел! Мне мучительно говорить с тобой об этом, и тем более, что с некоторых пор я вижу твою сухость…»

Часть вторая

Четырнадцатое декабря

«О, свобода, теплотвор жизни»

Каховский

«Глас свободы раздавался не более нескольких часов, но и то приятно, что он раздавался».

Батенков

Междуцарствие

Письмо Каховского было помечено 6-ым ноября 1825 года. Судьба Общества была в это время предопределена. Александр был безнадежно болен. Он проводил ту осень на юге в Таганроге, куда поехал, чтобы сопровождать жену, которой врачи предписали жить в теплом климате. Оттуда предпринял он короткое путешествие по Крыму и в Крыму сильно простудился: у него открылась желчная лихорадка. В утро 6-го ноября он в последний раз нашел в себе силы подняться с постели. 19-го ноября он умер.

Смерть эта стала сигналом к развязке. Но всё равно, Общество было уже обречено: оно находилось как бы в огненном кольце предательства; с трех сторон в него проникла измена. Первый шпион — обрусевший англичанин, унтер-офицер Шервуд, строя мельницу в Каменке, заподозрил существование тайного общества. Со своими сведениями он сумел добраться до Аракчеева, а по представлению Аракчеева лично принял его император и дал ему отпуск на год с поручением добыть более точные данные. К осени 1825 года Шервуд уже распутал кое-какие нити. Юный член общества Вадковский так слепо доверился ему, что даже послал его к Пестелю с письмом, в котором просил Пестеля быть откровенным с Шервудом, как с ним самим и передать ему список «Русской Правды». Сведения о заговоре шли и с другой стороны — от графа Витта, начальника Военных Поселений, в свою очередь получившего их от своего тайного агента, помещика Бошняка. Оба они вели сложную и хитрую провокацию: Бошняк не более и не менее, как рекомендовал принять в общество своего патрона — Витта. Что было ответить? Как отказаться от слишком большой чести? Сначала его старались убедить, что пора действий еще не наступила и что генерала своевременно известят, а потом стали утверждать, что Общество уже закрыто; не оставалось сомнений, что Бошняк — шпион. Но много более осведомленным, чем Шервуд и Бошняк, был третий предатель — штабс-капитан Вятского полка Майборода. Он проиграл в карты казенные деньги и надеялся спасти себя предательством от уголовного преследования. Его задолго до этого подозревал член Общества майор Вятского полка Лорер, который предупреждал своего начальника Пестеля. После обнаружения растраты в предательстве Майбороды не могло быть сомнения. Но донос его не застал уже царя в живых.

Смерть Александра I оставляла престол в странном положении: по основному закону о престолонаследии, в виду бездетности царя, императором должен был стать его брат, Цесаревич Константин. Но Константин Павлович, командовавший польской армией, после своей морганатической женитьбы на польке, графине Иоанне Грудзинской, отрекся от престола. Уже давно, после убийства Павла, он говорил, что не примет окровавленного трона: «пусть царствует, кто хочет, а я не буду». Он не хотел, чтобы его убили, как убили отца, он не доверял гвардии, «une fusée jetée dans le Regiment de Préobragensky et tout est en flammes», говорил он. Он понимал, что «женитьба на польке лишает его доверенности нации». К тому же у него не было законных детей.

Александр уже в 1819 году предупредил третьего брата Николая, что он предназначен царствовать. И Николай и его молодая жена, бывшая прусская принцесса Шарлотта, были поражены неожиданной новостью и даже плакали, слушая старшего брата. Было ли это следствием неожиданности, или действительно они не хотели менять свой мирный жребий на блеск и труды власти — сказать трудно. Но и после этого разговора официально Николай ничего не знал; в его образе жизни и занятиях ничто не изменилось. По прежнему он жил счастливой семейной жизнью в своем Аничковом Дворце, или, как он говорил «Аничковском раю», по прежнему был далек от государственных дел. К моменту смерти Александра I он был гвардейским дивизионным генералом и генерал инспектором инженерных войск. Его образование, его деятельность были узкоспециальны. А между тем в Успенском Соборе хранился манифест, переданный покойным Императором митрополиту Филарету, в котором наследником, в виду отречения Цесаревича, назначался Николай Павлович. Копии этого манифеста, сделанные собственноручно другом царя кн. Голицыным, хранились в Государственном Совете, Синоде и Сенате, и о тайне знали кроме вдовствующей императрицы и Голицына только Аракчеев и митрополит Филарет. Известие о смерти Александра дошло до Петербурга 27-го ноября. До этого дня знали только, что он безнадежно болен. Но уже 25-го ноября Николай имел совещание с петербургским генерал-губернатором Милорадовичем и с командующим гвардией генералом Воиновым о том, какие меры следует принять в случае смерти царя. Решено было — немедленно принести присягу Цесаревичу. На этом открыто настаивал Милорадович, сильный своим авторитетом, военной славой, положением. «Можно говорить смело, имея 60 000 штыков в кармане», выражался, рассказывая о своем разговоре с великим князем и хлопая себя по карману, генерал. Если цесаревич подтвердит свое отречение, о котором Милорадовичу было известно только по слухам, то престол перейдет к Николаю Павловичу, но трон ни на минуту не должен оставаться незанятым. Николай Павлович согласился с этим мнением. Он боялся и призрака того, что его могут заподозрить в нелояльности по отношению к старшему брату, в желании захватить престол.

И вот, едва приехал из Таганрога курьер с известием о смерти царя, как великий князь в церкви Зимнего Дворца, где только что прервали молебствие о здравии императора, распорядился поставить аналой, принести присяжный лист, и первый принес присягу Константину. Церковь была пуста, один поэт В. А. Жуковский, случайно бывший в ней, видел как рыдая повторял за священником слова присяги великий князь. Потом он сообщил о смерти Александра дворцовым караулам и им тоже велел присягнуть новому императору. Присягнули все, кто находился в это время во дворце. Генералу Воинову отдал он приказ привести к присяге гвардию. Этими поспешными распоряжениями Николай хотел «отклонить самую тень сомнений» в чистоте своих намерений.

Тут началась фантасмагория. Едва сообщил он матери о том, что караул и ряд генералов «совершили свой долг», как она воскликнула в испуге: «Nicolas! Qu’avezvous fait? Ne savez vous pas qu’il у a un autre acte qui vous nomme héritier presomptif?» Прибежал маленький Голицын, друг покойного царя, писавший этот акт и «в исступлении, — как рассказывает Николай — вне себя от горя, но и от вести, что во дворце присягнули Константину Павловичу, начал мне выговаривать, зачем я брату присягнул!»

Собрался Государственный Совет, и рыдающий Голицын доложил собранию о своем разговоре с великим князем. Он требовал, чтобы до новой присяги было прочтено завещание покойного императора. Но такой же маленький ростом, как и он, Лобанов Ростовский, министр юстиции, возражал ему, что Совет только канцелярия государева, что «у мертвых нет воли» и что надо прежде всего присягнуть. Пока препирались эти карлики, пришел огромный, самоуверенный Милорадович и громко, по-военному, произнес речь: он «советует Государственному Совету прежде всего присягнуть, а потом уже делать, что угодно!» Но Совет ни за что не хотел присягать без личного приказания от великого князя. Всё же принесли золотые ковчежки, в которых хранились документы, и после долгих споров вскрыли их и прочитали манифест Александра и отречение Цесаревича. Снова было глубокое молчание, и снова Милорадович повторил свое требование присягнуть Константину по примеру и по желанию великого князя Николая Павловича. Шум и беспорядок еще увеличивались от того, что председатель Лопухин от старости плохо слышал и от волнения ничего не понимал. Однако ему с трудом разъяснили в чём дело и он обратился с просьбой к Милорадовичу пойти к великому князю и убедить его прийти в Государственный Совет. От этого Николай отказался, и резонно, потому что не имел права присутствовать в Совете. Кто он был? Просто дивизионный генерал! Тогда Государственный Совет отправился in corpore к дивизионному генералу и в верноподданническом исступлении дал себя переубедить. Великий князь, держа правую руку и указательный палец над головой, как бы призывая Всевышнего в свидетели искренности своих помышлений, требовал присяги брату. Старцы рыдали и восклицали «какой великодушный подвиг!» и старались облобызать его. Среди слез и лобзаний, долго убеждали великого князя прочесть документы — завещание и отречение, что он и сделал, но не вслух, а про себя. Всё-таки они не хотели сами без него идти в церковь и просили Николая быть их «предводителем», на что он согласился и повел их в большую придворную церковь, где их привели к присяге. Из церкви гурьбой пошли к императрице-матери, которая на этот раз одобрила «поступок этого ангела, моего Николая». Старцы целовали её руки, плакали, стонали. Константин стал императором.

Было совершенно нечто вполне незаконное, в сущности, coup d’état. По закону присяга не могла быть принесена по простому приказу одного из великих князей, а только по манифесту требующего присяги императора. С присягой поспешили, надо было ждать распоряжений Константина, как это сделал Дибич на юге, или, по крайней мере, хоть запросить его мнение. А раз не спросили, то давали ему право отнестись безразлично к затруднениям, из этой ошибки проистекавшим.

С точки зрения личной и узкосемейной Николай действовал со скрупулезной корректностью и даже самоотверженно. Разумеется, он считался с мнением Милорадовича, с его 60 000 штыков в кармане, но одним вмешательством Милорадовича нельзя всё объяснить. Завещание царя, отречение Константина, мнение Государственного Совета, поддержка матери, давали Николаю Павловичу возможность провозгласить себя императором. А между тем у него ведь был прирожденный дар власти и отказаться от неё означало для него то же самое, что для музыканта отказаться от музыки. Может быть, сама его безоглядная поспешность объясняется именно тем, что он бежал от слишком сильного искушения. Но поспешность оказалась роковою: Николай не принял в расчет характера старшего брата и не знал о существовании тайного общества.

Цесаревич стал чудить. При получении в Варшаве известия о смерти Александра, он распорядился его не опубликовывать. Он сердился, когда его называли «Ваше Величество» и не принимал пакетов с такой надписью. Он велел передать выговор Государственному Совету и Сенату за принесение незаконной присяги и нарушение воли покойного императора, он даже грозил удалиться «еще далее», т. е. за границу, от «такого порядка дел». Но приехать в Петербург и торжественно подтвердить свое отречение он ни за что не хотел, а только писал об этом в частных письмах брату, подписываясь «вернейшим подданным». Формально он, может быть, был последователен: он не хотел отрекаться от сана, которого за собой не признавал. Между тем, без его присутствия и торжественного отречения, Николай не решался назначить вторую присягу. Напрасно посылал он к Константину посланцев и письма; напрасно убеждал его приехать близкий его друг Опочинин и любимый младший брат Михаил.

Благодаря ненужной тайне, в которой хранил свое завещание покойный император, (как будто Россия была частным имуществом, которое можно втайне завещать), благодаря нелепому поведению цесаревича, создалось невозможное положение. «Корона подносилась, как чай, и никто не хотел», «короной играли, как в волан». Константин вел себя, как капризный ребенок, который подарил свою любимую игрушку, брать ее назад не хочет, но еле скрывает свое огорчение расставаясь с ней. Очевидно, он отказывался от трона с большей горечью, чем сам себе признавался. Когда жена умоляла его быть твердым в своем решении, «Tranquillisez vous Madame, vous ne régnerez pas», успокаивал он ее. Он и слышать не хотел о троне, но не хотел слышать и о смуте, которую сам создавал. Он даже писал Николаю, в явном противоречии с действительностью, что боится своим присутствием усилить смуту и дать предлог для междоусобия. Создалось междуцарствие с двумя царями — одним в Варшаве, которому принесли присягу, чье изображение чеканили уже на монетах, но который и не думал царствовать, и вторым — в Петербурге, — которому еще не присягнули, но который всё же переехал в Зимний Дворец (чтобы быть ближе к матери, как он объяснял это) и фактически правил Россией.

Накануне

Смерть Александра застала Общество врасплох. Николай Бестужев и Торсон, услышав, что в Гвардейском Экипаже уже назначена присяга Константину, бросились к Рылееву: «Где же Общество, о котором столько рассказывал ты? где виды их? какие их планы?» Рылеев долго молчал, облокотись на колени и положив голову между рук. «Мы не имеем установленного плана, никакие меры не приняты, число наличных членов невелико!» Надо было обсудить неожиданное происшествие и создавшееся положение. Решили собраться вечером у Рылеева. Настроение у всех было возбужденное.

Определенного плана еще не было, но все чувствовали, что готовится развязка. Войска присягнули Константину «с готовностью», солдаты говорили, что цесаревич переменился, что у него в Варшаве жалованье платят серебром и от солдат там не требуют лишнего. Ждали уменьшения срока службы, года на два. При таком настроении войска и при выжидательном настроении широких кругов столицы вожди Общества склонились бы, вероятно, к решению совсем закрыть его, или во всяком случае приостановить его деятельность, если бы не распространились очень скоро слухи об отречении Константина. В виду этого решено было выжидать, пока положение не выяснится и стараться увеличить число членов среди офицеров гвардии. Братья Бестужевы пытались воздействовать и на солдат, своеобразным способом: они обходили ночью город, говоря встречным солдатам, что от них скрыли завещание покойного государя с волей и сокращением срока службы. Их слушали жадно, хотя иные и отзывались осторожным «не могу знать, ваше благородие». Возможно, что и Рылеев был с ними, и от хождения ночью по городу и от всех волнений этих дней заболел. Он схватил сильную жабу и вынужден был слечь.

Квартира Рылеева стала штаб квартирой заговорщиков. У его постели ежедневно сходились члены Думы; туда же приводили молодых офицеров, которых хотели привлечь к заговору. Среди вереницы людей, бывавших у него, приходил принятый им в Общество полковник инженерных войск Гавриил Степанович Батенков, человек совсем иного склада, чем все они. Как попал он в их заговор, этот умный сибиряк, прошедший через тяжелую жизненную школу? Он долго служил под начальством Аракчеева в Военных Поселениях и при Сперанском в Сибири, знал всё темное, что было в России, не из книг, хотя был человеком образованным, не чуждым немецкой философии и французской идеологии. Как Сперанский, понимал он, что многое нужно переменить в отечестве; но одно дело желать перемен, а другое — участвовать в заговоре. Что толкнуло его на одну стезю с юными идеалистами и идеологами? Или «жажда политической свободы» да «случайная встреча с людьми, еще более исполненными этой жажды», как думал он сам? Неожиданная, непонятная жажда в пожилом помощнике Клейнмихеля! Он был без места в то время, был обижен и, вероятно, не чужд и честолюбивых мечтаний. Заговорщики намечали его в правители дел будущего Временного Правления. И вот, на собраниях молодых энтузиастов стал появляться человек с крупной головой, с медленной, запинающейся, немного старо-подьяческой речью, старавшийся внести долю практического разума и умеренности в их отважное предприятие. Батенков был ценен для них, как человек житейского опыта и как связь с Сперанским, на которого они рассчитывали, как на члена Временного Правления. В доме великого бюрократа он был своим человеком, запросто обедал и даже вышивал на пяльцах с его дочерью, но, разумеется, некоторых тем с осторожным хозяином не касался: «у нашего старика не выведаешь, что он думает», говорил он своим сотоварищам.

Тогда же и тоже через Рылеева присоединился к ним еще один пожилой и своеобразный человек, барон Штейнгель, не столь выдающийся, как Батенков, но тоже далеко не заурядный, много перевидавший и перестрадавший в своей жизни, обиженный как бы уже наследственно: еще отец его, как впоследствии и он сам, был жертвою несправедливости начальства. Так, в революцию, в её водовороты, легко влекутся неудачники — сирый Каховский, обиженный Штейнгель, не вполне уравновешенный Батенков. Барон Штейнгель был очень не похож на своих новых друзей, не о том думал, не те книги читал и жизнь знал не по книгам. И он, как Батенков, хотел направить Общество по умеренному пути и правление оставить монархическое с императрицей Елизаветою Алексеевной, вдовой Александра I-го. Батенков и Штейнгель приносили с собой то, чего не было у других декабристов — практический административный опыт.

За эти дни Общество выросло больше, чем за всё время своего существования. Появился на квартире Рылеева поручик Финляндского полка барон Розен, добрый и корректный эстляндец. Он только недавно женился на дочери Малиновского, директора Лицея, и весь сиял новым счастьем, новым мундиром, новеньким, с иголочки, либерализмом. И он тоже готов был пожертвовать своей жизнью вместе с этими просвещенными и благородными людьми за благо своей приемной родины, но пожертвовать разумно, с шансами на успех. Приходили Беляевы, моряки, милые, немного наивные юноши, очаровательные в своем молодом идеализме. Приходил друг Пушкина, Кюхельбекер, только что принятый в Общество. На его беду, несчастная судьба кинула вечного скитальца в Петербург в первые дни декабря и всё чаще стала мелькать на собраниях его нелепая, долговязая фигура и слышаться его вдохновенная, бессвязная речь. Он был заряжен от всех этих собраний и разговоров, «как длинная ракета».

И еще один странный человек стал приходить к Рылееву — полковник в отставке Булатов. Случай (дело о наследстве) привел его этой осенью в Петербург и случайно же, в театре, встретился он со своим товарищем по корпусу — Рылеевым. Рылеева он в корпусе не любил, считал, что «он рожден для заварки каш, но сам всегда оставался в стороне». Однако, теперь он слышал, что Рылеев «человек порядочный и вышел так, что я ожидать не мог, довольно хорошо пишет, но между прочим думы и всё возмутительные». Кроме того, он слышал о дуэлях поэта, — «следовательно имеет дух». Сам Булатов был очень несчастен в это время, недавно потерял жену, был подавлен и едва ли вполне уравновешен. Это был мало образованный человек, далекий от каких нибудь идей, но не чуждый свободолюбивого настроения и к тому же ненавидевший Аракчеева за какие то обиды, нанесенные его отцу. Ему было 30 лет, но что-то хрупкое и юношеское виднелось в его фигуре, в его лице с немного асимметрично поставленными глазами. Никто не сказал бы по его виду, что за ним славное военное прошлое, чудеса храбрости под Бородиным. Хотя он уже давно оставил Лейб-Гренадерский полк, но его еще помнили там и многие солдаты знали его и любили.

Рылеев инстинктом ловца человеков почувствовал, что Булатова можно взять и то, как это сделать. И вот, его приглашают к лейб-гренадерскому офицеру Панову, ему устраивают встречу с солдатами, когда то служившими под его начальством, один из которых вынес его, тяжко раненого, из сражения. Он пьет с ними, и размягченный этой встречей и вином, пускается в разговоры с компанией незнакомых ему офицеров. Его наводят на нужную тему: роль графа Аракчеева в государстве, заставляют высказаться. И когда в пылу разговора он хватается за пистолет со словами «вот, друзья мои, если бы отечество для пользы своей потребовало сейчас моей жизни и меня бы не было!» — ему кричат: «живите, живите, ваша жизнь нужна для пользы отечества!» Так, подготовив, ведут его к Рылееву, уже больному, и тот, лежа в постели, открывает старому однокашнику, что есть «комплот, составленный из благородных и решительных людей. Тебя давно сюда дожидали и первое твое появление на тебя обратило внимание». Булатов был доволен и горд, что какие-то неизвестные ему и отважные люди его ценят. Он охотно стал бывать на собраниях, любил слушать благородные речи, не совсем понимая их смысл и упорно добиваясь узнать, «какая же в этом польза отечеству?», и незаметно втягивался в Общество. «Это наш», рекомендует его Рылеев сочленам. И он уже действительно «наш», встречается со всеми, приглядывается к новым знакомым. Сдержанный, молчаливый Трубецкой не нравится ему, зато нравится Якубович, такой же, как и он сам, настоящий военный человек. Рылеев, умело подлаживаясь к его стилю, заканчивает свои письма к нему словами: «Милый! Честь, Польза, Россия!»

* * *

Но если являлись новые соратники, то многие из тех, на кого можно было рассчитывать, покинули знамя свободы. В Петербурге служило немало отставших от Общества членов Союза Благоденствия, и в это роковое время помощь их могла оказаться бесценной. Трубецкой, живший последнее время в Киеве и недавно вернувшийся в столицу и потому мало знакомый с новым положением дел в Обществе, помнивший времена расцвета Союза Благоденствия с его 200-ми членов, больше всех других верил в то, что еще можно привлечь к делу старых соратников. Николаю Бестужеву поручили переговорить с командиром 2-го батальона Финляндского полка Моллером. Бестужев нашел его «в наилучшем расположении». Но уже на другой день, после разговора со своим дядей, морским министром, Моллер резко переменил фронт. «Он не намерен служить орудием и игрушкою других в таком деле, где голова нетвердо держится на плечах». С Моллером отпадали надежды на Финляндский полк, в котором один Розен отвечал за себя, да, пожалуй, еще за свой взвод. Другой бывший единомышленник, Шипов, теперь командовавший Семеновским полком, сам в начале междуцарствия искал свидания с Трубецким. Но когда Трубецкой приехал к нему, Шипов уже хотел уклониться от разговора на опасную тему и стал читать Трубецкому вслух толстейшую тетрадь — какой-то свой проект устройства Фурштатских батальонов. Трубецкой перебил чтение и предложил поговорить о более важных предметах.

— Большое несчастье будет, если Константин будет императором, — сказал Шипов.

— Почему ты так судишь?

— Он варвар.

— Но Николай человек жестокий.

— Какая разница! Этот человек просвещенный, тот злой варвар.

— Говорят, жена его очень смягчила его нрав и почти совсем его переменила. Константину солдаты присягнули с готовностью, может быть оттого, что они его не знают. Десять лет он в отсутствии, а меньших братьев они ненавидят и очень худо об них отзываются. Если Константин откажется от престола, трудно будет заставить солдат присягнуть Николаю.

— Меня солдаты послушают. Я первый узнаю, если Константин откажется, мне тотчас пришлют сказать из Аничковского дворца. Я тотчас приведу свой полк к присяге; я отвечал за него, я дал слово.

— Но можешь ли ты сказать, что тебе скажут истину? Кажется, что очень желают царствовать и, в таком случае, разве не могут прислать тебе сказать, что Константин отказался и обмануть тебя? Ты приведешь полк к присяге, а окажется, что Константин не отказался! Что ты будешь тогда делать? Ты несешь свою голову на плаху.

Эти слова поразили Шипова. Он даже отскочил от собеседника. «Трубецкой, что же делать?»

Но это было мгновенное сомнение. Шипов был потерян для Общества.

* * *

В России было междуцарствие: два царя, т. е. ни одного. Николай имел сторонников только в придворных кругах. Гвардейские офицеры его не любили, а ведь они, может быть, еще не забыли того недавнего времени, когда гвардия распоряжалась троном. «У них это в крови», говорил Милорадович, а он то их знал. Междуцарствие увеличивало шансы на успех и звало Общество к действию. Было ясно, что если Константин примет корону, то дело свободы станет безнадежным: на новом царе не будет тяготеть груз ошибок прошлого царствования. Но если Константин откажется, то не действовать — станет преступно. «Мы не имеем никаких оговорок принести Обществу, избравшему нас», говорил Трубецкой.

Главное же, междуцарствие давало новые возможности. До тех пор самым сильным и действенным средством борьбы казалось цареубийство. Естественная смерть Александра спутала карты. Недаром Якубович, ненавидевший покойного императора, с упреком говорил членам Общества «вы его у меня вырвали», и не хотел стать хладнокровным убийцей нового царя, против которого лично ничего не имел. Террор становился неосуществимым, зато в условиях междуцарствия можно было попытаться возродить исконную традицию русского бунта — самозванщину. На это и пошел Рылеев.

Разумеется, план Рылеева не был обычной самозванщиной, но сущность была та же. Он не пустил в народ нового Отрепьева или Пугачева. Но он решил воспользоваться отдаленностью Варшавы, неприездом Константина, верностью солдат уже данной присяге, для того чтобы представить в их глазах Николая захватчиком престола. Как и самозванцы, хотел он использовать огромный, неизжитый запас любви к царю, верности присяге, использовать для высокой цели, для блага народа. Но и самозванцы думали, может быть, о благе народа, когда становились на путь обмана. Раз вызвавши смуту и бунт во имя законного царя, Рылеев рассчитывал сочетать восстание с цареубийством и произвести революцию. Отчасти расчет его был верен, хотя далеко не во всём.

Историки, и в особенности марксистские, из сил выбиваются, чтобы хоть в ретортах найти не поддающиеся дозировке следы революционности солдат. Ищут влияния заграничных походов, вспоминают, как осуждали солдаты «Дизвитова» (как звали они Людовика 18-го, Louis XVIII), со слов полицейских агентов передают о всяких казарменных слухах и пересудах. Пс их мнению, неудача декабристов объясняется тем, что они не обратились к массам, которые пошли бы за ними против ненавистного самодержавия.

Но декабристы думали иначе. Были такие, что готовы были погнать солдат на бунт палками, другие (как Сергей Муравьев) верили в силу любви солдата к доброму барину, к доброму офицеру. Большинство же, как Рылеев, понимало, что в душе солдата живет нечто более высокое и сильное, чем страх и привязанность — любовь к Царю, верность присяге. Солдат был очень темен, очень забит, но всё же не был он только серой скотинкой, бездушным автоматом. Или у солдата нет чести и совести и пустые слова для него — отечество, Россия? Или нет у него своей правды к душе? Столетие понадобилось, чтобы подточить эту веру, чтобы как трухлявое дерево развалилась старая правда. Но тогда народ жил еще этой правдой. Не будь её, какая человеческая душа вынесла бы ужас двадцатипятилетней службы, разлуку с семьей, гражданскую смерть, бездомную и холодную жизнь?

Отечественная война, несомненно, развила солдата, сделала его сознательнее и умнее. Но чем сознательнее он был, тем крепче держался за свои убеждения, тем честнее служил Империи и Государю Императору. Поэтому заранее была обречена на неуспех революционная пропаганда и необходим был обман, чтобы повести его на мятеж. Если сказать солдату, что от него требуют второй, незаконной присяги, что истинный Государь томится где-то в цепях, а захватчик собирается отнять у него престол и если скажут всё это люди, которым он доверяет, добрые и любимые офицеры, то он поверит и будет сражаться за правое дело. И горький обман этот во имя и для блага народа придумал чистый душою поэт! Такова трагедия идеалистов: беспомощные в жизни, хотят они перехитрить ее, берут на себя во имя своих идей тягчайшие грехи, как взял Рылеев грех обмана почти что детей — солдат.

* * *

Великий князь переживал тяжелые дни. Приехал из Варшавы брат Михаил, не присягавший и, к смущению всех, так и не присягнувший Константину. Он был мрачно настроен. «Зачем ты всё это сделал? — упрекал он Николая, — что теперь будет при второй присяге в отмену первой?» А на слова императрицы-матери «если так поступили, то для того, чтобы не пролилась кровь», он ответил: «она еще не пролилась, но прольется!»

Его снова отправили к брату в Варшаву. Но в пути, встретив курьера, посланного Константином в Петербург и видя непреклонность брата, Михаил Павлович усомнился в целесообразности своей дальнейшей поездки. Он остановился на станции Неннааль, в 260 верстах от Петербурга, и стал ждать дальнейших указаний, готовый продолжать путь или вернуться. 11-го прибыло в Петербург письмо Константина, оставлявшее очень мало надежды на его приезд. «Твоего предложения прибыть скорее в Петербург я не могу принять и предупреждаю тебя, что удалюсь еще далее, если всё не устроится согласно воле покойного нашего Государя», писал Константин. Императрица мать восторгалась самопожертвованием сына. (Еще бы: она то уж не заставила бы себя упрашивать!) Но Николай не соглашался с ней насчет поведения брата. «Я не знаю, чья жертва больше, того, кто отказывается, или того, кто принимает престол при подобных обстоятельствах».

Обстоятельства, действительно, были трудные. Милорадовичу доносили о каких-то тайных собраниях у Рылеева. «Вздор! — сказал бравый генерал, — пусть мальчишки читают друг другу свои дрянные стихи!» Он ручался Николаю за спокойствие столицы. Великий князь верил в административный талант Милорадовича, но был спокоен только наполовину: он знал, что его не любит Гвардия.

12-го декабря, когда ожидали возвращения решительного курьера из Варшавы, Николая рано, в 6 часов разбудили. Барон Фредерикс привез ему пакет, адресованный «Его Императорскому Величеству в собственные руки» и с надписью: «о самонужнейшем». «Вскрыть пакет на имя Императора, — вспоминал об этом Николай, — был поступок столь отважный, что решиться на сие казалось мне последней крайностью, к которой одна необходимость могла принудить человека, поставленного в самое затруднительное положение — и пакет вскрыт!» Это был всеподданнейший доклад Дибича, составленный на основании доносов Шервуда и Майбороды, о том, что в Петербурге и во 2-ой Армии существует военный заговор!

Что было делать? Обстоятельства требовали быстрого решения. «К кому мне было обратиться одному, совершенно одному, без совета?» — писал Николай. Он вызвал Милорадовича и князя Голицына и посвятил их в тайну присланных документов. Голицын только вздыхал и охал, а у Милорадовича «сердце было на языке, а ума немного». Решили вызвать в Петербург Майбороду, стали справляться о поименованных в его доносе петербургских членах Общества. Большинство их оказалось в отпуску, а на имена Бестужева и Рылеева не обратили должного внимания: литераторы, болтуны! Полиция Милорадовича была не на высоте.



Поделиться книгой:

На главную
Назад