На третий день, сойдя с постели, я почувствовал неприятное жжение. Я задрожал, представив себе, что это могло быть. Я захотел убедиться, и окаменел: я был заражен ядом Мелулы. У меня опустились руки. Я снова лег, предавшись грустным размышлениям. Но каков был мой ужас, когда я подумал о том несчастье, которое могло случиться накануне. Что бы со мной стало, если бы м-м Ф., чтобы убедить меня в постоянстве своей нежности, полностью одарила меня своей милостью? Что бы я поделал, сделав ее несчастной до конца ее дней? Тот, кто узнает мою историю, смог ли бы он меня осудить, если бы я избавился от своих угрызений с помощью добровольной смерти? Нет, потому что думающий человек воспринял бы меня не как несчастного, который убил себя от отчаяния, но как справедливого вершителя приговора, который я заслужил своим преступлением. Наверняка, я бы себя убил.
Погруженный в горе, жертва этой чумы в четвертый раз, я предполагал прибегнуть к режиму, который в шесть недель вернул бы мне здоровье, так, чтобы никто не узнал об этом. Но я заблуждался. Мелула передала мне все беды своего ада, и в течение восьми дней я увидел все плачевные симптомы этого. Мне пришлось обратиться к старому доктору, который, будучи весьма опытным, заверил меня, что вылечит меня в течение двух месяцев, и сдержал слово. Я был абсолютно здоров к началу сентября, когда вернулся в Венецию.
Прежде всего, я решил сообщить о моем несчастье мадам Ф. Я не должен был дожидаться такого момента, когда моя исповедь могла бы свести ее упреки к обвинению в неосторожности и слабости. Нельзя было дать ей повод подумать о том, как страсть, которую она питала ко мне, подвергла ее столь ужасным опасностям, и к каким гибельным последствиям это могло привести. Ее нежность была мне слишком дорога, чтобы рискнуть потерять ее доверие, пусть и ошибочное, ко мне. Зная ее ум, чистоту ее души и великодушие, с которым она готова была меня жалеть, я должен был, по крайней мере, чистосердечно продемонстрировать ей, что заслуживаю ее уважение.
Я представил ей точное описание того, в каком я нахожусь состоянии, расписав, что творилось в моей душе, когда я думал об ужасных последствиях, к которым могла привести наша нежность, если бы между нами случились любовные контакты до того, как я покаялся ей в моем преступлении. Я видел, что она трепетала при этой мысли, я увидел, что она побледнела и содрогнулась, когда я сказал, что отомстил бы за нее, приговорив себя к смерти. На протяжении моей исповеди она лишь проклинала подлую Мелулу. Весь Корфу знал, что я сделал ей визит, и все удивлялись, что я, по всей видимости, хорошо себя чувствую, потому что число прошедших через нее подобно мне молодых людей было велико. Однако, помимо моей болезни, на меня свалилось и несколько других неприятностей. Было решено, что я вернусь в Венецию лейтенантом, как и уехал оттуда. Генеральный проведитор освободил меня от присяги, полагая меня, как и другие в Венеции, патрицианским бастардом. Я решил уйти со службы. Другое, более тяжкое несчастье заключалось для меня в полнейшем невезении. Чтобы утешиться в своих неприятностях, я предался игре, и я все время проигрывал. С момента, как я проявил низость, связавшись с Мелулой, на меня набросились все несчастья. Последнее, что я воспринял как «удар милосердия[31]», было то, что восемь – десять дней перед отправкой армии г-на Д. Р. я провел с ним. Г-н Ф. должен был найти себе нового адъютанта. М-м Ф. печально сказала мне, что в Венеции мы не сможем видеться по нескольким соображениям. Я просил ее не называть эти причины, боясь, что они будут для меня убийственными. Она открыла мне душу, сказав, что жалеет меня. Она не испытывала бы этого чувства, если бы больше не любила меня; но при этом
В течение двух последних месяцев, что я провел на Корфу, я видел нечто, что стоит того, чтобы быть представленным взорам моих дорогих читателей. Думаю, что это был образчик человека в невезении.
До того, как я познакомился с Мелулой, я чувствовал себя хорошо, был богат, счастлив в игре, умен, всеми любим и обожаем красивейшей из всех дам города. Когда я говорил, все выстраивались передо мной. Познав эту роковую особу, я быстро растерял все – здоровье, деньги, кредит, хорошее настроение, уважение окружающих, ум и способность объясняться и убеждать, а кроме того, влияние, которое я имел на ум м-м Ф., которая, почти не замечая того, стала по отношению ко всему, что я говорил, самой безразличной из всех женщин. Я уехал без денег, распродав или заложив все, что имел. Помимо этого, я наделал долгов, которые не собирался платить, не по злому умыслу, а по беспечности. Странным было то, что когда меня видели похудевшим и безденежным, никто не выказывал мне ни малейших знаков уважения. Меня не слушали, когда я говорил, либо находили плоским то, что воспринимали остроумным, когда я был еще богат.
Меня избегали, как будто невезение, овладевшее мной, было заразительным; и, возможно, в этом была правда.
Мы отплыли в конце сентября пятью галерами, двумя галеасами и несколькими малыми судами под командованием монсеньора Ренье, направляясь вдоль побережья Адриатики к северу залива, богатого портами с этой стороны, как оно бедно со стороны противоположной. Мы заходили в порт каждый вечер, и каждый день я видел м-м Ф., которая направлялась со своим мужем ужинать на галеас. Наше путешествие было весьма удачным. Мы бросили якорь в порту Венеции 14 октября 1745 года и, пройдя карантин на галеасе, сошли на берег 25 ноября, а
Перед тем, как была предпринята эта разумная ликвидация, прошли большие дебаты в Сенате. Противники этой меры приводили несколько доводов, из которых самым сильным был тот, что необходимо уважать и сохранять все старое. Этот довод, который представляется нелепым, имеет однако наибольшее влияние во всех республиках. Нет ни единой республики, которая бы не дрожала при одном упоминании новшества, не только в важных вопросах, но и по пустякам.
Суеверие всегда в курсе всего. Чего республика Венеция никогда не реформирует, это галеры, не только потому, что они хорошо служат ей в закрытых морях, в которых необходимо передвигаться, несмотря на штиль, но и потому, что она не знает, куда девать и что делать с преступниками, которых она присуждает к галерам.
Странность, которую я наблюдал на Корфу, где часто находилось до трех тысяч галерников, была та, что те, кто попал в это положение за какую-то вину, были презираемы, в то время как «добровольцы» (
Капитан части, из которой дезертировал солдат, должен набраться терпения, потому что он взывает о возмещении напрасно. Республика Венеция больше нуждается в галерниках, чем в солдатах. В настоящий момент она должна думать об этом иначе (я пишу это в 1797 году).
Галерник, среди прочего, имеет привилегию безнаказанно красть. Это, как говорят, наименьшее преступление, которое следует ему прощать. Будьте настороже, – говорит хозяин галерников, и вы его поймаете, бейте его, но не калечьте, потому что должны будете уплатить мне сто дукатов, в которые он мне обошелся.
Само правосудие не может повесить галерника – преступника, не заплатив его хозяину то, что он ему стоит.
Едва сойдя в Венеции после прохождения карантина, я отправился к м-м Орио, но увидел там опустевший дом. Сосед сказал мне, что прокурор Роза женился на ней, и она перешла жить к нему. Я сразу направился к ней и правильно сделал. Она рассказала мне, что Нанетт стала графиней Р. и уехала со своим мужем в графство Гуастала. Двадцать четыре года спустя я видел ее сына – элегантного офицера на службе инфанта герцога Пармского. Что касается Мартон, она предалась религии в Мурано. Два года спустя она написала мне письмо, в котором умоляла во имя Иисуса Христа и Девы Марии не показываться ей на глаза. Она мне сказала в нем, что должна меня простить за то, что я ее соблазнил, потому что именно из-за этого преступления она ступила на путь обретения вечного спасения, проводя свою жизнь в покаянии. Она кончила свое письмо, заверив меня, что не перестанет вовек просить Бога о моем обращении. Я больше не видел ее, но она меня увидела в 1754 году. Мы будем об этом говорить, когда перенесемся туда.
Я нашел м-м Манцони все той же. Она предупреждала меня перед моим отъездом в Левант, что я не задержусь надолго в статусе военного, и она смеялась, когда я ей сказал, что могу ей заявить, что в своем предсказании она была права. Она спросила, к какому полю деятельности я обращусь, порвав с военным ремеслом, и я ответил, что выберу профессию адвоката. Она засмеялась и сказала, что для меня это слишком поздно. Мне было только двадцать лет.
Когда я явился с визитом к г-ну Гримани, он принял меня очень хорошо, но мое удивление было велико, когда на вопрос, где мой брат Франсуа, он сказал, что держит его в форту Сент-Андре, куда поместил и меня после ухода от епископа Марторано.
В этом форту, сказал он, брат работает на майора. Он копирует батальные картины Симонетти, за что майор ему платит. На это он живет, и он становится хорошим художником.
– Но он не арестован?
– Там так заведено, что он не может покидать форт. Этот майор по имени Спиридион – добрый приятель Раззетты, которому не составило труда ему услужить, предоставив ему вашего брата.
Сочтя ужасным и фатальным, что этот Раззетта стал палачом для всей нашей семьи, я спросил, находится ли все еще с ним моя сестра, и он ответил, что сестра уехала в Дрезден и живет с матерью. Выйдя от г-на Гримани, я направился в форт Сент-Андре, где нашел моего брата с кистью в руке, в добром здравии; своей судьбой он не был ни доволен, ни недоволен.
– Какое преступление ты совершил, – спросил я, – что приговорен к пребыванию здесь?
– Спроси об этом у майора.
Входит майор, брат говорит ему, кто я, я с ним раскланиваюсь и спрашиваю, по чьему приказанию мой брат заключен под арест. Он на это отвечает, что ему нечего сказать. Я говорю брату взять шляпу и пальто и идти со мной обедать, на что майор хохочет, говоря, что если часовой его пропустит, он может идти. Сдержавшись, я ухожу в одиночестве, решив отправиться к Начальнику писем (Sage à l'écriture).
На другой день я пришел в его бюро, где застал моего дорогого майора Пелодоро, который направляется в форт Кьоджи. Я рассказал о жалобе, которую хочу заявить Начальнику по поводу моего брата, и одновременно попросить его решить мой вопрос со службой. Он ответил, что если не будет получено одобрение Начальника, он сам решит мое дело за те же деньги. Пришел Начальник, и за полчаса все было выполнено. Он дал разрешение на мою отставку, как только узнал, кто мне ее предоставил, а майор Спиридион был тут же вызван к Начальнику, который распорядился освободить моего брата, сделав ему предварительно в моем присутствии весьма серьезный выговор. Я направился вызволять моего брата сразу после обеда и поселил его с собой в меблированных комнатах в Сен-Люк, на Угольной улице.
Несколько дней спустя я получил отставку и сотню цехинов и должен был снять униформу.
Будучи вынужден задуматься о том, на что жить, я хотел стать профессиональным игроком, но фортуна не поддержала мой проект. Менее чем за восемь дней я остался без гроша; тогда я решил стать скрипачом. Доктор Гоцци меня достаточно научил, чтобы я мог пиликать на скрипке в театральном оркестре. Я попросил г-на Гримани, который устроил меня в своем театре Сан-Самуэль, где, зарабатывая экю в день, я мог себя содержать. Надо сказать, я избегал всех приличных компаний и все дома, где я бывал завсегдатаем до того, как занялся этим презренным делом. Я понимал, что меня должны считать ничтожеством, и махнул на это рукой. Меня должны были счесть презренным, но я утешал себя, зная, что я не таков. Видя себя докатившимся до такого состояния, при столь хороших задатках, я стыдился этого, но я берег свой секрет. Я чувствовал себя унижаемым, но не униженным. Не переставая надеяться на фортуну, я верил в возможность еще посчитаться с ней. Я знал, что она являет свою власть над всеми смертными, не предупреждая их заранее, особенно если они молоды; а я был молод.
Глава VII
Я делаюсь вольным повесой. Великое счастье сваливается на меня в моем униженном положении, и я становлюсь богатым сеньором.
Получив воспитание, целью которого было направить меня по пути, достойному молодого человека, соединяющего основательные познания в литературе со счастливыми задатками ума, способного противостоять превратностям судьбы, я, несмотря на это, в возрасте двадцати лет оказался в положении презренного прислужника высокого искусства. Я преклоняюсь перед человеком, достигшим совершенства в этой области, но посредственность здесь можно лишь терпеть. Я стал оркестрантом в театральном оркестре, где не мог требовать к себе ни уважения, ни понимания, и где должен был ожидать лишь насмешек от тех, кто знал меня ранее сначала доктором теологии, затем священником, наконец, военным, и видел участником блестящих и высоких собраний.
Я был готов ко всему, но не мог оставаться равнодушным к сквозившему отовсюду презрению. Я бросал ему вызов, потому что знал, что поддаться означало проявить трусость, и я не мог на это согласиться. В том, что касается общественного мнения, я заставил умолкнуть свои амбиции. Довольный тем, что ни от кого не завишу, я шел вперед, не обременяя себя мыслями о будущем. Предназначенный к церковному поприщу, не видя иного пути, кроме лицемерия, я не боялся этого; став военным, я должен был сохранять спокойствие в обстоятельствах, к которым не был готов. Мне казалось, что возникающие жизненные обстоятельства должны порождать соответствующие способности; жалования, которое я получал, служа в войсках республики, не могло мне хватать, потому что мои потребности, благодаря полученному воспитанию, были выше, чем у другого. Играя на скрипке, я получал достаточно, чтобы себя содержать, не нуждаясь ни в ком.
Часто мы проводили ночи, обходя кварталы города, изобретая всевозможные проделки. Мы развлекались, отвязывая гондолы у частных домов и пуская их пустыми по течению большого канала, доставляя себе развлечение прослушивать баркаролы несчастных, не находящих поутру свои гондолы там, где они их привязали.
Мы частенько будили акушерок, заставляя их одеваться и спешить принимать роды у женщин, которые при их появлении полагали их сумасшедшими. То же самое мы проделывали с самыми известными врачами, которых мы лишали отдыха, заставляя спешить к сеньорам, которых мы объявляли перенесшими апоплексический удар, и со священниками, направляя их причащать якобы умирающих, которые на самом деле чувствовали себя хорошо.
По всем улицам, где мы проходили, мы беспощадно срезали шнурки дверных звонков, и если случайно находили дверь, которую хозяева забыли закрыть, мы поднимались ощупью по лестнице наверх и приводили в ужас спящих обитателей квартир, сообщая громогласно о том, что двери их жилища открыты. После этого мы пускались наутек, оставляя все двери распахнутыми.
Однажды темной ночью мы решили разломать большой мраморный стол, имевший вид монумента. Этот стол стоял почти посреди площади Сент-Анджело. Говорили, что во время войны, которую вела Республика против Камбрейской лиги, комиссары платили за этим большим столом деньги рекрутам, поступавшим на службу Святого Марка.
Поскольку мы могли входить на колокольни, для нас было большим развлечением поднять по тревоге все население прихода с помощью набата, возвещавшего пожар, либо обрезать все колокольные веревки. Когда мы переправлялись с одного берега канала на другой, вместо того, чтобы нанять одну гондолу на всех, мы брали каждый по гондоле, и, выйдя на берег, убегали от лодочников, не заплатив им.
Весь город страдал от этих ночных проделок, и мы смеялись над усилиями властей найти нарушителей общественного спокойствия. Нам приходилось тщательно соблюдать секрет, потому что, если бы нас разоблачили, над нами бы позабавились, осудив всех на какой-то срок к галерам Совета Десяти, располагавшегося неподалеку, за двумя большими колоннами малой площади Св. Марка.
Нас было семь, а иногда восемь человек, потому что я очень сдружился со своим братом Франко и часто брал его с собой на наши выходки. Но вот как случилось, что страх обуздал и даже положил конец нашим выходкам.
В каждом из шестидесяти и еще двенадцати приходов города Венеции имелось большое кабаре, которое называлось магазином, где торговали недорогим вином и которое было открыто всю ночь; туда приходили только выпить, в отличие от других городских кабаре, в которых давали также и поесть. Можно было поесть и в магазине, принося с собой, кто что хочет, из колбасной лавки, которая была в каждом приходе и бывала также открыта почти всю ночь. Содержатель лавки предлагал очень плохую еду, но поскольку брал очень недорого, такое заведение было весьма полезно для бедных. Знать и буржуа в магазины не заходили, поскольку там было грязно, такие места посещал только простой люд. Там были маленькие комнаты, в которых стоял обычно стол, окруженный вместо стульев досками на козлах.
Был карнавал, прозвонило полночь, нас было восьмеро – все в масках – бродящих по городу и раздумывавших о том, чтобы сотворить очередную дерзкую проделку. Проходя мимо магазина прихода, называемого
–
Как только были произнесены эти слова, двое из нашей банды взяли женщину, чтобы отвести ее туда, где наш вожак указал им нас дожидаться, а мы взяли троих мужчин, трепещущих от страха и не помышляющих сопротивляться. Подошел официант магазина, чтобы с ним расплатились, и наш шеф заплатил, посоветовав ему молчать, также под страхом смерти. Мы отводим этих троих на большую лодку; шеф поднимается в каюту на корме, приказав лодочнику перейти на нос. Лодочник подчиняется, не зная, куда плывет – лодка управляется с кормы. Никто из нас не знает, куда шеф собирается отвезти этих бедняг.
Он направляется к выходу из канала, выходит в лагуну и подходит через четверть часа к острову Сан-Джорджо, где высаживает пленников, которые были счастливы очутиться там, поскольку уже готовились к смерти. После этого, почувствовав усталость, шеф призывает лодочника на корму и приказывает доставить нас в Сан-Джеремие, где, хорошо заплатив, отпускает.
От Сан-Джеремие мы идем на маленькую площадь Голубятни в Сан-Маркуола, где мой брат с другим членом нашей банды дожидаются нас в уголке, сидя на земле, с плачущей красоткой.
– Не плачьте, красавица, – говорит наш шеф, – потому что мы не сделаем вам ничего дурного. Мы пойдем выпьем по стаканчику на Риальто, а потом мы отведем вас домой.
– Где мой муж?
– Вы увидите его дома завтра утром.
Успокоенная этим ответом и покорная как овечка, она идет с нами в трактир «Две шпаги», где мы располагаемся в комнате наверху и где, заказав еды и выпивки, отсылаем прочь слугу. Между тем мы снимаем свои маски и наблюдаем, как наша похищенная, при виде наших лиц и поведения, совсем успокаивается. После того, как она взбодрилась от наших слов и от пары стаканчиков вина, до нее доходит, чего она должна ожидать. Наш шеф, естественно, первый предлагает ей свои любовные услуги, преодолев с превеликой вежливостью отвращение, которое она выказывала его любезностям, в присутствии всей компании. Она же сочла за лучшее со смехом предоставить событиям идти своим чередом.
Однако я увидел ее удивление, когда предстал перед ней, чтобы быть вторым; она сочла себя обязанной выказать мне признательность, а когда увидела после меня третьего, она больше не сомневалась в своей счастливой участи, которая ей сулила всех наших компаньонов. Она не ошиблась. Мой брат был единственным, кто сказался больным. Ему не оставалось ничего другого, поскольку правила нашего сообщества предписывали делать каждому то же, что и другие.
После этого прекрасного подвига мы снова замаскировались, расплатились с хозяином и проводили счастливицу в Санта-Иов, где она жила, не бросая ее, пока не увидели, как она открыла за собой дверь. Мы хохотали, когда она благодарила нас самым искренним и горячим образом, после чего разошлись по своим жилищам.
Уже через день стали расходиться слухи об этой авантюре. Муж этой молодой женщины был ткач, как и двое других его друзей. Он объединился с ними и подал совместную жалобу начальникам Совета Десяти, в которой изложил все по чистой правде, жестокость которой была смягчена обстоятельством, которое заставило хохотать трех судей, как и весь город. В заявлении было указано, что восемь масок никоим образом не обижали женщину. Двое в масках, которые ее похитили, отвели ее на такую-то площадь, куда через час явились остальные шестеро, они направились в «Две шпаги», где провели час за выпивкой. Потом они отвели ее домой, попросив извинения, что хотели подшутить над ее мужем. Трое ткачей смогли выбраться с острова только на рассвете, и муж, вернувшись домой, застал свою жену глубоко спящей в своей постели, после чего она, проснувшись, все ему рассказала. Она жаловалась лишь на большой испуг, который испытала, и требовала от судей примерного наказания виновных. В этой жалобе все было комично, поскольку муж утверждал, что для восьми масок все не сошло бы так легко, если бы их шеф не козырял уважаемым именем трибунала.
У этой жалобы было три последствия. Первое состояло в том, что весь город хохотал. Второе – все зеваки ходили к Санта-Иову, чтобы послушать саму героиню этой истории. Третье – из недр трибунала вышло решение, согласно которому было обещано пять сотен дукатов тому, кто назовет виновных, или хотя бы одного из них, главаря. Это исключение заставило бы нас дрожать от страха, если бы наш шеф, который единственный, по своему характеру, способен был стать доносчиком, не был знатным венецианцем. Эта особенность нашего вожака внушала мне уверенность, что если даже кто-то из нас окажется способен пойти и заявить, чтобы получить пятьсот дукатов, трибунал ничего не станет делать, потому что окажется перед необходимостью наказать патриция. Этого предательства между нами не случилось, хотя мы все были бедные. Но мы были так напуганы, что сразу поумнели и наши ночные походы прекратились.
Три или четыре месяца спустя кавалер Николай Трон, государственный инквизитор, удивил меня, рассказав мне всю историю этого дела и назвав одного за другим всех моих товарищей.
В середине весны следующего 1746 года г-н Джироламо Корнаро, старейшина королевского дома Корнаро, женился на девице из семьи Соранцо де Сент-Поль, и я играл на скрипке в одном из оркестров на балах, которые давались три дня подряд во дворце Соранцо по случаю этой свадьбы.
На третий день, к концу праздника, за час до его окончания, я оставил оркестр и направился к себе, когда, спускаясь по лестнице, заметил сенатора в красном платье, который направлялся к своей гондоле. Я заметил, что из его кармана выпал листок бумаги, когда он полез за носовым платком. Я подобрал бумажку и, догнав этого замечательного сеньора, когда он спускался со ступенек, отдал ее ему. Он поблагодарил меня, спросил, где я живу, я ответил, и он захотел непременно отвезти меня. Я с благодарностью согласился и сел на скамейку рядом с ним. Три минуты спустя он попросил меня пошевелить ему левую руку: У меня, – сказал он, – она настолько онемела, что я абсолютно ее не чувствую. Я встряхиваю его изо всей силы и слышу, что он говорит мне невнятно, что чувствует, будто потерял также и ногу и что кажется, он умирает.
Встревоженный, я отдергиваю занавеску, беру в руку фонарь, всматриваюсь в его лицо и пугаюсь, видя рот, распахнутый до ушей, и мертвые глаза.
Я кричу лодочникам остановиться и дать мне сойти, чтобы разыскать хирурга, который мог бы пустить Его превосходительству кровь, поскольку явно его хватил апоплексический удар.
Я выхожу на берег. Мы находимся у моста на улице Бернарда, где я три года назад угощал ударами палки Раззетту. Я бегу в кафе, где мне указывают дом, в котором живет хирург. Я сильно стучу, кричу, выходят, будят человека, я его тороплю, не давая одеться, он берет свой чемоданчик и идет со мной к гондоле, где отворяет кровь умирающему, и я рву свою рубашку, чтобы сделать ему повязку.
Затем мы прибываем к нему в Санта-Марина; будят слуг, поднимают его из гондолы, вносят в первый этаж его апартаментов, раздевают и кладут почти мертвого в постель. Я велю слуге идти быстро разыскать врача, он уходит, приходит врач, снова пускает ему кровь. Я остаюсь близ его постели, не решаясь отойти далеко.
Час спустя появляется патриций из его друзей, затем я вижу другого, они в отчаянии, они расспрашивают лодочников, которые отвечают, что я мог бы им все рассказать гораздо лучше, чем они. Они спрашивают меня, и я рассказываю все, что знаю; они не знают, кто я такой, но не решаются спросить, и я ничего не говорю. Больной неподвижен и не подает иного признака жизни, кроме дыхания. Ему делают припарки, и священник, за которым послали, ожидает его смерти. Не принимают никаких посетителей, только два патриция и я – единственные, кто не отходит от него. Я обедаю с ними в полдень, не покидая комнаты. К вечеру старший из двух патрициев говорит, что если у меня есть дела, я могу уйти, потому что они останутся у больного, расположившись на матрасах, которые они велели принести. Я отвечаю, что буду спать в том же кресле, в котором сижу, потому что уверен, что если я уйду, больной умрет, а пока я остаюсь там, он умереть не может. Я вижу, что они удивлены этим ответом и переглядываются.
За ужином я узнаю от них, что этот умирающий сеньор – это г-н де Брагадин, единственный брат прокуратора той же фамилии. Этот г-н Брагадин был знаменит в Венеции как благодаря своему красноречию и своим талантам государственного мужа, так и своими галантными похождениями, которыми прославился во времена своей шумной молодости. Он творил множество безумств ради женщин, как и они ради него, он много играл и проигрывал, и прокуратор, его брат, был его самый жестокий враг, потому что вбил себе в голову, что тот пытался его отравить. Он выступил с этим обвинением в Совете Десяти, который восемь месяцев спустя объявил его полностью невиновным; однако прокуратор после этого своего мнения не изменил. Этот невинный, притесняемый своим несправедливым братом, который захватил у него половину его дохода, живет между тем счастливо, как философ, в дружеском общении. Его самые близкие два друга, которых я вижу, – один из семьи Дандоло, а другой – из Барбаро – оба почтенные и любезные, как и он. Он был красив, учен, весельчак и самого мягкого характера. Ему было тогда пятьдесят лет.
Врач, лечивший его, по имени Ферро, решил после долгих размышлений лечить его, сделав ему на груди компресс из ртути, что и было проделано. Быстрый эффект этого средства, проделанного при участии двоих друзей, меня привел в ужас. Эта быстрота привела к тому, что больной более двадцати четырех часов находился в сильном возбуждении. Врач сказал, что это лечение должно дать такой эффект, но назавтра возбуждение уменьшится, перейдя от головы к другим частям тела, которые необходимо расшевелить с помощью искусственного выравнивания циркуляции флюидов.
К полуночи г-н де Брагадин был весь в огне и смертельном беспокойстве; я встал и увидел, что у него глаза умирающего, и он едва дышит. Я поднял с матрасов его двух друзей и сказал, что надо избавить пациента от того, что его вот-вот убьет. Не слушая их возражений, я обнажил ему грудь, снял пластырь, затем омыл его теплой водой, и вот – через три-четыре минуты облегчение, успокоение и погружение в спокойный сон. Мы снова легли. Врач пришел поздно утром и обрадовался, увидев больного в хорошем состоянии. Г-н Дандоло сказал ему, что было проделано ночью, и в результате чего больному, как кажется, стало лучше. Врач стал сетовать по поводу вольности, которую мы допустили, и спросил, кто нарушил его курс лечения, на что г-н де Брагадин сказал, что тот, кто освободил его от ртути, которая его убивала, – врач, понимающий в медицине побольше, чем он, и говоря так, указал ему на мою персону.
Интересно, кто из нас двоих оказался более удивлен, – врач, увидавший молодого человека, которого раньше никогда не видел, и которого ему представили как более ученого, чем он сам, или я, не знавший, что я таков. Я сохранял скромное молчание, подавляя желание рассмеяться, в то время как врач рассматривал меня, не без основания приняв за шарлатана, который осмелился его вытеснить. Он холодно заявил больному, что уступает мне свое место, и сдержал слово. Он ушел, и вот – я становлюсь врачом одного из наиболее знаменитых членов сената Венеции. В глубине души я был очарован. Я сказал больному, что ему нужен только режим, и что природа довершит остальное при хорошей погоде, которая наступает.
Уволенный врач Ферро рассказывал эту историю по всему городу, и, поскольку больной чувствовал себя с каждым днем все лучше, один из его родственников, придя к нему с визитом, сказал, что все удивлены, что он избрал своим врачом скрипача из театрального оркестра. Г-н де Брагадин ответил ему, смеясь, что скрипач из оркестра может понимать в этом больше, чем все врачи Венеции.
Этот сеньор слушал меня как оракула. Его два друга, удивленные, уделяли мне такое же внимание. Это подчинение добавляло мне смелости, я рассуждал о физике, я поучал, я цитировал авторов, которых никогда не читал.
Г-н де Брагадин, который питал слабость к абстрактным наукам, сказал мне однажды, что находит меня весьма знающим для молодого человека, и что я должен, соответственно, знать также что-то и о сверхъестественном. Он просил меня сказать правду. Так получилось, что, вместо того, чтобы разрушать его тщеславие, сказав, что он ошибается, я прибег к странной уловке, поведав ему, в присутствии его двух друзей, ложное и глупое признание, что владею методом численного расчета, согласно которому, записав вопрос, который я преобразую в численную форму, я легко получу численный же ответ на все, что я хотел бы узнать, и о чем никто другой не смог бы мне сообщить. Г-н де Брагадин сказал, что это исчисление Соломона, которое чернь называет кабалой. Он спросил, от кого я узнал эту науку, и, выслушав ответ, что она была мне преподана отшельником, жившим на горе Карпенья в то время, когда я был в плену в испанской армии, сказал, что отшельник без моего ведома связывался с помощью вычисления с невидимым разумом, поскольку сами по себе числа неспособны к рассуждению.
– Ты владеешь сокровищем, – сказал он, – и только от тебя зависит извлечь из этого большую пользу.
Я сказал ему, что не знаю, каким путем мог бы извлечь эту пользу, тем более, что ответы в моих вычислениях даются в темной форме и мне это не нравится до такой степени, что теперь я почти никогда к этому не прибегаю.
– И однако правда в том, – продолжал я, – что если бы я не построил свою пирамиду три недели назад, я не имел бы счастья познакомиться с Вашим Превосходительством.
– Как это?
– Спросив моего оракула на второй день празднеств в доме Соранцо, не встречу ли я на этом балу кого-нибудь, кого не хотел бы встретить, я получил ответ, что должен покинуть праздник ровно в десять часов. Это было за час до наступления нового дня. Я подчинился, и я встретил Ваше Превосходительство.
Г-н де Брагадин, как и его два друга, окаменели. Г-н Дандоло попросил меня ответить на один вопрос, который он мне задал и который имел отношение только к нему. Он записал вопрос, отдал его мне. Я читаю, я не понимаю ничего ни по существу, ни по форме, но это ничего не значит, нужно ответить. Если вопрос темен для меня до такой степени, что я не могу ничего понять, я тем более не должен ничего понимать и в ответе. Я отвечаю четырьмя стихами в обычных числах, которые он мог бы интерпретировать только сам, показав мне перед тем, что весьма равнодушно относится к этой интерпретации. Г-н Дандоло читает ответы, перечитывает, он удивлен, он все понимает, – это чудо, это уникально, это сокровище небес. Числа – только средство доставки, но в ответе содержится бессмертная мудрость. После этого г-да Дандоло, Барбаро и де Брагадин также задают вопросы из всех областей, мои ответы им кажутся чудесными, я благодарю их и поздравляю себя с овладением вещью, которой до сих пор не имел, но которой найду применение в будущем, видя, что таким образом могу оказаться полезен их Превосходительствам.
Затем они спрашивают у меня все вместе, за какой срок я мог бы научить их этому вычислению. Я отвечаю, что это дело весьма недолгого времени и я готов, несмотря на то, что отшельник сказал, что если я обучу кого-нибудь этому до того, как мне исполнится пятьдесят лет, я скоропостижно умру через три дня. «Я не верю, – сказал я им, – этой угрозе». Г-н де Брагадин сказал очень серьезным тоном, что я должен этому верить, и ни один из них троих с этого момента не осмелится просить меня научить его творить кабалу. Они считают, что поскольку они могут общаться со мной, для них это то же самое, что владеть этим самим. Таким образом я стал Иерофантом для этих троих людей, весьма почтенных и в высшей степени любезных, но не умных, поскольку они все трое поддались тому, что называется химерами науки: они сочли возможным то, что изначально невозможно. Они считали возможным с моей помощью овладеть философским камнем, универсальной медициной, общением с элементарными духами, всеобщим разумом и секретами всех правительств Европы. Они мечтали также о магии, называя этим именем оккультную физику. После того, как они убедились в божественности моей кабалы с помощью вопросов о прошлом, они вознамерились воспользоваться ею, чтобы постоянно консультироваться о настоящем и будущем, и мне нетрудно было их удовлетворять, поскольку я никогда не давал ответа, который не имел бы двух смыслов, из которых один, известный только мне, мог быть понят лишь после совершения события. Моя кабала никогда не делала ошибок. Я понял, наконец, насколько легко было языческим жрецам древности обманывать доверчивый и невежественный мир. Но что меня всегда удивляло, было то, что святые отцы христианства, которые не были так просты и невежественны, как наши евангелисты, полагая невозможным отрицать божественность оракулов, относили их к области дьявола. Они бы так не думали, если бы умели творить кабалу. Мои три друга напоминали святых отцов: наблюдая чудеса моих ответов и не будучи настолько злы, чтобы полагать во мне дьявола, они считали, что мой оракул внушаем мне ангелом.
Эти три сеньора были не только правоверными христианами, но набожными и скрупулезными в соблюдении обрядов: они все трое были холостыми и стали врагами женщин, после того, как познали их. Это было, по их мнению, непременным условием, которое ставили элементарные духи для тех, кто хотел с ними общаться. Одно исключало другое.
Что мне казалось странным при начале моего знакомства с этими тремя патрициями, это что они обладали в высокой степени тем, что называют разумом. Но разум, полный предрассудков, соображает плохо, а необходимо, чтобы он соображал хорошо. Я часто смеялся про себя, слушая их рассуждения по поводу тайн нашей религии, издеваясь над теми, кто со своими ограниченными интеллектуальными возможностями пытается познать эти непостижимые тайны. Воплощенное слово – маленькая шалость для Бога, и воскрешение это такая малость, что оно не казалось им чудесным, поскольку тело – это аксессуар, и Бог не может умереть, а Иисус Христос должен был натуральным образом воскреснуть. Для тех, кто изучает Евхаристию, пресуществление, преобразование одной сущности в другую – это все, что они видят (как две части силлогизма). Все восемь дней они ходили на исповедь[35], совершенно не затрудняя своих исповедников, которых полагали невеждами. Они не считали себя обязанными отчитываться перед ними в том, что они полагали грехом, и считали себя в этом правыми.
С этими тремя оригиналами, вполне респектабельными по своей честности, рождению, богатству и возрасту, я бесконечно радовался, несмотря на то, что ненасытные в своей жажде знать, они удерживали меня часто по восемь – десять часов в день запертым вместе с ними, недоступным для остального мира. Я выдал им моих близких друзей, рассказав обо всем, что со мной в жизни происходило, вплоть до настоящего времени, и довольно чистосердечно, хотя и не со всеми подробностями, как я здесь написал, чтобы не вводить их в смертный грех.
Я знаю, что я их обманывал, и что, соответственно, я не вел себя по отношению к ним, как подобает честному человеку в полном смысле этого слова; но если мой читатель разбирается в свете, я прошу его подумать, прежде чем лишать меня своего прощения.
Ради полной моральной чистоты я должен был бы, как мне говорят, либо совсем не связываться с ними, либо раскрыть им глаза. Раскрыть им глаза – ну нет, говорю я, потому что не чувствую себя в силах этого достичь. Я вызову их смех, они сочтут меня невеждой и дадут мне отставку. Они мне за это не заплатят, и на мне нет никакой миссии, чтобы рядиться в апостолы. Что же касается героического решения покинуть их после того, как я разглядел в них визионеров, я отвечу, что для того, чтобы принять такое решение, я должен был бы обладать моралью мизантропа, врага людей, природы, учтивости и себя самого. Как молодой человек, стремившийся к хорошей жизни и получению удовольствий, свойственных возрасту, должен ли я был рисковать оставить г-на де Брагадин умирать, и должен ли был проявить варварство, раскрыв перед этими тремя почтенными персонами обманы некоего нечестного плута, который смог проникнуть в их общество и разрушить его, втянув их в химерические операции по поиску философского камня? Помимо этого, неодолимое самолюбие мешало мне объявить себя недостойным их дружбы из-за своего невежества или гордыни, либо из-за своей невежливости, которую я бы проявил, презрев их общество.
Я принял решение, наиболее красивое, наиболее благородное, единственно приемлемое. Решение считаться только с моим собственным интересом, и об этом интересе никто не мог судить лучше, чем я. С дружбой этих трех персонажей я становился человеком, который получал на своей родине уважение и кредит. Кроме того, я получал очень приятное удовольствие, делаясь предметом обсуждений и спекуляций тех, кто, в силу своей праздности, хотели бы разгадывать причины всех моральных феноменов, которые они наблюдали. В Венеции не могли понять, как могла существовать моя связь с тремя людьми такого рода: они – само небо, а я – из толпы, они – весьма сурового нрава, а я – склонный к крайнему распутству.
К началу лета г-н де Брагадин стал в состоянии вернуться в Сенат. Вот что он мне сказал накануне дня, когда вышел в первый раз:
– Тебе я обязан своей жизнью. Твои опекуны, которые хотели было сделать тебя священником, ученым, адвокатом, солдатом, затем скрипачом, – не более чем дураки, которые тебя не понимали. Господь повелел твоему ангелу-хранителю отдать тебя в мои руки. Я тебя узнал; если ты хочешь быть моим сыном, ты найдешь во мне отца, и отныне в моем доме я буду считать тебя таковым, вплоть до моей смерти. Твое жилище готово, распорядись отнести туда свои пожитки, у тебя будет слуга, оплаченная гондола, наш стол и десять цехинов в месяц. В твоем возрасте я не имел от своего отца большего пансиона. Не заботься о будущем, думай о развлечениях и спрашивай моего совета обо всем, что может с тобой случиться, или что ты хочешь предпринять, и найдешь во мне всегда своего доброго друга.
Я бросился к его ногам, чтобы заверить его в моей благодарности и назвать его сладким именем отца. Я поклялся ему в сыновнем повиновении. Два других друга, находившихся во дворце, обняли меня, и мы поклялись в вечном братстве.
Вот, мой дорогой читатель, вся история моей метаморфозы и счастливой эпохи, которая перенесла меня из жалкого состояния скрипача в положение сеньора.
Глава VIII
Я веду беспорядочную жизнь. Замойский. Ринальди. Л’Абади. Юная графиня. Дон Стефани капуцин. Ансилла. Рамона. Я сажусь в гондолу в Санта-Йов, чтобы ехать в Местре.
Та же Фортуна, которая развлекалась, преподав мне урок своего деспотизма, сделала теперь меня счастливым на совершенно дотоле мной неизведанном пути к мудрости, не ожидая от меня одобрения, и теперь я, в своей будущей жизни, мог ни от кого не зависеть. Я начал жить в действительной независимости от всего, что могло бы ограничить мои склонности. При всем уважении к законам, для меня было важно пренебрегать предрассудками. Я полагал, что смогу жить совершенно свободно в государстве, находящемся под властью аристократического правительства. Я разочаровался, когда сама Фортуна сделала меня членом этого правительства. Республика Венеция, понимая, что ее первейший долг состоит в самосохранении, оказалась сама рабой примата государственной необходимости. Она вынуждена в случае необходимости жертвовать всем ради этого долга, перед которым даже законы перестают быть нерушимыми. Но оставим эту тему, слишком хорошо известную. Весь род людской знает, что подлинной свободы нет и не может быть. Я коснулся этого только затем, чтобы дать представление читателю о моем образе жизни у себя на родине, где я с этого года начал торить дорожку, которая должна была закончиться в государственной тюрьме, непроницаемой для внешнего мира, находящейся вне пределов конституционности. Достаточно богатый, обладающий импозантной внешностью, смелый игрок, мот, острый на язык, без капли скромности, бесстрашный, волокита за хорошенькими женщинами, гонитель соперников, не понимающий по-хорошему, что в компании, где я развлекался, меня могли только ненавидеть. Будучи готовым за себя платить, я полагал, что мне все дозволено, и препятствия, которые мне мешали, я склонен был просто устранять.
Это мое поведение не могло нравиться трем мудрецам, для которых я стал оракулом, но они не смели мне ничего сказать. Г-н де Брагадин говорил мне, смеясь, что я являю его глазам безрассудную жизнь, которую он вел, когда был в моем возрасте, но что я должен быть готов уплатить по счетам и понести наказание, как он, когда достигну его возраста. Не отказывая в уважении, которым я ему был обязан, я обращал в шутку его устрашающие предсказания и шел своим путем. Но вот первый опыт, который дался мне на этом пути, на третьей или четвертой неделе нашего знакомства.
Я познакомился в казене[36] м-м Авогадро, женщины умной и очаровательной, несмотря на свои шестьдесят лет, с польским дворянином, очень молодым, по имени Гаэтан Завойский. Он ожидал денег из своей страны, и пока он их ждал, венецианские женщины его ими снабжали, очарованные его красивым лицом и польскими манерами. Мы стали добрыми друзьями; я открыл ему свой кошелек, и он открыл мне позднее свой, двадцать лет спустя в Мюнхене. Это был порядочный человек, но обладавший лишь малой дозой ума, однако достаточной для его благополучия. Он умер пять-шесть лет назад в Дрездене, посланником Выборщика короля Саксонского де Треве. Я буду говорить о нем в соответствующем месте. Этот очаровательный мальчик, которого все любили и считали весьма умным, поскольку видели его с г-ном Анжело Кверини и г-ном Лунардо Венье, представил меня в саду Джудекки[37] красавице графине, иностранке, которая мне понравилась. Мы отправились тем же вечером к ней в таверну в Шатле, где, представив мне своего мужа, графа Ринальди, она пригласила нас к ужину. Муж организовал банк фараон, в котором, понтируя в половину с мадам, я выиграл полсотни цехинов. Очарованный таким приятным знакомством, я заявился туда на другое утро в одиночку; ее муж, извинившись, что она еще в постели, пригласил меня войти. Она проявила искусство, оставшись со мной тет-а-тет, подать мне надежду на все, не потребовав от меня ничего, И при моем уходе пригласила к ужину. Я пришел, я выиграл, как и накануне, также в половину с ней, и вернулся к себе влюбленным. Я надеялся, что она окажется добра ко мне на следующее утро, но когда я явился туда, мне сказали, что она ушла. Я вернулся вечером, и после всяческих извинений мы сыграли и я проиграл все деньги, которые выигрывал пополам с ней.
После ужина иностранцы ушли и я остался там один, поскольку граф Ринальди хотел дать мне реванш. Я играл на слово и он бросил карты, когда заметил, что я должен ему на мелок пять сотен цехинов. Я вернулся к себе весьма опечаленным. Честь обязывала меня оплатить свой долг на другой день, а у меня не было ни сантима. Любовь увеличивала мое отчаяние; я являл собой в этот момент образ несчастного нищего. Состояние моей души отразилось на моей физиономии, что не ускользнуло на другой день от внимания г-на де Брагадин. Он расспросил меня и ободрил до такой степени, что я рассказал ему всю историю; я окончил ее, сказав, что я обесчещен и должен умереть. Он утешил меня, сказав, что оплатит мой долг в тот же день, если я ему пообещаю не играть больше на слово. Я клятвенно ему обещал, поцеловал ему руку и отправился гулять, очень довольный. Я был уверен, что этот дивный человек даст мне пять сотен цехинов после обеда, и я поддержу честь своей точностью в глазах дамы, которая безотлагательно одарит меня своими милостями. Это единственное соображение помешало мне сожалеть о потерянной сумме, но, проникнутый великодушием моего дорогого учителя, я положительно решился больше не играть на слово.
Я пообедал очень весело с ним и двумя другими друзьями, совершенно не говоря о деле. Как только мы встали из-за стола, вошел человек и передал г-ну де Брагадин письмо и пакет. Он прочел записку: «Хорошо». Человек ушел, и он предложил мне пройти с ним в его комнату.
– Вот пакет, – говорит он мне, – который принадлежит тебе.
Я раскрываю пакет и нахожу в нем тридцать-сорок цехинов. Видя мое удивление, он смеется и дает мне прочитать письмо.
«Я заверяю г-на де Казанова, что наша игра прошедшей ночью была не более чем шуткой: он мне не должен ничего. Моя жена отсылает ему свою половину суммы, которую он потерял. Граф Ринальди.»
Я смотрю на г-на де Брагадин, который заходится смехом, видя мое удивление. Я понимаю все. Я благодарю его. Я обнимаю его и обещаю быть более разумным в будущем. Моя душа расправила крылья, я почувствовал себя исцеленным от любви и был пристыжен, будучи одураченным и мужем и женой.
– Этим вечером, – говорит мне этот мудрый лекарь, – ты весело поужинаешь с очаровательной графиней.