В 80-е и особенно в 90-е гг. США удалось преодолеть некоторые негативные экономические тенденции предшествующих десятилетий, дававших основание многим экономистам и политикам утверждать, что отставание США в темпах экономического роста от других развитых стран, прежде всего Японии, в конечном итоге приведет к уступке ими ведущей позиции в мире. В ходе экономической реструктуризации 80-90-х годов в США было закрыто много неконкурентоспособных производств и дан мощный толчок развитию высокотехнологических отраслей. О масштабах реструктуризации говорят такие цифры: было ликвидировано 48 млн старых рабочих мест и создано 73 млн новых[518].
Начиная с рузвельтовского “нового курса” одной из самых острых американских проблем, бывшей оборотной стороной усиления социально-экономической активности государства, являлись бюджетный дефицит и государственный долг. В 30-90-е годы государственный бюджет за редкими исключениями (исключения составили 1947, 1948, 1949, 1956, 1957, 1960, 1969 гг.) сводился с дефицитом. В сравнении с рузвельтовскими временами дефицит к 90-м годам вырос в десятки раз, приблизившись к 300 млрд долл. Соответственно возрастал и государственный долг, превысивший к середине 90-х годов 4,7 трлн долл. С 1986 г. государственный долг ни разу не опускался ниже 40 % валового национального продукта[519]. Многие специалисты и рядовые американцы видели в нараставшем государственном долге угрозу национальной катастрофы, другие уповали на то, что долг не страшен, пока экономика динамично развивается, а государство стабильно собирает налоги и успешно обслуживает долг. Но в целом в руководстве страны возобладало мнение, что уменьшение долга и дефицита должно стать одним из главных приоритетов национальной политики.
Возможности борьбы с долгом и дефицитом возросли после окончания “холодной войны”. В годы первого президентства У. Клинтона (1993–1997) бюджетный дефицит был уменьшен в 2,5 раза — с 290 до 117 млрд долл. В 1997 г. бюджетный дефицит уменьшился до 40 млрд долл., или 0,4 % ВВП. Тогда же был принят пятилетний план ликвидации бюджетного дефицита и приняты соответствующие законы[520]. Это не означало отмены основных направлений социально-экономической политики государства. Изменения касались их соотношения и конкретного наполнения. На это указывал президент США У. Клинтон, бывший одним из главных инициаторов плана ликвидации бюджетного дефицита[521].
Каковы были социальные последствия обновления американского капитализма, как преобразовались его социальная структура и социальная динамика? В этом вопросе существуют две основные оценки, условно говоря, оптимистическая и пессимистическая. Первая включает следующие основные положения: в новейший период в США не только сохранились, но и расширились возможности как горизонтальной, так и вертикальной социальной мобильности, а взаимообмен между классами происходил более активно, чем раньше; наиболее динамично развивался “средний класс”, достигший двух третей общества; резко улучшил свое положение и низший класс, а помогло ему в этом “государство всеобщего благоденствия”. Пессимистическая оценка состоит в том, что качественных изменений в распределении национального богатства и в классовой структуре не произошло и что основополагающим остается разделение на верхний финансово-предпринимательский класс и армию работников наемного труда (социальный облик последней менялся, но место в системе собственнических и производственно-распределительных отношений оставалось неизменным).
На мой взгляд, хорошо известная дихотомия “буржуазия-пролетариат” в применении к социальным реалиям новейшей истории США выглядит малоубедительной. Причем, чем дальше от 30-х годов и ближе к современности, тем она предстает все более искусственной. Это не означает, что буржуазия и рабочий класс вообще исчезли. Они сохраняются, но их социальные характеристики претерпели столь существенные изменения, что традиционные их оценки выглядят устаревшими. Взять, например, рабочий класс. Его эволюция, особенно с 50-х годов под воздействием научно-технической революции, заключалась в превращении пролетариата из “синеворотничкового” в “беловоротничковый” со всеми вытекающими из этого радикальными изменениями в качестве жизни, социальной психологии, политической культуре и поведении. “Белые воротнички” усваивали образ жизни, потребительскую культуру, мировидение “среднего класса”, да и сами себя причисляли к нему. В связи с этим трансформировалось и содержание того, что понимают под “средним классом”. Традиционно в него включали собственников, т. е. классических буржуа, а также благополучных представителей свободных профессий. Но в новейший период истории, особенно же во второй половине XX в. в него вошла и огромная часть лиц наемного труда. Главным критерием для размещения тех или иных индивидов в “среднем классе” является уже не место в системе отношений собственности, а величина получаемого дохода, профессия, качество и образ жизни, мировидение и социальная психология.
С учетом вышесказанного наиболее предпочтительной универсальной схемой социальной дифференциации в США в новейшее время, особенно во второй половине XX в. (для 30-40-х годов должны быть сделаны важные оговорки и исключения), представляется деление на верхний, средний и нижний классы (деление на капиталистический класс, средние слои и пролетариат также возможно, но оно сужает возможности реалистического социального анализа). Эта схема широко принята и среди ученых США. Но оперировать только ею при анализе социально-экономической дифференциации в США недостаточно, а порой и весьма затруднительно. Например, американская статистика, фиксирующая различие доходов разных слоев, разделяет население не на три названных класса, а на экономические “квинты” — пять равных, по 20 % населения, частей. Эти квинты могут быть соотнесены с тремя социальными классами следующим образом. В новейшее время нижний класс вбирал в себя самую бедную пятую и часть четвертой экономической квинты; средний класс — верхнюю часть четвертой, полностью третью и вторую квинты, а также нижнюю половину первой квинты. Верхний класс вмещал самую богатую половину первой квинты. В конце XX в. к верхнему классу относились семьи, чей годовой доход превышал 100 тыс. долл. (10 % населения), к среднему семьи с годовым доходом от 25 до 100 тыс. долл. (60 % населения) и к нижнему — те, чьи доходы были ниже 25 тыс. долл. (30 % населения).
Анализ статистических данных и исследовательской литературы позволяет сделать следующие обобщения относительно экономического положения разных классов. В период с 30-х годов до конца XX в. улучшилось материальное положение всех трех социальных классов. Но изменение их благосостояния происходило неравномерно: в 30-70-е годы в целом несколько быстрее возрастал относительный вес благосостояния среднего и нижнего классов, а в 80-90-е годы ускоренными темпами обогащался верхний класс. К концу XX в. удельный вес материальных благ, достававшихся каждому из трех классов и каждой из экономических квинт был примерно таким же, как и в середине XX в. То есть конфигурация американской социально классовой пирамиды при всем том, что улучшилось благосостояние каждого класса, не изменилась.
Проиллюстрирую эти положения. Согласно статистическим данным, среднегодовой доход американской семьи вырос с середины XX в. до середины 90-х годов (в неизменных долларах) примерно в два раза. При этом более 90 % прироста пришлось на период с 1950 по 1970 г., а за последующую четверть века прирост составил по одним оценкам менее 10, а по другим даже менее 5 %[522]. С 1935 г. до конца 50-х годов реальный годовой доход самой нижней экономической квинты увеличился в 2 раза, четвертой и третьей в 2,15, второй в 1,9, а самой богатой первой в 1,5 раза[523]. В 1952–1972 гг. удельный вес нижней экономической квинты в совокупном национальном доходе увеличился с 8,1 до 11,7 %, а верхней квинты снизился с 36,7 до 32,8 %[524]. Реальная заработная плата американских рабочих с 1945 по 1970 г. выросла наполовину, при этом рабочая неделя сократилась на одну десятую[525].
Разрыв в материальном положении между тремя социальными классами, как и между пятью экономическими квинтами, сужавшийся в 30-70-е годы, стал возрастать, причем резко, в 80-е годы. В 90-е годы эта тенденция сохранилась. Ее оформление связано непосредственно с социально-экономическими мероприятиями администрации Р. Рейгана, которая, следуя принципам “экономики предложения”, резко сократила налогообложение предпринимательского класса и одновременно урезала программы помощи нижнему классу. Обозначенная тенденция несколько ослабла, но не исчезла в период президентства демократа У. Клинтона.
Соотношение долей пяти экономических квинт в национальном доходе в 1980 г. и середине 90-х годов иллюстрируют следующие цифры: нижняя пятая квинта имела соответственно 5,1 и 4,2 %, четвертая квинта 11,6 и 10,0 %, третья квинта 17,5 и 15,7 %, вторая квинта 24,3 и 23,3 %, первая квинта 41,6 и 47 %. Наконец, доля самых богатых 5 % американцев увеличилась с 15,6 до 20,1 %[526].
Приведу, наконец, цифры, характеризующие доли экономических квинт на протяжении последнего полувека, вместившего периоды как сокращения, так и увеличения разрыва в их положении. Доля нижней квинты в 1947 г. составляла 4 %, а в середине 90-х годов 4,2 %, четвертой в обоих случаях 10 %, третьей — 16 и 15,7 %, второй — 22 и 23,3 %. Верхняя квинта как в 1947 г., так и спустя пол века получала свыше 47 %. Отмечу, наконец, что совокупный доход верхних 10 % американцев на протяжении этих 50 лет вбирал в среднем 30 % национального дохода, а нижних 10 % только 1 %[527]. Таким образом, соотношение доходов верхних и нижних 10 % общества, которое в глазах многих специалистов является объективным мерилом социального неравенства, в США равно 30 и является одним из самых высоких в мире.
Тем не менее среди обществоведов и политиков США, как и среди простых американцев, распространено мнение, что эти социальные контрасты не могут умалить позитивной оценки экономического благополучия граждан Соединенных Штатов в целом, поскольку даже бедные американцы по своим жизненным стандартам превосходят не только нижний класс, но и представителей среднего класса большинства других стран. Существует и другое мнение, которое представляется мне более справедливым: при оценке положения нижних социальных слоев в США необходимо сравнивать его не с положением социальных классов в слаборазвитых и развивающихся странах, а с положением аналогичных социальных групп в других высокоразвитых странах, а также исходить из жизненных стандартов, принятых в самих США, как и из возможностей решения проблем бедности, имеющихся у Соединенных Штатов Америки, самой богатой страны мира.
Цифры свидетельствуют, что процент бедных в США существенно — в 2,5 раза — выше, чем в других развитых странах: в конце XX в. он составлял в США не менее 14 %, в Канаде — 7, Австралии — 6,7, Швеции — 4,3, Германии — 2,8, Голландии — 3,4, Франции — 4,5, Великобритании — 5,2 %[528]. Официальная статистика, правда, свидетельствует о позитивной динамике в сокращении бедности начиная с введения джонсоновской программы “Войны с бедностью”: в 1960 г. процент бедняков в США равнялся 22,2, а в 90-е годы — 14 %. Но, с другой стороны, численность бедняков не сократилась: и в 1960 и в 90-е годы она составила около 40 млн человек[529].
Во всех развитых странах достижение минимальных жизненных стандартов во второй половине XX в. стало вменяться в обязанность государству. В США, где социальное обеспечение граждан также признано важным приоритетом общества, упор делается на то, что ответственность за социальное обеспечение должна разделяться между частными компаниями, заботящимися только о своих работниках, и государством, поддерживающим нуждающихся в целом. При этом стандарты, отвечающие требованиям высокоразвитого общества, должны утверждаться по преимуществу частными компаниями. Что касается системы государственного социального обеспечения, то она разделяется на две неравнозначные сферы. Первая сфера — государственное социальное страхование, включающее пенсии по старости, медицинскую помощь престарелым, пособия по безработице — забирает львиную долю социальных расходов государства и приближается к западным стандартам (например, размер пенсий по старости составляет от 50 до 80 % предпенсионного дохода). Вторая сфера — социальное вспомоществование нуждающимся, независимо от возраста — является, по мнению многих специалистов, пасынком государственного бюджета и серьезно уступает стандартам современного развитого общества. И в целом в системе социального обеспечения США отсутствуют некоторые важные компоненты, ставшие неотъемлемым атрибутом социального государства в других странах Запада. Так, например, в США до сих пор отсутствует государственная система всеобщего медицинского страхования, в результате чего 40 млн американцев, не способных приобрести страховки у частных компаний, остаются практически без медицинской помощи. Попытка ввести такую систему дважды — в 40-е и 90-е годы — предпринималась правительствами от Демократической партии, но оба раза терпела крах.
При всем том, что американская социально-экономическая пирамида во второй половине XX в. не поменяла своей конфигурации, границы между классами не сузились, а социальные контрасты не исчезли, реальный классовый конфликт в этой стране развивался по нисходящей линии. Главная причина этого, на мой взгляд, заключается в том, что главный выразитель и носитель этого конфликта предшествующих эпох — белый рабочий класс США — трансформировался из “синеворотничкового” в “беловоротничковый”, интегрировался в средний класс и оброс его конформистско-потребительским мировоззрением. 30-40-е годы стали последним периодом крупного подъема массового рабочего движения, радикальных выступлений профсоюзов, в которых заметную роль играли социалисты и коммунисты. Но с 50-х годов радикальные тенденции в рабочем движении сходят на нет. Резко падает роль коммунистов и социалистов, а с конца 50-х годов об их реальном влиянии вообще не приходится говорить. Некоторая активизация профсоюзного движения в 60-е годы не отменила общей тенденции: конфликт рабочего класса и капитала приобретал все более латентный характер. Резко упала сама численность профсоюзов: в 30-50-е годы они вбирали в себя от 30 до 35 % рабочих, в 1980 г. уже только 20 %, а в во второй половине 90-х менее 15 %[530].
С 50-х годов социальная напряженность в США во все большей мере стала создаваться не классовыми, а расово-этническими конфликтами. Выйдя на первый план в 50-60-е годы, они приобретали все большую остроту. Несколько стихнув в последующем, они, тем не менее, сохранили реальное значение. Главным при этом был неизменно конфликт черной и белой рас.
Система расовой сегрегации, восторжествовавшая в конце XIX — начале XX в., осталась нетронутой в рузвельтовские 30-40-е годы. Только в 50-е годы она дала трещину, и неграм стали возвращать права, которые были вписаны в федеральную Конституцию еще в 60-70-е годы XIX в. в ходе Гражданской войны и Реконструкции. Эти права возвращались не автоматически: черным американцам и вставшим на их сторону белым согражданам для их реализации потребовались два десятилетия упорной борьбы, напомнивших многим эпоху Реконструкции (некоторые американские историки прямо называют 50-60-е годы второй американской Реконструкцией). В дополнение к законам 50-х годов, отменивших сегрегацию в системе образования и других сферах, законы 60-х годов запретили дискриминацию чернокожих при найме на работу, приобретении и найме жилья, отменили всевозможные ограничения их избирательных прав. Некоторые антидискриминационные законы — и это поощрялось властями — стали толковаться в том духе, что черным американцам, в случае наличия у них равных с белыми претендентами данных, должно отдаваться предпочтение при поступлении в университеты, найме на работу в государственные учреждения, а также на предприятия, выполняющие заказы правительства. В 1968 г. лидер черных американцев М.Л. Кинг заплатил жизнью за успех своей расы в обретении гражданских прав, но его мечта о полнокровной интеграции чернокожих в американское общество, казалось, стала воплощаться в жизнь. Открылась перспектива, которая представлялась абсолютно невероятной даже освободителю негров А. Линкольну: американский “плавильный котел” начал смешивать в единую нацию белых и черных!
70-90-е годы, казалось бы, только закрепили эту тенденцию. Авторитетные опросы общественного мнения свидетельствовали, что в отношении белых американцев к чернокожим произошел радикальный сдвиг, и расизм вот-вот испустит дух. Так, в 1942 г. только 30 % белых, а в 90-е годы уже более 90 % одобряли совместное обучение двух рас в школах. В 1963 г. 55 % белых квартиросъемщиков заявляли, что не сменят жилье, если соседом окажется черный, а в 90-е годы их число составило 93 %. В 1963 г. 49 % белых домовладельцев признавались, что покинут свой район, если в нем поселятся черные, а к 90-м годам таких твердых расистов, если судить по результатам опросов, осталось только 8 %[531]. Цифры свидетельствуют, что в 70-90-е годы все больше чернокожих стали приобретать статусы, которые прежде им были недоступны: увеличилась их доля среди домовладельцев, бизнесменов, они стали чаще избираться мэрами городов, а их число в Конгрессе США возросло с 13 человек в 1971 г. до 41 в середине 90-х годов[532]. Предоставление чернокожим мест на основе принципа “квоты” (т. е. соответствия проценту черного населения) прослеживалось при приеме студентов в университеты, найме на работу, в том числе и при заполнении некоторых престижных профессий, особенно тех, которые (как, например, должности дикторов и телеведущих) представляют “витрину” позитивных изменений в межрасовых отношениях. В связи с этим в консервативных кругах получила широкое хождение идея, зазвучавшая во всю мощь в конце XX в., а именно — в Соединенных Штатах насаждается принцип “обратной дискриминации”, означающий отказ в равных правах на профессию белым согражданам.
Но в это же время в черной общине США укоренилось противоположное убеждение: мечта М.Л. Кинга об интеграции чернокожих в американское общество, объединении их и белых в единую нацию потерпела сокрушительное поражение. Появились лидеры афро-американцев, заявившие о необходимости изменения всей стратегии негритянского движения. “Если белые не хотят единства с нами на основе подлинного равенства, то мы должны существовать как суверенная афроамериканская нация с правами и возможностями, обеспечивающими подлинное равенство с белыми”, — таков их лейтмотив. Стали приводиться многочисленные факты и аргументы, свидетельствующие, что позитивные показатели развития межрасовых отношений — это только фасад, скрывающий униженное и бедственное положение черной расы.
Действительно, если судить даже по официальной статистике, можно обнаружить, что экономическое и статусное положение черной расы в целом по отношению к белой в течение последних десятилетий XX в. не претерпело существенных изменений. Так, в 1969 г. ниже черты бедности находилось 9,5 % белых и 32,2 % черных, а в конце XX в. эти показатели составили соответственно 11,7 и 30,6 %. Как в 50-е годы, так и в конце XX в., средний доход белой семьи в 1,5 раза превосходил доход черной семьи. В конце XX в. 56 % черных семей имели годовой доход ниже 25 тыс. долл, и входили в нижний класс, а среди белых этот процент равнялся 29. В конце XX в. безработица среди черных, как и за 30 лет до того, была в 2,5 раза выше безработицы среди белых. Приведу еще одну цифру, характеризующую статусное положение черных американцев: в конце XX в. число чернокожих среди госслужащих низшего (1-го) разряда составило 39 %, а среди госслужащих высшего (15-го) разряда — только 3,8 % (жалованье высшего разряда в шесть раз превосходит жалованье низшего разряда)[533].
В последние десятилетия XX в. белые продолжали отделяться прочной стеной от черных и вопреки своим ответам на вопросы служб общественного мнения не проявляли желания смешиваться с ними в единую нацию. Массовый отток с 60-х годов белых из городов в пригороды имел очевидную расовую подоплеку: после того как чернокожие получили право и возможность селиться в городских районах, в которых проживали белые, последние стали дружно покидать насиженные места и перебираться за город. В ответ на появление чернокожих детей в белых школах белые родители, которые, согласно опросам общественного мнения, поддерживали десегрегацию обучения, стали переводить своих детей в расово чистые загородные школы. Сегрегированные подобным образом городские районы и школы быстро пришли в упадок. Можно заключить, что расизм, исчезнувший с языка белых американцев, продолжал сохраняться в их сознании. В ответ черные американцы заняли собственную расовую позицию, сказавшуюся на стратегии их движения и поведении.
На протяжении XX в. в негритянском движении США получили развитие две главные тенденции. Одна из них, нацеливавшая черных американцев на интеграцию в белое общество, овладение его ценностями, оформилась на рубеже XIX–XX вв., а ее главным выразителем был Б. Вашингтон. Вторая тенденция заключалась в стремлении обособиться от белых по причине их неискоренимого расизма и создавать собственную негритянскую субцивилизацию. В первой трети XX в., в том числе в годы “нового курса”, наиболее видным выразителем этой тенденции был У. Дюбуа.
В 50-60-е годы признанным лидером интеграционистского движения выступал М.Л. Кинг, который в отличие от Б. Вашингтона проповедовал не покорное “вживание” черных в белую Америку, а единение двух рас на основе полного равноправия. В тот же период другую тенденцию, отвергавшую идею интеграции как утопию, представляли радикальные организации, самой известной среди которых были “Черные пантеры”. Их лидер С. Кармайкл сформулировал лозунг “власть черным”, требовавший от негров отказываться от бессмысленных союзов с белыми либералами и претворять в жизнь принципы расово-культурного суверенитета. В борьбе за свои принципы черные радикалы оправдывали использование силовых методов.
В последней трети XX в. две тенденции сохраняли свое влияние, причем удельный вес радикальной тенденции к концу столетия стал нарастать. Ее выражали несколько радикальных организаций, наибольшую известность среди которых приобрела “Нация ислама” во главе с Л. Фараханом. Фарахан и его сторонники способствовали оформлению черного национализма экстремистской окраски. Среди многих черных американцев распространялось убеждение, что интегрироваться в белую Америку можно только преобразовав себя по подобию белых, т. е. ценой отказа от собственной социокультурной идентичности. Черный радикализм в существенной мере означал протест против подобной цены.
Ее неприятие отразилось в набравшей силу идеологии мультикультурности (равенство и разнообразие расово-этнических культур). Идеология мультикультурности, доказывающая, что все расово-этнические культуры самоценны и равны и ни одна из них, в том числе культура белых, не может ставиться и цениться выше других, имела демократическое звучание. Многие американские политики и идеологи не преминули преподнести теорию мультикультурности как новое проявление подлинного плюрализма и демократизма американского общества. Но это утверждение скрывало то очень важное обстоятельство, что теория мультикультурности отразила радикальный протест против доминирования культуры белых и заключала в себе вирус и угрозу дезинтеграции американского общества по расово-этническим линиям. Эту опасность осознали прозорливые белые политики. У. Клинтон, признав, что в США конца XX в. наблюдалось возрождение скрытой сегрегации и что расизм, искорененный в законодательстве, сохранился в сознании белых американцев, с тревогой относился и к распространению мультикультурности. Ее оборотной стороной, отмечал он, являлось углубление раскола рас и этносов. Президент США считал необходимым в качестве противоядия сформулировать “американскую мечту”, которая сплотила бы и удержала вместе все расы и этносы Соединенных Штатов[534]. Но как свидетельствует исторический опыт не только США, но и других стран, сформулировать и внести в сознание подобную идею “сверху”, если ее не приемлет большинство населения, практически невозможно. Расовый конфликт остается самой тяжелой социальной ношей, которую США забирают с собой в XXI век.
В последней трети XX в. на исторической сцене США действовали еще два движения радикального толка, участниками которых были уже белые американцы. Одно из них, вошедшее в историю как “новое левое” движение, просуществовало одно десятилетие, а вот феминистское движение, вобравшее сторонниц радикального изменения положения женщин, укоренилось весьма прочно и стало авангардом мирового феминизма.
Радикальное молодежное движение 60-х годов причудливо сочетало концепции К. Маркса и Г. Маркузе, фабианского социализма и современной социал-демократии, идеологов ненасильственных действий — от Уитмена до Ганди, и левоэкстремистские доктрины троцкистского, анархистского и маоистского толка. “Новое левое” движение с его духовными терзаниями и поисками, активной практической деятельностью, вместившей и создание молодежной контркультуры, и массовые протесты против войны во Вьетнаме, и бескомпромиссную борьбу за права черных американцев, явило одну из самых неожиданных и романтичных страниц в американской истории. Оно окрасило собой целое десятилетие американской истории, получившее название “бурных 60-х”. Тем более странно и неожиданно, что столь яркое массовое движение ненадолго пережило это десятилетие.
Публицисты и ученые указывали на многие причины упадка “новых левых”. Очевидна и главная среди них: американская система, в которую “новые левые” выпустили столько критических стрел, сумела проявить гибкость, обезоружившую радикальное движение. Система нашла в себе силы для того, чтобы прекратить войну во Вьетнаме, изыскала немалые средства для социальной помощи бедным и престарелым, приняла законы, защищавшие права черных американцев.
В 60-е годы в США оформилось радикальное женское движение, нацелившееся на завоевание самых широких гражданских прав для женщин. При этом трактовка гражданских прав приобрела самый широкий смысл: феминистки добивались уравнения прав женщин и мужчин в экономике, в социальной сфере, доступе к политической власти, в быту и в семье. По сути была начата беспрецедентная не только для США, но и для всего мира феминистская революция, нацеленная на изменение не только законодательства, но и основополагающих социокультурных (в том числе морально-нравственных) норм, перетряску, если воспользоваться социологической терминологией, традиционных социальных ролей женщин. Наиболее радикальные феминистки стали рассматривать мужчин и женщин наподобие двух социальных классов, при этом мужчины предстали в качестве класса эксплуататоров, а женщины эксплуатируемых. Для обозначения полов стало использоваться понятие “гендер”, которое в отличие от понятия “пол” включало всю совокупность характеристик мужчин и женщин, в том числе и даже в первую очередь их социальных позиций и ролей.
Программа и идеология феминизма раскололи американское общество. Число американцев, как женщин, так и мужчин, разделявших принципы феминизма, постоянно нарастало. Но одновременно консолидировались и их противники. Феминистское движение не смогло настоять на реализации многих своих требований, но оно добилось и весомых успехов. В 70-е годы Конгресс США принял целую серию законов по запрету дискриминации женщин и уравнению их в правовом отношении с мужчинами. Федеральное правительство одобрило принцип преференций для женщин при заполнении вакансий в учреждениях и предприятиях, имеющих федеральные контракты. Феминистское движение успешно противостояло консервативным кругам, настаивавшим на запрещении в США абортов. Одновременно феминистки добились широкого правового и морального осуждения практики и разнообразных форм “сексуальных домогательств” в отношении женщин. Женская проблематика утвердилась на самом почетном месте в университетской науке. Повсеместно были созданы кафедры женских и гендерных исследований. В социологической науке одним из ведущих направлений стала гендерная социология, а историческая наука во все большей мере представляла американское историческое развитие сквозь призму взаимоотношений и конфликтов мужчин и женщин. В целом феминизм входит в XXI век как одно из ведущих социальных явлений США.
На протяжении всей американской истории особую гордость Соединенных Штатов составляла политическая демократия. Вместе с тем отнюдь не все в США готовы признать свою страну подлинно демократической. Среди американских политологов существует несколько основных точек зрения на политическое управление и политический режим США. Первая объявляет США воплощением образцовой политической демократии. Вторая, противоположная точка зрения утверждает, что американское политическое управление является олигархическим. Между этими двумя крайними позициями разместились две промежуточные: одна определяет американское политическое управление как систему политического плюрализма (ее выразителем является и самый известный современный политолог США Р. Даль), а вторая — как демократический элитаризм.
На мой взгляд, в современном американском обществоведении редко встретишь абсурдную концепцию, не поддающуюся эмпирическому подтверждению. Так, каждая из названных точек зрения опирается на богатую фактуру и обосновывается разнообразными аргументами. Но каждую из них трудно признать абсолютно и единственно верной уже по той причине, что в разные периоды американской истории соотношение демократического, олигархического, элитарного и плюралистического компонентов в политическом управлении было разным. И все же представляется, что две крайние точки зрения — представление о США как об образцовой демократии или как об олигархическом режиме — обладают наименьшей основательностью, а из двух средних суждений в наибольшей степени близка к истине концепция демократического элитаризма. В теоретическом и практическом плане она состоит из двух компонентов. Первый — наличие демократических механизмов формирования политической власти, второй — осуществление политической власти элитой, или правящим классом. Важно выяснить реальную роль каждого из этих компонентов, как и их соотношение.
Среди демократических механизмов наибольшее значение в новейший период американской истории неизменно принадлежало выборам, которые явно доминировали над всеми другими видами политического участия. Именно в ходе выборов американцам представлялась возможность отдавать предпочтение той или иной политической группировке элиты, тем или иным ее лидерам и представителям. Распространено мнение, идущее от Л. Милбрэта, что значимы шесть показателей вовлеченности в выборы. Это выдвижение своей кандидатуры на выборный пост, проявление активности в предвыборной борьбе, внесение денежных средств в поддержку того или иного кандидата, принадлежность к партии или иной организации, которая поддерживает того или иного кандидата, агитация или иные меры убеждения друзей и окружения при обсуждении кандидатов, наконец, само участие в выборах.
Первые пять показателей имеют минимальное значение. Менее 1 % взрослых американцев когда-либо выдвигали свои кандидатуры на выборные должности. Только 5 % проявляли активность в партийных и избирательных кампаниях. Лишь около 10 % делало финансовые взносы. Около одной трети американцев участвовало в организациях, которые могут быть названы группами политических интересов и лишь несколько большая часть убеждала своих близких проголосовать определенным образом. И только непосредственно в самом голосовании новейшее время принимало участие в среднем больше 50 % взрослых американцев[535].
Таким образом, на американском политическом рынке подавляющее большинство населения выступало лишь в роли “покупателей” тех или иных партийно-политических программ, делая выбор из идей и кандидатур, поставляемых элитой. Но вряд ли справедливо выпячивать эту “недемократическую” сторону американской политики, ибо ограничение роли народа по преимуществу выбором из программ и кандидатур политических элит характерно для всех современных либерально-демократических систем. В то же время нельзя не заметить, что возможность реализовывать гражданское право выбора в США в новейшее время была расширена.
Из десяти поправок к федеральной Конституции США, принятых в новейшее время, три касались расширения избирательных прав граждан, так что в последней трети XX в. им пользовались все граждане США старше 18 лет. В новейшее время произошло возвышение такого специфического американского демократического механизма, как первичные выборы. Количество первичных выборов возрастало до первой мировой войны, но затем пошло на убыль. Ситуация вновь поменялась с 1968 г., когда национальный съезд Демократической партии решительно потребовал увеличить количество первичных выборов. Примеру демократов последовали и республиканцы. За 30 лет после 1968 г. количество штатов, практикующих отбор кандидатов в президенты посредством праймериз, увеличилось в случае с Демократической партией с 17 по 37, а в случае с Республиканской партией с 16 до 41[536].
Возрастание избирательных прав и возможностей рядовых американцев сопровождалось, однако, и тенденцией иного рода — снижением их гражданской активности. В праймериз участвовало не более 30 % избирателей. Несколько лучше выглядела активность избирателей в ходе самих выборов. В год президентских выборов на избирательные участки приходило от 50 до 60 % избирателей. В промежуточных конгрессовских выборах участвовало от 30 до 40 %[537]. Эти показатели в 1,5 раза ниже показателей характерных для XIX в. (но избирательное право тогда было гораздо уже). Среди всех социальных групп на выборах явно доминировали две: во-первых, эта белая раса, во-вторых, благополучные американцы. Американский политолог Т. Эдзол подсчитал, что гораздо большая избирательная активность благополучных граждан обеспечивала их подавляющее, намного превосходящее пропорцию в электорате, превосходство и определяло исход избирательных кампаний. Так, например, из самой богатой квинты американцев в выборах участвовало 75 %, а из самой бедной квинты — вдвое меньше[538].
Подавляющее большинство избирателей неизменно разделялось на “либералов” и “консерваторов”: первые составляли опору Демократической, а вторые — Республиканской партии. Между “либералами” и “консерваторами” нет антагонистических противоречий: и те и другие не подвергают сомнению принципы частной собственности, рыночной экономики, политического плюрализма, республиканизма и федерализма. Они расходятся в вопросах о государственном регулировании экономики, о социальных расходах, о расово-этнической и иммиграционной политике, о моральных и культурных ценностях. Причем, если в 30-60-е годы в центре разногласий между либерализмом и консерватизмом были экономические и социальные проблемы, то в 70-90-е годы таковыми во все большей мере оказывались социокультурные вопросы.
Разделение американских избирателей на “либералов” и “консерваторов” не оставалось жестким и неизменным, подчас в нем происходили серьезные изменения. Следствием этого было то, что в новейший период американской истории произошли две крупные партийно-политические мутации американских избирателей. Первая и наиболее крупная среди них пришлась на 30-е годы и была вызвана политико-идеологической модернизацией Демократической партии. Восприятие ею программы экономического регулирования и социальных реформ склонило на ее сторону рабочий класс, расово-этнические меньшинства и значительную часть городских и сельских средних слоев. То была коалиция избирателей, объединившихся под знаменем социального либерализма, соединившего традиционно индивидуалистические и реформаторско-коллективистские ценности. Социально-либеральная коалиция сохраняла свой состав и контуры до 60-х годов, когда началась новая мутация избирателей, сопровождавшаяся переходом большого числа “либералов” в “консерваторы”.
Партийно-политическая переориентация большого числа американских избирателей, впервые ясно обозначившаяся на президентских выборах 1968 г. и продолжившаяся в последующем, была вызвана тремя главными факторами. Во-первых, поддержка Демократической партией расширения гражданских и политических прав черных американцев оттолкнула от нее часть белых избирателей как на Юге (в первую очередь), так и на Севере (эта потеря была отчасти компенсирована укреплением позиций демократов среди расово-этнических меньшинств).
Во-вторых, восприятие Демократической партией новой, более радикальной программы социальных реформ (материальной и страховой поддержки бедных слоев) упрочило ее позиции среди нижнего класса, но вызвало недовольство части среднего класса, в том числе и белых рабочих, начавших “дрейфовать” в сторону Республиканской партии. В-третьих, поддержка Демократической партией нонконформистских социокультурных принципов (право на аборт, полнокровное равноправие женщин, нетрадиционные сексуальные ориентации и нетрадиционная семья) ослабило ее влияние среди почитателей моральных устоев общества.
В результате количество американцев, идентифицирующих себя с Демократической партией, сократилось в период с 1964 по 1994 г. с 52 до 36 %. Число же сторонников Республиканской партии увеличилось с 25 до 29 %. За этот же период увеличилось — с 23 до 35 % — число американцев, идентифицирующих себя как политически “независимых”. При этом, среди “независимцев” число твердых “беспартийцев” увеличилось с 8 до 13 %, “склоняющихся к демократам” с 9 до 12 % и “склоняющихся к республиканцам” с 6 до 10 %[539].
Изменения в партийно-политических привязанностях американцев не отменили основополагающих тенденций в их политическом поведении в новейшее время. Они могут быть обобщены следующим образом. Главной, а в последней трети XX в. господствующей, формой политического участия американцев были выборы. Политическая роль масс при этом ограничивалась по преимуществу ролью “покупателя” на политическом рынке, где в роли главных “продавцов” выступали Демократическая и Республиканская партии. Отсутствие иных конкурентоспособных продавцов объяснялось в значительной мере приверженностью подавляющего большинства американцев буржуазным ценностям и политической культуре в двух ее вариантах — консервативно-индивидуалистический и либерально-демократический, которые вполне адекватно воплощены в идеологии двух главных политических партий. Политическая активность верхних и средних социальных слоев превышала активность нижних слоев, что являлось важной гарантией сохранения общественных первооснов США.
В новейшее время сохранялась и укреплялась традиционная для американцев тенденция объединяться в “группы интересов”, которые служат для выражения и достижения специфических социальных интересов. Только в два последних десятилетия XX в. число групп интересов увеличилось в 1,5 раза с 14,7 тыс. до почти 23 тыс.[540] В отличие от электората, реализующего свои права только во время выборов, группы интересов участвуют в политическом процессе повседневно. Сами они неравнозначны по своему влиянию, а в качестве особенно активных и влиятельных среди них выделяются те, которые занимаются лоббистской деятельностью, создавая для этой цели специальные профессиональные подразделения. Федеральный закон 1946 г. понимает под лоббистами тех, кто “ходатайствует, собирает или получает деньги или любую другую вещь, имеющую ценность, используя их в основном для облегчения принятия или отклонения любого закона или отказа от него в Конгрессе Соединенных Штатов”[541]. Без лоббистских организаций не обходится принятие ни одного законодательного акта, воздействуют они на все ветви государственной власти, а используя средства массовой информации, и на общество в целом. Некоторые политологи даже говорят о наличии в США властного “железного треугольника” — альянса лоббистов, законодателей и государственных чиновников.
Согласно федеральному закону, группы интересов, имеющие лоббистские формирования, обязаны их зарегистрировать. Наиболее влиятельны и представительны группы интересов и лоббистские организации объединений бизнеса и престижных профессий (врачи, юристы, работники образования). В исследовательской литературе хорошо раскрыта эффективная лоббистская деятельность объединений бизнеса и в целом групп интересов, представляющих верхний класс. Эти оценки сохраняют свое значение и в конце XX в. Вместе с тем необходимо отметить возрастание активности и эффективности групп интересов, представляющих средние слои и общество в целом.
Подтверждением этого может служить, например, деятельность Американской ассоциации пенсионеров, созданной в 1958 г. и увеличившей за 40 лет свою численность с нескольких сот тысяч до более чем 30 млн членов. Ею было подготовлены сотни законопроектов по улучшению пенсионного и социального обеспечения, многие из которых были одобрены. В 80-е годы ассоциация активно и успешно противодействовала попыткам администрации Р. Рейгана снизить уровень пособий по отдельным видам социального страхования, как и увеличить возраст выхода мужчин на пенсию с 65 до 68 лет. На конференциях, проводившихся ассоциацией, присутствовали сотни представителей Конгресса США, самым внимательным образом прислушивавшихся к ее мнению. Ассоциация стала главным и надежным гарантом сохранения и упрочения системы пенсионного и социального обеспечения пожилых американцев. В последней трети XX в. успешно действовали также объединения, отстаивавшие интересы потребителей, в первую очередь Американская федерация потребителей, основанная в 1967 г., и организация Гражданин-общественник, созданная в 1971 г. Обе организации широко практиковали судебные иски против компаний и правительственных органов, ущемлявших права и интересы массового потребителя (низкое качество продукции, искусственное завышение цен и т. д.).
Возрастание роли подобных групп интересов стало важным условием поддержания социального мира и консенсуса между элитами и народом, политической властью и обществом. При характеристике групп интересов важно отметить то, что среди них отсутствуют такие, которые подвергают сомнению основы существующей экономической и социально-политической системы. Их соперничество укладывается в рамки конфликта либерализма и консерватизма, при этом либеральная позиция в большей степени характерна для групп интересов, представляющих средние слои, и в меньшей для групп интересов верхнего класса.
Политический вес групп интересов существенно возрос с середины 70-х годов в связи с принятием в 1974 г. федерального закона, резко (до 1 тыс. долл.) ограничившего взносы на избирательную кампанию со стороны частных лиц и одновременно расширившего возможности финансирования для коллективных политических доноров (они могут перечислять на счет одного кандидата до 5 тыс. долл, и при этом финансировать неограниченное количество кандидатов). Группы интересов тут же стали создавать Комитеты политического действия (КПД), превратившиеся в главные каналы финансовой поддержки избирательных кампаний. Отметим, что КПД первоначально — еще с 40-50-х годов — организовывались профсоюзами, но для принятия закона 1974 г. их роль в сравнении с другими каналами политического финансирования была ограниченной и поэтому, например, бизнес пренебрегал их созданием. После же 1974 г. лидирующая роль в создании КПД перешла к группам бизнеса: за двадцать последующих лет количество учрежденных ими КПД увеличилось с 89 до 1674, в то время как количество профсоюзных КПД возросло с 201 лишь до 334[542].
Всего же к середине 90-х годов в США было зарегистрировано около 4 тыс. КПД — в 6,5 раза больше, чем их было в 1974 г. В последней четверти XX в. финансовая поддержка, получаемая кандидатами на выборные должности от КПД, в 20–30 раз превосходила поддержку, оказываемую политическими партиями[543]. В связи с этим некоторые американские политологи даже выдвинули положение, что политическая роль КПД превзошла политическое влияние партий.
Данное мнение представляется явным преувеличением. Комитеты политического действия, как и группы интересов, при всем том, что их общественно политическая роль возросла, не заменили и тем более не отменили политических партий. Две ведущие партии сохранили функцию главных организаторов политического процесса, а в случае с партией-победительницей и функцию основного механизма, при посредстве которого организуется и распределяется политическая власть. Положение двух главных партий, как и двухпартийной системы в целом, в новейшее время в некоторых отношениях даже упрочилось. Прежде всего имеется в виду ослабление конкуренции со стороны третьих партий.
После “нового курса” в США не возникало левых партий, которые могли бы сравниться по влиянию с социалистами и популистами конца XIX — начала XX в. И только дважды — на президентских выборах 1968 и 1992 гг. — возникали политические фигуры (Д. Уоллес и Р. Перро, оба политики правопопулистского толка), составлявшие более или менее серьезную конкуренцию кандидатам от двух главных партий. Двухпартийная система оставалась и главным механизмом отбора и формирования государственно-политической элиты.
В политической элите новейшего времени в большей степени в сравнении с первой третью XX в. был представлен средний класс (по преимуществу юристы и менеджеры), а в целом же в ней продолжали преобладать представители верхних слоев общества. Политическая власть элиты сочеталась с демократическими политическими механизмами, что служило одним из главных способов поддержания общественного консенсуса. В новейшее время в США перманентно сохранялись экономическое неравенство и острые социальные контрасты, которые, однако, не сопровождались общественными потрясениями. Главной причиной этого, как представляется, было то, что улучшилось, пусть и в далеко неравной степени, положение всех классов, при этом благополучный средний класс превратился в прочное большинство общества.
Восток в XX веке
(Л.С. Васильев)
Говорят, Наполеон как-то высказался о Китае в том смысле, что эта огромная империя спит и горе тому, кто ее разбудит. Возможно, перед нами просто исторический анекдот, одна из многих приписываемых великому полководцу фраз, ибо на Восток далее Египта он воевать не ходил и, насколько известно, не намеревался. Но смысл сказанного вполне серьезен и, главное, справедливо отражает ту идею, что еще около двух столетий назад в Европе едва ли не весь Восток воспринимался как нечто спящее, закостенелое, внеисторическое.
Гегель, как известно, примерно в то же время внес в свою историко-философскую систему представление о том, что спящим и, следовательно, как бы застывшим в развитии (т. е. неисторическим) следует считать весь Восток. В какой-то мере эту доктрину воспринял у Гегеля и Маркс с его так называемым “азиатским” способом производства, в котором не было места антагонистическим классам (а борьба между ними по Марксу — едва ли не основной двигатель истории), но друг другу противостояли аппарат власти и покорная ему масса непосредственных производителей (стоит напомнить, что при советской власти и тем более при Сталине эта концепция считалась как бы несуществующей, а упорствующие в ее разработке марксисты обычно плохо кончали).
Так что же такое Восток? Точнее, чем он был в реальности и как воспринимался европейцами вплоть до нашего века? Этой очень важной историко-философской проблеме следует уделить некоторое внимание. Она того стоит. Более того, без знакомства с ней вся история Востока (а это львиная доля человечества и большая часть его истории) останется просто непонятной.
Восток как феномен
Как известно, история мировой цивилизации началась с возникновения очагов первичной урбанистической культуры в долинах великих рек, прежде всего Нила, Тигра и Евфрата, чуть позже также Ганга и Хуанхэ. Появлению этих очагов предшествовала так называемая неолитическая революция, т. е. революционное преобразование присваивающего хозяйства бродячих охотников, рыболовов и собирателей в систему многочисленных оседлых поселений земледельцев и скотоводов, одомашнивших растения (прежде всего и главным образом злаки) и несколько видов домашнего скота, научившихся строить дома и умевших обеспечить себя в нужном количестве приготовленной на домашнем очаге пищей. К числу основных революционных нововведений неолита относятся также умение делать хорошие разнообразные каменные орудия, необходимые в производстве и быту изделия из кости, раковин и т. п., прочные обожженные керамические сосуды, использовавшиеся для хранения и приготовления пищи, а также прядение и ткачество с применением растительного волокна и шерсти домашних животных.
Неолитическая революция, занявшая ряд тысячелетий, вела к кардинальному изменению не только образа жизни людей, но и их демографического поведения. Новые условия жизни, несопоставимые с теми, в каких пребывали охотники, рыболовы и собиратели (сложности их существования хорошо изучены современными антропологами на примере многочисленных сохранившихся до наших дней маргинальных этнических групп), способствовали демографическому взрыву в среде процветавших земледельцев неолита, а резкое увеличение части земледельцев вело к постоянным и нараставшим по законам цепной реакции перемещениями мигрантов в поисках новых удобных для освоения территорий. Вначале были освоены благодатные долины рек в теплой полосе Евразии и Африки, затем — многие остальные пригодные для земледельческого хозяйства долины, еще позже — иные земли. Дело завершилось тем, что все пригодные для земледелия территории были заняты и освоены земледельцами, а не успевшие или не сумевшие адаптироваться к новым условиям существования оказались, как о том только что было упомянуто, в положении маргиналов, оттесненных в не пригодные для развития места.
Все это произошло достаточно давно, задолго до нашей эры. А уже на рубеже IV–III тысячелетий до нее в наиболее пригодных для развития земледельческого производства районах появились первые очаги ранней урбанистической цивилизации со свойственным ей (и по-разному понятой и описанной Гегелем и Марксом) государственно-деспотической формой взаимоотношений между правящими верхами и производящими низами[544]. Восточная деспотия[545] была естественным и закономерным завершением процесса политогенеза, протекавшего в древности. Несмотря на многообразие конкретных ее форм, особенно присущих мелким государственным образованиям или специфическим структурам типа торгово-транзитных общностей, она как явление везде решительно вытесняла элементы первобытной “демократии”, проявлявшиеся, в частности, в практике выбора старейшины общины либо вождя протогосударства — чифдом.
С расцветом древневосточных государств и особенно после появления первых великих империй деспотия как феномен обрела все свойственные ей черты и признаки, которые вкратце ныне могут быть охвачены и объяснены термином “административно-распределительная структура”. И несмотря на все несходство различных древних, средневековых и недавних восточных империй, именно такого рода структура, опиравшаяся на генеральный принцип власти-собственности (власть первична, собственность — приложение к ней) с исключительным правом аппарата власти на произвольную редистрибуцию (перераспределение) национального достояния, всегда была на Востоке нормой.
Полной противоположностью восточной деспотии стал Запад со времен античности. Гражданское общество древних греков с их генеральными принципами свободы и собственности решительно противостояло Востоку. Появление античности можно сравнить со своего рода социальной мутацией, породившей принципиально новый феномен эволюции общества. Человечество в результате этого оказалось перед лицом очередной в его истории бифуркации, и те, кто принял античную структуру, обрел великие потенции.
Это проявилось не сразу. Правда, потенции, опиравшиеся на энергию и инициативу свободных собственников, дали знать о себе уже во времена древности, в период расцвета Греции и Рима. Однако античный запад, как известно, рухнул под натиском восточных кочевников либо трансформировался в рамках все более и более ориентализовывавшейся Византии с ее деспотическими склонностями. Казалось, из противостояния с античностью Восток вышел победителем. Многие специалисты до сих пор отмечают, что вплоть до XV в. он был более развитым и процветающим, нежели бедная феодальная Европа. Но, как бы то ни было, в XV–XVI вв. все стало быстро и решительно изменяться. С эпохи Ренессанса начала зримо и во все возрастающих размерах, в самых разных ее проявлениях возрождаться некогда, казалось бы, канувшая в вечность античность. Именно с этого времени она, обогащенная Реформацией, стала питающим истоком раннего европейского капитализма, а затем — после эпохи Великих географических открытий — и колониализма.
Колониализм — вначале (XVI–XVII, даже часть XVIII в.) торговый, а затем (особенно с XIX в.) промышленный, — в свою очередь, но теперь уже много быстрее и решительней стал трансформировать веками очень медленно эволюционировавший и более всего ценивший консервативную стабильность Восток. Именно с этого времени (и особенно по сравнению с динамичной и быстро развивавшейся капиталистической Европой) такой Восток стал казаться внешнему наблюдателю спящим. И в этой метафоре был немалый смысл. Наблюдателям со стороны, т. е. энергично эволюционировавшим европейцам и в первую очередь умнейшим среди них, т. е. тем, кто видел историческую перспективу и пытался ее осознать и охарактеризовать, было совершенно ясно, что Восток — нечто принципиально отличное от Европы. Вопрос был лишь в том, чтобы четко определить сущность этого отличия. В поисках такого рода сущности специалисты немало спорили друг с другом, но в конечном счете ситуация стала достаточно ясной.
Традиционный Восток и колониализм (структурный анализ)
Современная наука исходит из того, что принцип, который лежит в основе отличий Востока и Запада, — это частная собственность. Разумеется, частная собственность как явление существовала и на Востоке, более того, возникла именно там (равно как и связанные с нею институты — деньги, товары, торговые отношения и т. п.), причем очень давно, еще до зарождения античности[546]. Но суть проблемы в том, что на Востоке в условиях господства власти-собственности и абсолютного контроля аппарата администрации над социумом эта собственность была лишена жестких правовых гарантий и тем самым была оскоплена, не имела тех потенций для развития, которыми располагала свободная рыночная собственность гражданина в античном мире. Только после колониального вторжения европейцев традиционный Восток познакомился с чуждой ему западной рыночно-частнособственнической структурой, столь не похожей на привычную для него административно-распределительную.
Расставим все необходимые акценты. Структура капиталистического Запада в конце прошлого века была знакома в принципе с теми же видами традиционных общественных связей, которые тысячелетиями складывались на Востоке. Иной была их иерархия. Для мира капитала на первом месте всегда была господствовавшая там рыночная связь товаропроизводителей, огражденная писаными и неписаными правами, привилегиями и гарантиями. И хотя при этом существовали и иные привычные виды социальных и экономических взаимоотношений, уходившие корнями в историю (семейные, клановые, сословные, властные и др.), все они в целом были вторичными.
Восток на рубеже XIX–XX вв. был уже достаточно хорошо знаком с колониально-капиталистическими рыночными связями европейского типа, но они были для него заведомо вторичными. На первом месте находились традиционные взаимоотношения, опосредованные государством и властью-собственностью. Вторым важным видом привычных социальных, экономических и иных связей были корпоративные, сущность которых всегда сводилась к вертикальной патронажно-клиентной зависимости одних от других в рамках сравнительно небольшого круга тесно связанных друг с другом круговой порукой людей. И лишь последнее место занимали ограниченные властью частнособственнические отношения.
Именно этот тип связей, находившийся на последнем месте и игравший ограниченную и контролируемую властью роль, был ближе всего к энергично внедрявшемуся в экономику Востока колониально-капиталистическому рыночному хозяйству. Но как раз он и считался наиболее чуждым и был иерархически много ниже всех остальных типовых связей. Система признанных ценностей на всем Востоке — вне зависимости от предпочтений и склонностей отдельных лиц или даже социальных групп — подчинялась Великому Закону жизни, который всегда был (в отличие от Запада) на стороне коллектива, но не личности, будь она даже богатым и удачливым собственником. Коллектив, о котором идет речь, — это основное, причем имеется в виду не столько социум (хотя и он тоже), но прежде всего и главным образом государство, аппарат власти с его всемогуществом.
К слову, как раз эта особенность системы ценностей на Востоке теснейшим образом связывала между собой власть и собственность. Богатым мог и должен был, имел право быть представитель власти, начиная с правителя. Это само собой разумеющаяся норма, согласно которой собственность всегда является функцией власти, вторичной и зависимой от нее. Если богатый теряет свое положение в системе власти, он легко может лишиться имущества, а то и головы, что было делом весьма нередким в любой из стран Востока. Если человек разбогател, не будучи причастным к власти, он, во-первых, должен был прежде всего окружить себя большим количеством клиентов, которые живут за его счет и являются некоей гарантией его нормального существования (вот она, роль корпоративного типа связей на Востоке!), а во-вторых, не упустить случая поделиться доходами с представителями власти, без чего статус его будет очень непрочным.
Колониальный капитал, столкнувшийся с традиционной структурой Востока и господствовавшими там типами и иерархией связей, сделал естественную для него ставку на резкое усиление роли частнособственнического начала. Именно из слоя людей, причастных к нему, черпались посредники-компрадоры, сотрудничавшие с колонизаторами, учившиеся у них рыночному хозяйству западного типа. Подчас к сотрудничеству склонялись и местные власти, получавшие за это немалые выгоды. Однако государство в целом (если оно в данный момент в той или иной стране Востока было достаточно сильным) обычно давало резкий отпор колониальному проникновению, а то и вообще пыталось закрыть двери перед иностранцами с Запада. Тем не менее давление колониализма, нараставшее на протяжении XVI–XIX вв., на рубеже XX в. было повсюду уже достаточно ощутимым. Восток к этому времени был уже открыт для постоянных и все возраставших контактов с Западом и стоял перед необходимостью вынужденной трансформации.
Это затронуло практически все страны Востока[547]. Весь неевропейский мир[548] вынужден был признать превосходство Запада, имея в виду как его научно-технические и военно-промышленные достижения, так и всю систему отношений, способствовавших быстрым и впечатляющим темпам эволюции. А признав таковое, традиционный Восток оказался перед нелегким выбором: приспособление или сопротивление?
Разные страны Востока в зависимости от обстоятельств на рубеже XIX и XX вв. делали свой выбор (как кое-какие из них, особенно страны исламского мира, пытаются делать это и сегодня). Но в общем и целом выбор был только кажущимся. Практически его не было. Перед колониальным и зависимым от европейского капитала Востоком, т. е. перед всем неевропейским миром, был единый узкий коридор, по которому жизнь заставляла его идти. Идти, чтобы выжить в резко изменившихся обстоятельствах. Но, даже шарахаясь из стороны в сторону, традиционный Восток уже не мог оставаться прежним. Под давлением объективных факторов, справиться с которыми ему было не под силу, он вынужден был идти вперед. Иными словами, традиционный многотысячелетний Восток, выше всего всегда ценивший консервативную стабильность, более не мог спать. Он пробудился.
Пробуждение Востока стало важным моментом в политике и лозунгах европейских революционеров, особенно русских марксистов. Рассуждая и мечтая о всемирной антикапиталистической революции, они, начиная с Ленина, придавали этому факту огромное значение и сильно его преувеличивали. Однако революционный момент в пробуждении Востока действительно присутствовал и сыграл свою роль в истории XX в. Правда, был он не везде, и роль его была различной в зависимости от многих случайных либо закономерных обстоятельств. В первую очередь, играла свою важную роль та цивилизация, в рамках которой тысячелетиями существовала и развивалась данная страна Востока, тот или иной неевропейский народ. Вопрос о цивилизационном факторе в истории Востока, в том числе последнего столетия, даже наших дней, столь значителен, что ему следует уделить специальное внимание.
Религии и цивилизации Востока
Понятие “цивилизация” принадлежит к числу весьма многозначных. В нашем случае используются только два из них. Во-первых, как о том уже говорилось, это переход человечества (точнее, передовой его части, освоившей земледельческий образ жизни в долинах великих рек) к так называемому урбанизму, т. е. к появлению протогосударственных образований с центром в виде небольшого городка с храмом или несколькими храмами, где обитали правитель с его родственниками и приближенными, жрецы, воины, чиновники, слуги, располагались дворцы и большие дома, многочисленные мастерские, амбары, склады, подчас даже верфи и т. п. А во-вторых, это специфические формы более или менее развитой материальной и особенно духовной культуры в различных очагах урбанистической государственности.
Второе из этих значений (в отличие от первого, более или менее общего и одинакового во всех ранних очагах урбанизма) для нас наиболее важно, ибо именно оно на многие века, порой тысячелетия, определило характер того либо иного из мегасоциумов, с которыми мы имеем дело на протяжении длительного времени, особенно на Востоке.
Цивилизации тесно связаны с религиями и в конечном счете обусловлены именно ими. Они вторичны по отношению к господствующей религии. Соответственно среди цивилизаций следует различать развитые и недостаточно развитые. Ставить всех на один уровень, как то пытался сделать А. Тойнби с его то 21, то даже 30 с лишним так называемыми локальными и практически равными друг другу цивилизациями[549], едва ли справедливо. Вернее делить цивилизации на великие (их всего четыре: западная иудеохристианская с четырьмя основными модификациями — иудейско-ветхозаветной, католической, православной и протестантской — и три восточные — исламская с ее суннитским и шиитским вариантами, не говоря уже о великом множестве сект и орденов; индуистско-буддийская с индуизмом, махаянистским и хинаянистским буддизмом с их сектами, а также модификациями вроде джайнизма либо сикхизма; и дальневосточно-конфуцианская, где тон задает конфуцианство, но рядом с ним существуют и другие религии типа буддизма, даосизма или синтоизма, играющие второстепенную роль) и все остальные, включая древневосточные и доколумбовые американские субцивилизации, соответствовавшие недостаточно развитым религиям.
Если исходить именно из этого членения, вполне удобного для теоретического анализа и особенно для последовательного изучения основ истории духовной культуры Востока, то окажется, что на современном Востоке (после возникновения и упрочения в VII в. н. э. ислама) мы имеем дело только с тремя основными религиями и соответственно с тремя великими цивилизациями. Обратим внимание на эти цивилизации, ибо они в ушедшем XX веке проявили себя весьма зримо[550].
Различия между ними достаточно существенны.
Как религия ислам, чья догматика была фактически создана неграмотным пророком Мухаммедом, черпавшим свою мудрость из бесед с сопровождавшими арабские караваны знающими иудеями и христианами и позже ссылавшимся на то, что он получил ее от самого Аллаха (Коран, насыщенный заимствованиями из Библии, считается правоверными мусульманами несотворенной книгой, т. е. заповедями Аллаха), — в богословском смысле не слишком глубок. Сила его совсем в другом. Он в отличие от любой иной религии, имеющей церковную организацию либо лишенной ее, жесток и неумолим. Здесь нет свободы поведения (в других религиях одни чаще и охотнее посещают храмы, другие вовсе забывают о них и вспоминают лишь по большим праздникам; моральные нормы можно строго соблюдать, но можно и манкировать ими — до определенных пределов, разумеется).
Наиболее характерной чертой ислама в обоих его модификациях и многочисленных сектах является основанный на постоянно и сознательно воспитываемой фанатичной вере и жесткой догматике (чего стоит одна только обязательная пятиразовая ежедневная молитва, от которой освобождаются лишь немногие, например, больные) сильный акцент на религиозно детерминированное социальное поведение. Генеральная установка ислама — покорность воле Аллаха и его представителей на земле. Абсолютная власть его над правоверными состоит в полном слиянии религии и светской администрации, а также в сознательно культивируемом фатализме (“на все воля Аллаха”, “без нее волос не упадет с головы”) и принижении личности перед великим и всемогущим Богом.
Для ислама характерен жесточайший конформизм (разумеется, он выглядит по-своему в рамках каждой из сект); здесь наиболее отчетливо выражен деспотизм любого вышестоящего (его власть освящена) и слабо защищена собственность индивида при всем том, что в Коране и иных священных книгах немало говорится о покровительстве предпринимательству и резко осуждается только ростовщичество, практика взимания процента. Для арабо-исламской цивилизации, навязанной и более развитым народам, принявшим ислам и соответственно перестроившимся, характерно отсутствие социальной замкнутости сословий, в частности противопоставления наследственной знати простолюдинам. Здесь большую роль играет вертикальная социальная мобильность: внутренняя сила личности, способности и удачный случай здесь чаще, чем где-либо, превращали вчерашнего раба во всемогущего повелителя, сына бедняка — в высокоуважаемого улема, знатока ислама.
Активная служба делу Аллаха вплоть до джихада, т. е. войны с неверными, считается не только основным смыслом существования мусульманина на этом свете, но и залогом его процветания в загробной жизни (молодых воинов, отдавших жизнь за ценности ислама, особенно прельщают райским блаженством рядом с прекрасными гуриями). И стоит заметить, что везде и всегда мусульмане с их фанатизмом считались очень храбрыми воинами. Почти на всем Востоке из них комплектовались гвардейские отряды охраны правителей. Вообще же жестокость и склонность к роскоши верхов, неторопливость и непритязательность низов и, что весьма существенно, приниженное положение женщины (по нормам шариата ее слово в суде равно половине мужского) характеризуют традиционное исламское общество. К сказанному существенно добавить, что в форме закята (налог с имущих) ислам всегда стремился к некоей социальной поддержке неимущих, к своего рода социальному равенству. Все мусульмане, кроме того, считались единым целым (умма), а национальные и расовые различия при этом воспринимались как нечто второстепенное, малозначительное.
Совсем иначе выглядела
Ставка на интроспекцию думающего прежде всего о себе самом индивида вела к крайней степени рыхлости как религиозных доктрин, так и возникавшего на их основе общества и складывавшегося в нем государства. Индуистско-буддийская традиция-цивилизация во всех ее вариантах отличается крайней степенью терпимости, включая безразличие к власти как таковой. Это в свою очередь влекло за собой как слабость власти (в Индии — по крайней мере в доисламский период ее истории), так и высокую степень социального самоуправления, выразившегося в жесткой системе каст. Не нуждаясь в чрезмерном административном усердии аппарата власти (налоги собирались столь же легко, как мед из пчелиных ульев, а каждая община или каста была так же замкнута и надежно защищена от вторжения в нее, как улей), индийское общество не стимулировало излишней активности в рамках привычного феноменального мира, хотя и поражало своим ярким и причудливым многообразием форм существования.
Дочерние по отношению к древнему брахманизму и частично более позднему индуизму, оба варианта буддизма, принципиально отрекшегося от каст (это же относится и к джайнам), равно как и продолжавшие свято хранить свое знание брахманы, многое взяли от древнеиндийской традиции, но сделали акцент на равенство каждого перед лицом спасения во внефеноменальной Реальности. Однако закон кармы не сделал буддистов, джайнов или индуистов фаталистами, тем более фанатиками, в чем они кардинально отличались от завоевавших Индию на рубеже ХІІ-ХІІІ вв. мусульман. Для индуистско-буддийской цивилизации в целом всегда были характерны высокие этические побуждения (этого требовала карма) и детально разработанная культура чувств, в том числе и чувственности. Женщина здесь была практически равноправной, а ее страстное желание не смел не принять во внимание понравившийся ей мужчина. Важно также оценить принцип ахимсы, т. е. ненасилия, ненанесения вреда любому живому существу (оно могло быть твоим родственником после очередного кармического перерождения).
Индуистско-буддийская цивилизация воспитывала миролюбие и уж во всяком случае не звала никого к войнам либо к социальным катаклизмам: твое нынешнее состояние — результат твоей кармы; улучшай ее — и станешь в новом перерождении иным. А завидовать богатым и знатным нечего. Они заслужили свое положение своей кармой…
Гармония организованного социума и государства должна сочетаться с внутренней гармонией человеческих отношений и взаимоотношений человека с природой. И культ предков, и тесные связи между родственниками, и стимулированное Конфуцием стремление к постижению знаний и постоянному самоусовершенствованию, и привычный стимул к конкурсному отбору лучших как средство сделать административную карьеру, — все это способствовало укреплению Китайской империи. В Японии, где гражданская администрация в силу исторических обстоятельств оказалась не слишком значимой, ее заменила аналогичная военная. Имеется в виду организация самураев со свойственным этому сословию все тем же конфуцианским по корням кодексом чести (бусидо), вплоть до самоубийства-харакири за недостойный поступок.
Все три великие восточные цивилизации не противостояли одна другой. Конечно, между ними случались конфликты, в наиболее острой форме в Индии между мусульманами и общинно-кастовой массой индуистов, которую они так и не смогли одолеть. Но в большинстве случаев контакты были достаточно мирными. Буддизм свободно проник в конфуцианские Китай и Корею, а в Японии он даже укрепился до того, как там стало задавать тон конфуцианство (правда, это был уже китаизированный буддизм, ибо он прошел через Китай и Корею). Китайское конфуцианство столь же мирно, вместе с мигрантами-хуацяо, осваивало буддийские и мусульманские страны Юго-Восточной Азии как островной, так и полуостровной (Индокитай).
И хотя при этом случались и конфликты, они чаще возникали на социально-имущественной, нежели этнически-цивилизационной и тем более религиозной основе. Суть дела была в том, что конфуцианская цивилизация с ее принципами самоусовершенствования и соревновательности, стремлением к усвоению знаний и применению их на практике (и это отчетливо выявилось после колонизации Востока, особенно в XIX–XX вв.) оказалась наиболее приспособленной к усвоению колониально-капиталистических норм рыночно-частнособственнического хозяйства. Хуацяо, экономически процветавшие и сплачивавшие вокруг себя большие и крепкие китайские общины, подчас по своей структуре напоминавшие мафиозные организации, вплоть до нынешних времен нередко являются (подобно евреям в других странах) объектом зависти и ненависти. И любые катаклизмы, рожденные главным образом нищетой, отражались в первую очередь на них, как то имело место, например, в конце 90-х годов XX в. в Индонезии.
Тем не менее все три восточные цивилизации обычно уживались друг с другом. Иное дело — ситуации, когда в их контакты вмешивались взаимоотношения всех их с колониальным Западом. И хотя в достаточно резкой форме это проявлялось не так уж часто (наиболее остро в момент раздела Индии после 1947 г.), именно со второй половины XX в. в политические и национальные отношения все чаще вторгались и порой задавали тон отношения религиозно-цивилизационные. Более того, сегодня мы вправе уже сделать вывод, что из всех восточных цивилизаций наиболее агрессивно как по отношению к соседям, так и при конфликтах внутри какой-либо из стран и тем более при взаимоотношениях со странами современного развитого Запада ведет себя одна — исламская. И хотя конфликты и террористические акты в наши дни встречаются в разных уголках планеты и по иным поводам (в борьбе за национальный сепаратизм и т. п.), активность агрессивного ислама (а он представляет немалую долю современных мусульман) вполне достаточна для того, чтобы на исходе XX в. мир остро почувствовал, на сколь хрупкой основе зиждется ныне спокойствие на Земле. Обратимся теперь непосредственно к роли и месту Востока в событиях ушедшего от нас века.
Пробудившийся Восток в начале ХХ века
XX век был временем быстрого и успешного развития многих стран Востока. Преодолевая многовековую отсталость и вынужденно заимствуя многое из того, что несла с собой европейская цивилизация, страны Востока достаточно быстро усваивали основные ее достижения, особенно в сфере экономики, техники и образования. По-разному шли в этом направлении колонии, где административными делами заправляли колонизаторы, и прочие страны, формально бывшие независимыми. Впрочем, и среди колоний, и в числе независимых стран Востока были весьма разные государства, и огромную роль в темпах их трансформации играл только что упоминавшийся религиозно-цивилизационный фактор (как, впрочем, и политика иностранцев, если иметь в виду колонизованные страны).
Говоря о воздействии европейской цивилизации и вообще западных стандартов на Восток, следует особо выделить Японию, которой удалось после реставрации Мэйдзи в 1868 г. за кратчайший исторический срок (около трети века) и почти без посторонней помощи преодолеть комплекс отсталой восточной страны и, решительно перестроившись по западному образцу (особенно по близкому ей структурно прусскому, откуда в конце прошлого века была заимствована и первая конституция страны), совершить подлинную революцию, заимствовав основные нормы рыночно-частнособственнической структуры при минимальном сохранении пережитков традиционной административно-распределительной.
Япония провела успешную аграрную реформу, освободив крестьян от зависимости перед князьями-даймё и выплатив за то князьям весомую денежную компенсацию. Государство активно способствовало развитию банковского дела и промышленности, в которые даймё охотно вкладывали свои капиталы. Бывшие самураи становились чиновниками и офицерами централизованного аппарата власти, причем присущие этому социальному слою высокие этические нормы гарантировали страну от коррупции. Государство способствовало развитию тяжелой промышленности и охотно шло на приватизацию ее, продавая предприятия в частные руки буквально за гроши.
Добившись быстрых и впечатляющих успехов в своем структурном преобразовании и тем самым сблизившись с колониальными державами, Япония на рубеже XIX–XX вв. стала проводить агрессивную политику по отношению к своим соседям — Китаю, России и особенно Корее, где японцы укрепились надолго, создав для себя там мощную промышленную базу. Многие десятилетия эта страна считалась необъяснимым феноменом, пока события, связанные с деколонизацией Востока после второй мировой войны и особенно успехи других стран конфуцианской цивилизации (включая ту же послевоенную демилитаризованную Японию) не показали, что здесь сыграли свою важную роль уже описанные конфуцианские традиции (они же проявили себя в том же духе в южной Корее, на Тайване и в несколько меньшей степени в заселенных хуацяо странах Юго-Восточной Азии).