Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Советская поэзия. Том второй - Антология на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

«Да, Дон-Кихот ошибся…»

Перевод В. Корчагина

Да, Дон-Кихот ошибся, Сделал промах: Взяв щит — воображение свое, — За ближних, с благородством не знакомых, Он поднял благородное копье. Тряслись от смеха Лиц холодных блюдца, А он — горел, сгорал в святом огне. …О разум мой! Сумей так промахнуться! Вот так светло дай ошибиться мне!

1968

«Мне в тягость затишье…»

Перевод В. Корчагина

Мне в тягость затишье и дач и квартир, Мне в тягость их стены, оконные шторки… Зовет меня к болям своим весь мир, Зовет судьбою Гарсиа Лорки{20}. Стихи как созвездья. Душа как полет. И молния в грудь. И могила немая. Фаланга фашистская дико ревет, На дыбу песнь поднимая… Мне должно с друзьями в ночном патруле Шагать по земным, по зловещим дорогам, Пока не покончим на всей земле С коричневым едким смогом! Лишь после Задерну я в комнате шторки — И вдоволь наплачусь над участью Лорки.

1970

«Костер погас…»

Перевод В. Корчагина

Костер погас. Растаял дым кудлатый. Следы босых ступней в траве примятой, Как будто первые потоки дождевые, Вдоль стежки вьются, робкие, кривые, Еще не ведая, куда пролечь им надо. А лес вздохнул в преддверье листопада — И уронил два гаснущих листочка. И детских тех шажков неровная цепочка Всего меня внезапно пронизала, Костер затрепетал — и вспыхнул ало, Как лепестки в лучах порою ранней, Как цвет шиповника, — не комнатных гераней. И душу залило такое вдруг тепло, Какого смолоду вместить бы не смогло Ты, мое сердце…

1973

МАРК ЛИСЯНСКИЙ

(Род. в 1913 г.)

{21}

Моя Москва

Я по свету немало хаживал, Жил в землянках, в окопах, в тайге, Похоронен был дважды заживо, Знал разлуку, любил в тоске. Но Москвою привык я гордиться И везде повторяю слова: Дорогая моя столица, Золотая моя Москва! У горячих станков и орудий, В нескончаемой лютой борьбе О тебе беспокоятся люди, Пишут письма друзьям о тебе. И врагу никогда не добиться, Чтоб склонилась твоя голова, Дорогая моя столица, Золотая моя Москва!

1941

Слава

Сияло имя Ленина, Идя в века, Перешагнув поля, моря России, И не было такого уголка, Где б это имя не произносили. А он ходил в поношенном пальто, Жил на пайке, Трудился дни и ночи, Детдому слал дрова, С докладом шел к рабочим И говорил, что выспится потом. Он жил у дальних гор, У безымянных рек В сердцах людей Всех стран и поколений. И кажется, один лишь человек Не замечал той славы… Это — Ленин.

1952

Настроение

С чего — не знаю, тем не менее Светло в глуши моей души. С утра такое настроение, Что хоть роман в стихах пиши. Дождь льет по всем небесным правилам — Душистый, щедрый, озорной, Ему земля бока подставила И не считается со мной. А я иду, дышу и радуюсь, И гром и дождь благодарю, И верю, что жар-птицу — радугу Поймаю, людям подарю. В душе такое настроение, Что нипочем ни гром, ни дождь, Как будто улицей весеннею К любимой женщине идешь.

1956

Птицы меня разбудили

Птицы меня разбудили, Сказали: пора вставать. Они со мной поступили, Как поступала мать. Сначала будить не хотели, Они пожалели меня И от окна полетели, Сквозь сон осторожно звеня. Они покружились над вишней, Вернулись опять к окну, Перекликались неслышно, На крыльях несли тишину. Потом тишина раскололась, И добрые вестники дня Запели во весь голос… Матери нет у меня.

1957

«Друг нам дороже брата иногда…»

Друг нам дороже брата иногда. Да что там иногда!.. Дороже брата. Об этом хорошо спросить солдата, Который брал когда-то города. Наверное, не трудно догадаться, Что скажет вам в ответ такой солдат. Брат может другом вдруг не оказаться, Зато уж друг — он непременно брат. А нас учили близких всех любить. Ну как тут быть? А надо быть солдатом. Брат настоящим другом должен быть, Когда он хочет оставаться братом. В любви и в равнодушии вольны Мы перед совестью и небесами. Все дело в том, что братья нам даны, Друзей себе мы выбираем сами.

1960

«Разве я когда-нибудь уйду…»

Разве я когда-нибудь уйду От цветущей яблони в саду, От весны в березовом хмелю, От людей, которых я люблю, От стихов, от радуг, от зарниц, От тебя, от музыки, от птиц, От моих не выслушанных гроз, От моих невыплаканных слез… Разве я когда-нибудь уйду!

1965

Что б ни случилось

Ночь на последнем повороте, Обозначается рассвет. Вы на земле еще живете, Меня уже на свете нет. Шумят дожди, метут метели, Преображая лик земной. Над вами лебеди взлетели, Точь-в-точь как раньше надо мной. Я жил, бродяга и невежда, От добрых дел не в стороне, В душе моей жила надежда, Что кто-то вспомнит обо мне. Вы ждете славы и успеха — Приходит горе и беда, А я от всех тревог уехал И не вернусь к ним никогда. Нет, я не бегал от работы, Хлебнул все радости любви. Ах, мне бы ваши все заботы, Друзья живущие мои! Что б ни случилось — жизнь прекрасна. Согласны?… То-то и оно! И солнце льется понапрасну В мое бездонное окно.

1972

СЕРГЕЙ МИХАЛКОВ

(Род. в 1913 г.)

{22}

Лист бумаги

Простой бумаги свежий лист! Ты бел как мел. Не смят и чист. Твоей поверхности пока Ничья не тронула рука. Чем станешь ты? Когда, какой Исписан будешь ты рукой? Кому и что ты принесешь: Любовь? Разлуку? Правду? Ложь? Прощеньем ляжешь ты на стол? Иль обратишься в протокол? Или сомнет тебя поэт, Бесплодно встретивший рассвет? Нет, ждет тебя удел иной! Однажды карандаш цветной Пройдется по всему листу, Его заполнив пустоту. И синим будет небосвод, И красным будет пароход, И черным будет в небе дым, И солнце будет золотым!

А что у вас?

Кто на лавочке сидел, Кто на улицу глядел, Толя пел, Борис молчал, Николай ногой качал. Дело было вечером, Делать было нечего. Галка села на заборе, Кот забрался на чердак. Тут сказал ребятам Боря Просто так: — А у меня в кармане гвоздь. А у вас? — А у нас сегодня гость. А у вас? — А у нас сегодня кошка Родила вчера котят. Котята выросли немножко, А есть из блюдца не хотят. — А у нас на кухне газ. А у вас? — А у нас водопровод. Вот. — А из нашего окна Площадь Красная видна. А из вашего окошка Только улица немножко. — Мы гуляли по Неглинной, Заходили на бульвар, Нам купили синий-синий, Презеленый красный шар. — А у нас огонь погас — Это раз. Грузовик привез дрова — Это два. А в-четвертых, наша мама Отправляется в полет, Потому что наша мама Называется пилот. С лесенки ответил Вова: — Мама — летчик? Что ж такого! Вот у Коли, например, Мама — милиционер. А у Толи и у Веры Обе мамы — инженеры. А у Левы мама — повар. Мама — летчик? Что ж такого! — Всех важней, — сказала Ната, — Мама вагоновожатый, Потому что до Зацепы Водит мама два прицепа. И спросила Нина тихо: — Разве плохо быть портнихой — Кто трусы ребятам шьет? Ну, конечно, не пилот. Летчик водит самолеты — Это очень хорошо. Повар делает компоты — Это тоже хорошо. Доктор лечит нас от кори, Есть учительница в школе. Мамы разные нужны, Мамы всякие важны. Дело было вечером, Спорить было нечего.

Заяц во хмелю

В день именин, а может быть, рожденья, Был Заяц приглашен к Ежу на угощенье. В кругу друзей, за шумною беседой, Вино лилось рекой. Сосед поил соседа. И Заяц наш как сел, Так, с места не сходя, настолько окосел, Что, отвалившись от стола с трудом, Сказал: «Пиши домой!» — «Да ты найдешь ли дом? — Спросил радушный Еж. — Поди как ты хорош! Уж лег бы лучше спать, пока не протрезвился! В лесу один ты пропадешь: Все говорят, что Лев в округе объявился!» Что Зайца убеждать? Зайчишка захмелел. «Да что мне Лев! — кричит. — Да мне ль его бояться? Я как бы сам его не съел! Подать его сюда! Пора с ним рассчитаться! Да я семь шкур с него спущу! И голым в Африку пущу!..» Покинув шумный дом, шатаясь меж стволов, Как меж столов, Идет Косой, шумит по лесу темной ночью: «Видали мы в лесах зверей почище львов, От них и то летели клочья!..» Проснулся Лев, услышав пьяный крик, — Наш Заяц в этот миг сквозь чащу продирался. Лев — цап его за воротник! «Так вот кто в лапы мне попался! Так это ты шумел, болван? Постой, да ты, я вижу, пьян — Какой-то дряни нализался!» Весь хмель из головы у Зайца вышел вон! Стал от беды искать спасенья он: «Да я… Да вы… Да мы… Позвольте объясниться! Помилуйте меня! Я был в гостях сейчас. Там лишнего хватил. Но все за Вас! За Ваших Львят! За Вашу Львицу! — Ну, как тут было не напиться?!» И, когти подобрав, Лев отпустил Косого. Спасен был хвастунишка наш. Лев пьяных не терпел, сам в рот не брал хмельного, Но обожал… подхалимаж.

Лев и ярлык

Проснулся Лев и в гневе стал метаться, Нарушил тишину свирепый, грозный рык — Какой-то зверь решил над Львом поиздеваться: На Львиный хвост он прицепил ярлык. Написано: «Осел», есть номер с дробью, дата, И круглая печать, и рядом подпись чья-то… Лев вышел из себя: как быть? С чего начать?! Сорвать ярлык с хвоста?! А номер?! А печать?! Еще придется отвечать! Решив от ярлыка избавиться законно, На сборище зверей сердитый Лев пришел. «Я Лев или не Лев?» — спросил он раздраженно. «Фактически вы Лев! — Шакал сказал резонно. — Но юридически, мы видим, вы Осел!» «Какой же я Осел, когда не ем я сена?! Я Лев или не Лев? Спросите Кенгуру!» «Да! — Кенгуру в ответ. — В вас внешне, несомненно, Есть что-то львиное, а что — не разберу!..» «Осел! Что ж ты молчишь?! — Лев прорычал в смятенье. — Похож ли я на тех, кто спать уходит в хлев?!» Осел задумался и высказал сужденье: «Еще ты не Осел, но ты уже не Лев!..» Напрасно Лев просил и унижался, От Волка требовал, Шакалу объяснял… Он без сочувствия, конечно, не остался, Но ярлыка никто с него не снял. Лев потерял свой вид, стал чахнуть понемногу, То этим, то другим стал уступать дорогу, И как-то на заре из логовища Льва Вдруг донеслось ослиное: «И-аа!» Мораль у басни такова: Иной ярлык сильнее Льва!

Слон-живописец

Слон-живописец написал пейзаж, Но раньше, чем послать его на вернисаж, Он пригласил друзей взглянуть на полотно: Что, если вдруг не удалось оно? Вниманием гостей художник наш польщен! Какую критику сейчас услышит он? Не будет ли жесток звериный суд? Низвергнут? Или вознесут? Ценители пришли. Картину Слон открыл, Кто дальше встал, кто подошел поближе. «Ну, что же, — начал Крокодил, — Пейзаж хорош! Но Нила я не вижу…» «Что Нила нет, в том нет большой беды! — Сказал Тюлень. — Но где снега? Где льды?» «Позвольте! — удивился Крот. — Есть кое-что важней, чем лед! Забыл художник огород». «Хрю-хрю, — заметила Свинья, — Картина удалась, друзья! Но с точки зренья нас, Свиней, Должны быть желуди на ней». Все пожеланья принял Слон. Опять за краски взялся он И всем друзьям по мере сил Слоновьей кистью угодил, Изобразив снега, и лед, И Нил, и дуб, и огород, И даже мед! (На случай, если вдруг Медведь Придет картину посмотреть…) Картина у Слона готова, Друзей созвал художник снова. Взглянули гости на пейзаж И прошептали: «Ералаш!» Мой друг! не будь таким слоном: Советам следуй, но с умом! На всех друзей не угодишь, Себе же только навредишь.

Непьющий воробей

Случилось это Во время птичьего банкета: Заметил Дятел-тамада, Когда бокалы гости поднимали, Что у Воробушка в бокале — Вода! Фруктовая вода!! Подняли гости шум, все возмущаться стали, — «Штрафной» налили Воробью. А он твердит свое: «Не пью! Не пью! Не пью!» «Не поддержать друзей? Уж я на что больная, — Вопит Сова, — а все же пью до дна я!» «Где ж это видано, не выпить за леса И за родные небеса?!» Со всех сторон стола несутся голоса. Что делать? Воробей приклювил полбокала. «Нет! Нет! — ему кричат. — Не выйдет! Мало! Мало! Раз взялся пить, так пей уже до дна! А ну, налить ему еще бокал вина!» Наш скромный трезвенник недолго продержался — Все разошлись, он под столом остался… С тех пор прошло немало лет, Но Воробью нигде проходу нет, И где бы он ни появился, Везде ему глядят и шепчут вслед: «Ах, как он пьет!», «Ах, как он разложился!», «Вы слышали? На днях опять напился!», «Вы знаете? Бросает он семью!». Напрасно Воробей кричит: «Не пью-ю! Не пью-ю-ю!!» Иной, бывает, промахнется (Бедняга сам тому не рад!), Исправится, за ум возьмется, Ни разу больше не споткнется, Живет умней, скромней стократ. Но если где одним хоть словом Его коснется разговор, Есть люди, что ему готовы Припомнить старое в укор: Мол, точно вспомнить трудновато, В каком году, каким числом… Но где-то, кажется, когда-то С ним что-то было под столом!..

Лиса и Бобер

Лиса приметила Бобра: И в шубе у него довольно серебра, И он один из тех Бобров, Что из семейства мастеров, Ну, словом, с некоторых пор Лисе понравился Бобер! Лиса ночей не спит: «Уж я ли не хитра? Уж я ли не ловка к тому же? Чем я своих подружек хуже? Мне тоже при себе пора Иметь Бобра!» Вот Лисонька моя, охотясь за Бобром, Знай вертит перед ним хвостом, Знай шепчет нежные слова О том, о сем… Седая у Бобра вскружилась голова, И, потеряв покой и сон, Свою Бобриху бросил он, Решив, что для него, Бобра, Глупа Бобриха и стара… Спускаясь как-то к водопою, Окликнул друга старый Еж: «Привет, Бобер! Ну, как живешь Ты с этой… как ее… с Лисою?» «Эх, друг! — Бобер ему в ответ. — Житья-то у меня и нет! Лишь утки на уме у ней да куры: То ужин — там, то здесь — обед! Из рыжей стала черно-бурой! Ей все гулять бы да рядиться, Я — в дом, она, плутовка, — в дверь. Скажу тебе, как зверю зверь: Поверь, Сейчас мне впору хоть топиться!.. Уж я подумывал, признаться, Назад к себе — домой податься! Жена простит меня, Бобра, — Я знаю, как она добра…» «Беги домой, — заметил Еж, — Не то, дружище, пропадешь!..» Вот прибежал Бобер домой: «Бобриха, двери мне открой!» А та в ответ: «Не отопру! Иди к своей Лисе в нору!» Что делать? Он к Лисе во двор! Пришел. А там — другой Бобер! Смысл басни сей полезен и здоров Не так для рыжих Лис, как для седых Бобров!

НУРДИН МУЗАЕВ

(Род. в 1913 г.)

С чеченского

{23}

Колышутся маки

Перевод А. Кронгауза

Колышутся маки алые На склонах Кавказских гор. Сползают лавины талые. Восхода Зажжен костер. Скопление туч лиловое. Прозрачные облака. Звенит Струей родниковою Мелодия пастуха. Пока ветерок заигрывал С волнами его отар, Он пел, И сверкала искорка В глазах, Словно он не стар. Задумался. Не поймешь его: Он здесь Или где-то там — Мечтой возвратился в прошлое, К прошедшим своим годам. Походы, Бои немалые, Задумавшись, Видит он: Колышутся маки алые В глазах, Как кумач знамен.

1960

НИГЯР РАФИБЕЙЛИ

(Род. в 1913 г.)

С азербайджанского

{24}

Цветок, раскрывшийся среди руин

Перевод М. Светлова

Стою в раздумье над цветком, раскрывшимся среди руин. Зачем, наперекор тоске, в камнях раскрылся он один — Здесь домик был, веселый люд в нем песни пел, мужал и рос, — А ныне обитают в нем то дождь, то ветер, то мороз. Пришел дикарь — и разорил, разрушил этот милый кров. Прохожий голову пред ним склоняет, скорбен и суров. Но вот сквозь камень и металл цветок единственный пророс, Пробился и зажег в душе не угасающий вопрос. — Скажи, цветок, — я говорю, — как вырос, как раскрылся ты Там, где заглох бы и сорняк — не то что нежные цветы? Давно тут нету мотыльков, и соловьи давно вдали… Тебя не ранняя ль весна вдруг подняла из-под земли? — Я голос матери-земли, и силой жизни я велик! Чтоб смерть и гибель победить, — цветок ответил, — я возник.

Афродита

Перевод П. Антокольского

Говорят, что женской красоте Жить не долгий срок на белом свете… А ваятель тот, а руки те Разве не живут тысячелетья? Афродита, бури обошли тебя, Камни грубых скал не погребли тебя, Мировые битвы не сожгли тебя, Дева, ты жила тысячелетья! От природы каждый человек Получает жизни дар мгновенный. Но бывает, что продлит навек Эту жизнь художник дерзновенный. Стой, красавица, вовеки стой На незыблемой скале искусства! Мы склонились перед красотой, — Существует на земле искусство.

Неаполь, 1956

Алагёз

Перевод М. Светлова

Ты позволь мне сказать тебе несколько слов от души! Я приехала в гости к народу, родному, как брат. Я гляжу, как фиалки на склонах твоих хороши, Как туман пред вершиной твоею отходит назад. Небеса надо мною — невиданной голубизны! И сады приласкали меня, напоили колодцы, И услышала я, как в груди этой нежной страны Материнское сердце с невиданной нежностью бьется. Все просторы Армении я обошла, Алагёз{25}, Познакомилась с другом твоим — полководцем Севаном… Вот уж сколько веков подпирающий своды небес, Охраняя страну, ты стоишь на посту великаном. Там, где гордые горы, — там люди достойны вершин. Счастья большего нет, чем добытое с бою! Великан Алагёз! Ты позволь над простором долин В этот утренний час ненадолго проститься с тобою. Поднебесной вершиной твоею гордится народ, И голубоглазым тебя называют по праву, И к солнцу и к звездам, пронзив небосвод, Словно башню, вознес ты несокрушимую славу… Ты позволь мне сказать тебе несколько слов от души! Я приехала в гости к народу, родному, как брат. Я гляжу, как фиалки на склонах твоих хороши, Как туман пред вершиной твоею отходит назад.

БОРИС РУЧЬЕВ

(1913–1973)

{26}

Песня о брезентовой палатке

Мы жили в палатке с зеленым оконцем, промытой дождями, просушенной солнцем, да жгли у дверей золотые костры на рыжих каменьях Магнитной горы. Мы жили в палатке, как ветер, походной, постели пустели на белом восходе, буры рокотали до звездной поры в нетронутых рудах Магнитной горы. А мы приходили, смеялись и жили. И холод студил нам горячие жилы. Без пляски в мороз отогреться невмочь, мы жар нагоняли в походную ночь. А наш гармонист подыграл для подмоги, когда бы не стыли и руки и ноги. Озяб гармонист и не может помочь, озябла двухрядка в походную ночь. Потом без гудка при свинцовом рассвете мы шли на посты, под неистовый ветер, большим напряженьем ветра превозмочь, упрямей брезента в походную ночь. А мы накалялись работой досыта, ворочая скалы огнем динамита. И снова смеялись — от встречи не прочь с холодной палаткой в походную ночь. Под зимним брезентом в студеных постелях мы жили и стыли, дружили и пели, чтоб нам подымать золотые костры нетронутой славы Магнитной горы. Чтоб в зареве плавок сгорели и сгасли, как гаснут степные казацкие сказки, — метельный разгон, ураганный надрыв стремительных ветров Магнитной горы. Чтоб громкий на версты и теплый на ощупь, как солнце, желанный в походные ночи, на тысячи створок окошки раскрыл невиданный город Магнитной горы. Мы жили да знали и радость и горе, забрав, будто крепость, Магнитную гору… За рудами суши, за синью морей красивая слава грохочет о ней. Мы жили да пели о доле рабочей походною ночью, холодною ночью… Каленая воля бригады моей на гордую память осталась о ней. Мы жили, плясали без всякой двухрядки в холодной палатке, в походной палатке… На сотни походов, на тысячи дней заветная песня осталась о ней.

«Всю неоглядную Россию…»

Всю неоглядную Россию наследуем, как отчий дом, мы — люди русские, простые, своим вскормленные трудом. В тайге, снегами занесенной, в горах — с глубинною рудой, мы называли хлеб казенный своею собственной едой. У края родины, в безвестье, живя по-воински — в строю, мы признавали делом чести работу черную свою. И, огрубев без женской ласки, приладив кайла к поясам, за жизнь не чувствуя опаски, шли по горам и по лесам, насквозь прокуренные дымом, костры бросая в полумгле, по этой страшной, нелюдимой, своей по паспорту земле. Шли — в скалах тропы пробивали, шли, молча падая в снегу на каждом горном перевале, на всем полярном берегу. В мороз работая до пота, с озноба мучась, как в огне, мы здесь узнали, что работа равна отвагою войне. Мы здесь горбом узнали ныне, как тяжела святая честь впервые  в северной пустыне костры походные развесть; за всю нужду, за все печали, за крепость стуж и вечный снег пускай проклясть ее вначале, чтоб полюбить на целый век; и по привычке, как героям, когда понадобится впредь, за все, что мы на ней построим, в смертельной битве умереть. …А ты — вдали, за синим морем, грустя впервые на веку, не посчитай жестоким горем святую женскую тоску. Мои пути, костры, палатки издалека — увидя вблизь, узнай терпение солдатки, как наши матери звались, тоску достойно пересилив, разлуки гордо пережив, когда годами по России отцы держали рубежи.

«Когда бы мы, старея год от году…»

Когда бы мы, старея год от году, всю жизнь бок о бок прожили вдвоем, я, верно, мог бы лгать тебе в угоду о женском обаянии твоем. Тебя я знал бы в платьицах из ситца, в домашних туфлях, будничной, такой, что не тревожит, не зовет, не снится, привыкнув жить у сердца, под рукой. Я, верно, посчитал бы невозможным, что здесь, в краю глухих полярных зим, в распадках горных, в сумраке таежном, ты станешь красным солнышком моим. До боли обмораживая руки, порой до слез тоскуя по огню, в сухих глазах, поблекших от разлуки, одну тебя годами я храню. И ты, совсем живая, близко-близко, все ласковей, все ярче, все живей, идешь ко мне с тревогой материнской в изломе тонких девичьих бровей. Еще пурга во мгле заносит крышу и, как вчера, на небе зорьки нет, а я уже спросонок будто слышу: «Хороший мой. Проснись. Уже рассвет…» Ты шла со мной по горным перевалам, по льдинам рек, с привала на привал, вела меня, когда я шел усталым, и грела грудь, когда я замерзал. А по ночам, жалея за усталость, склонясь над изголовьем, как сестра, одним дыханьем губ моих касалась и сторожила сон мой до утра. Чтоб знала ты: в полярный холод лютый, в душе сбирая горсть последних сил, я без тебя — не прожил ни минуты, я без тебя — ни шагу не ступил. Пусть старый твой портрет в снегах потерян, пусть не входить мне в комнатку твою, пусть ты другого любишь, я не верю, я никому тебя не отдаю. И пусть их, как назло, бушуют зимы, — мне кажется, я все переживу, покуда ты в глазах неугасима и так близка мне в снах и наяву.

«Так сбываются сказки в России…»

Так сбываются сказки в России… От великих трудов и утрат ты все крепче, смелее, красивей, будто в битвах бывалый солдат. Пусть, в работе все жилы напружив, ты не помнишь досужего дня, растеряв ненаглядных подружек, задушевных друзей хороня. Пусть, рискуя пропасть без дороги, ты врубался в чащобы тайги, сам лечил на привалах ожоги, сам кедровник варил от цинги. Пусть в безвыходных вьюжных осадах ты от голода падал и слеп и до гроба запомнил, как сладок твой — горбом заработанный — хлеб. Пусть в поту от горняцкой науки ты не смог научиться беречь молодые, горячие руки, в вечных ранах и шрамах до плеч. Пусть, хлебая студеную воду в полых реках полярных пустынь, ты бросался в упор ледоходу, вместе с жизнью спасая мосты. И ни разу в пожарах и вьюгах заслужить ты упрека не мог, будто ты побежал от испуга, будто в горе друзьям не помог. Пусть, хрипя, задыхаясь в метели, Через вечный полярный мороз ты — в своем обмороженном теле — красным солнышком душу пронес. Пусть ты запросто видывал ближе все, что кажется страшным вдали, пусть ты вытерпел, выстрадал, выжил и узнал, что в пределах земли нет такого врага на примете, как бы ни был он крепок и смел, чтобы ты его прямо не встретил и в бою его не одолел; нет работы — суровой для тела, недоступной и тяжкой уму, чтобы ты ее с честью не сделал, удивившись себе самому; и не может не быть, как бывало, милой женщины, верной такой, чтоб, как мать, над тобою вставала, как сестра твоя, шла за тобой.

И. Заринь. Речь

(центральная часть триптиха «Солдаты революции»)

ЯРОСЛАВ СМЕЛЯКОВ

(1913–1972)

{27}

Кремлевские ели

Это кто-то придумал счастливо, что на Красную площадь привез не плакучее празднество ивы и не легкую сказку берез. Пусть кремлевские темные ели тихо-тихо стоят на заре, островерхие дети метели — наша память о том январе. Нам сродни их простое убранство, молчаливая их красота, и суровых ветвей постоянство, и сибирских стволов прямота.

Памятник

Приснилось мне, что я чугунным стал. Мне двигаться мешает пьедестал. Рука моя трудна мне и темна, и сердце у меня из чугуна. В сознании, как в ящике, подряд чугунные метафоры лежат. И я слежу за чередою дней из-под чугунных сдвинутых бровей. Вокруг меня деревья все пусты, на них еще не выросли листы. У ног моих на корточках с утра самозабвенно лазит детвора, а вечером, придя под монумент, толкует о бессмертии студент. Когда взойдет над городом звезда, однажды ночью ты придешь сюда. Все тот же лоб, все тот же синий взгляд, все тот же рот, что много лет назад. Как поздний свет из темного окна, я на тебя гляжу из чугуна. Недаром ведь торжественный металл мое лицо и руки повторял. Недаром скульптор в статую вложил все, что я значил и зачем я жил. И я сойду с блестящей высоты на землю ту, где обитаешь ты. Приближусь прямо к счастью своему, рукой чугунной тихо обниму. На выпуклые грозные глаза вдруг набежит чугунная слеза. И ты услышишь в парке под Москвой чугунный голос, нежный голос мой.

«Если я заболею…»

Если я заболею, к врачам обращаться не стану. Обращаюсь к друзьям (не сочтите, что это в бреду): постелите мне степь, занавесьте мне окна туманом, в изголовье поставьте ночную звезду. Я ходил напролом. Я не слыл недотрогой. Если ранят меня в справедливых боях, забинтуйте мне голову горной дорогой и укройте меня одеялом в осенних цветах. Порошков или капель — не надо. Пусть в стакане сияют лучи. Жаркий ветер пустынь, серебро водопада — вот чем стоит лечить. От морей и от гор так и веет веками, как посмотришь — почувствуешь:  вечно живем. Не облатками белыми путь мой усеян, а облаками. Не больничным от вас ухожу коридором, а  Млечным Путем.

Милые красавицы России

В буре электрического света умирает юная Джульетта. Праздничные ярусы и ложи голосок Офелии тревожит. В золотых и темно-синих блестках Золушка танцует на подмостках. Наши сестры в полутемном зале, мы о вас еще не написали. В блиндажах подземных, а не в сказке наши жены примеряли каски. Не в садах Перро{28}, а на Урале вы золою землю удобряли. На носилках длинных под навесом умирали русские принцессы. Возле, в государственной печали, тихо пулеметчики стояли. Сняли вы бушлаты и шинели, старенькие туфельки надели. Мы еще оденем вас шелками, плечи вам согреем соболями. Мы построим вам дворцы большие, милые красавицы России. Мы о вас напишем сочиненья, полные любви и удивленья.

Хорошая девочка Лида

Вдоль маленьких домиков белых акация душно цветет. Хорошая девочка Лида на улице Южной живет. Ее золотые косицы затянуты, будто жгуты. По платью, по синему ситцу, как в поле, мелькают цветы. И вовсе, представьте, не плохо, что рыжий пройдоха апрель бесшумной пыльцою веснушек засыпал ей утром постель. Не зря с одобреньем веселым соседи глядят из окна, когда на занятия в школу с портфелем проходит она. В оконном стекле отражаясь, по миру идет не спеша хорошая девочка Лида. Да чем же она хороша? Спросите об этом мальчишку, что в доме напротив живет. Он с именем этим ложится и с именем этим встает. Недаром на каменных плитах, где милый ботинок ступал, «Хорошая девочка Лида», — в отчаянье он написал. Не может людей не растрогать мальчишки упрямого пыл. Так Пушкин влюблялся, должно быть, так Гейне, наверно, любил. Он вырастет, станет известным, покинет пенаты свои. Окажется улица тесной для этой огромной любви. Преграды влюбленному нету: смущенье и робость — вранье! На всех перекрестках планеты напишет он имя ее. На полюсе Южном — огнями, пшеницей — в кубанских степях, на русских полянах — цветами и пеной морской — на морях. Он в небо залезет ночное, все пальцы себе обожжет, но вскоре над тихой Землею созвездие Лиды взойдет. Пусть будут ночами светиться над снами твоими, Москва, на синих небесных страницах красивые эти слова.

Мое поколение

Нам время не даром дается. Мы трудно и гордо живем. И слово трудом достается, и слава добыта трудом. Своей безусловною властью, от имени сверстников всех, я проклял дешевое счастье и легкий развеял успех. Я строил окопы и доты, железо и камень тесал, и сам я от этой работы железным и каменным стал. Меня — понимаете сами — чернильным пером не убить, двумя не прикончить штыками и в три топора не свалить. Я стал не большим, а огромным, — попробуй тягаться со мной! Как Башня Терпения, домны стоят за моею спиной. Я стал не большим, а великим, раздумье лежит на челе, как утром небесные блики на выпуклой голой земле. Я начал — векам в назиданье — на поле вчерашней войны торжественный день созиданья, строительный праздник страны.

Русский язык

У бедной твоей колыбели, еще еле слышно сперва, рязанские женщины пели, роняя, как жемчуг, слова. Под лампой кабацкой неяркой на стол деревянный поник у полной нетронутой чарки, как раненый сокол, ямщик. Ты шел на разбитых копытах, в кострах староверов горел, стирался в бадьях и корытах, сверчком на печи свиристел. Ты, сидя на позднем крылечке, закату подставя лицо, забрал у Кольцова колечко, у Курбского{29} занял кольцо. Вы, прадеды наши, в недоле, мукою запудривши лик, на мельнице русской смололи заезжий татарский язык. Вы взяли немецкого малость, хотя бы и больше могли, чтоб им не одним доставалась ученая важность земли. Ты, пахнущий прелой овчиной и дедовским острым кваском, писался и черной лучиной, и белым лебяжьим пером. Ты — выше цены и расценки — в году сорок первом, потом писался в немецком застенке на слабой известке гвоздем. Владыки и те исчезали мгновенно и наверняка, когда невзначай посягали на русскую суть языка.

Даешь!

Купив на попутном вокзале все краски, что были, подряд, два друга всю ночь рисовали, пристроясь на полке, плакат. И сами потом восхищенно, как знамя пути своего, снаружи на стенке вагона приладили молча его. Плакат удался в самом деле, мне были как раз по нутру на фоне тайги и метели два слова: «Даешь Ангару!» Пускай, у вагона помешкав, всего не умея постичь, зеваки глазеют с усмешкой на этот пронзительный клич. Ведь это ж не им на потеху по дальним дорогам страны сюда докатилось, как эхо, словечко гражданской войны. Мне смысл его дорог ядреный, желанна его красота. От этого слова бароны бежали, как черт от креста. Ты сильно его понимала, тридцатых годов молодежь, когда беззаветно орала на митингах наших: «Даешь!» Винтовка, кумач и лопата живут в этом слове большом. Ну что ж, что оно грубовато, — мы в грубое время живем. Я против словечек соленых, но рад побрататься с таким: ведь мы-то совсем не в салонах историю нашу творим. Ведь мы и доныне, однако, живем, ни черта не боясь. Под тем восклицательным знаком Советская власть родилась! Наш поезд все катит и катит, с дороги его не свернешь, и ночью горит на плакате воскресшее слово: «Даешь!»

Поезд «Москва — Лена»

Рязанские Мараты

Когда-нибудь, пускай предвзято, обязан будет вспомнить свет всех вас, рязанские Мараты далеких дней, двадцатых лет. Вы жили истинно и смело под стук литавр и треск пальбы, когда стихала и кипела похлебка классовой борьбы. Узнав о гибели селькора иль об убийстве избача, хватали вы в ночную пору тулуп и кружку первача и — с ходу — уезжали сами туда, с наганами в руках. Ох, эти розвальни и сани без колокольчика, впотьмах! Не потаенно, не келейно — на клубной сцене, прямо тут, при свете лампы трехлинейной вершились следствие и суд. Не раз, не раз за эти годы — на свете нет тяжельше дел! — людей, от имени народа, вы посылали на расстрел. Вы с беспощадностью предельной ломали жизнь на новый лад в краю ячеек и молелен, средь бескорыстья и растрат. Не колебались вы нимало. За ваши подвиги страна вам — равной мерой — выдавала выговора и ордена. И гибли вы не в серной ванне, не от надушенной руки. Крещенской ночью в черной бане вас убивали кулаки. Вы ныне спите величаво, уйдя от санкций и забот, и гул забвения и славы над вашим кладбищем плывет.

СЕРГЕЙ СМИРНОВ

(Род. в 1913 г.)

{30}

Жаворонок



Поделиться книгой:

На главную
Назад