Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Повседневная жизнь русских литературных героев. XVIII — первая треть XIX века - Ольга Игоревна Елисеева на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Тщетно. Наступала эпоха бурь, когда маленький домик сметало волной, как в «Медном всаднике». Пройдет больше столетия, русская литература несказанно повзрослеет, и М. И. Булгаков поместит это несбыточное счастье Мастера по ту сторону жизни.

А пока, в начале череды катастроф, каждый надеялся получить тихое пристанище на этом свете. Первой, кто ощутил потребность спрятаться, была королева Мария Антуанетта. Предчувствовала свою участь? Или, как все, начиталась Руссо о пользе естественной жизни на лоне природы и создала Малый Трианон — дом в глубине версальских аллей, где семья Людовика XVI вдали от чужих глаз могла проводить время, как простые смертные? Говорят, королева в кружевном переднике доила коз с ленточками на рогах и взбивала масло позолоченным венчиком…

Карамзин увидел Трианон уже покинутым. Но от этого очарование места только возросло. К пасторальным размышлениям прибавились мысли о скоротечности времени, невозможности укрыться от судьбы и тревога за несчастных обитателей. «Тут не королева, а только прекрасная Мария, как милая хозяйка, угощала друзей своих… Розы, ею вышитые, казались мне прелестнее всех роз Натуры… Цветущие берега ждут, кажется, пастушки».

Дохнул вихрь. Пастушку унесло. После так называемого Похода парижанок на Версаль королевская семья была отконвоирована в столицу, помещена в замок Тампль, откуда взошла на эшафот. «Я вспомнил 4 октября, ту ужасную ночь, в которую прекрасная Мария, слыша у дверей своих грозный крик парижских варваров и стук оружия, спешила неодетая, с распущенными волосами укрыться в объятиях супруга от злобы тигров»[116].

Бедняжку не спасли ни муж, ни Трианон. Реальность вообще не давала спасения. И не только королям. Вот на улице подрались старик со старухой. Прохожие разняли их и тут же потребовали наказать обидчика дамы. «На фонарь его! На фонарь!» — кричали торговки. Национальные гвардейцы еле отбили возмутителя спокойствия. «Народ в Париже стал деспотом», — заключал Карамзин. Еще на подступах к столице он видел, как один из жителей небольшой деревеньки в церкви на коленях каялся перед односельчанами. Оказывается, вчера спьяну несчастный брякнул, что «плюет на нацию». Его хотели сразу повесить, но дали проспаться… В другой раз провинциалы поймали проезжего и заставили кричать: «Да здравствует нация!» Тот сорвал шляпу и с энтузиазмом восславил революцию. Его отпустили со словами: «Видим, что ты добрый малый. Только изъясни нам: что такое нация?»

Задолго до реальных потрясений мир стал неуютен. В нем словно засквозило из всех углов. Чем острее современники понимали обреченность на будущие бедствия, тем отчаяннее цеплялись за возможность хотя бы в воображении скрыться от мира, бежать «под сень струй», как иронично заметит в «Ревизоре» Н. В. Гоголь.

Император Александр I часто говорил о желании все оставить и удалиться в свободную Швейцарию, где на берегах Женевского озера жить с женой частным человеком. Его взбалмошная сестра Екатерина Павловна сумела свить семейное гнездо на самом пике переворачивающегося айсберга. В 1809 году она вышла замуж за принца Георга Ольденбургского, уехала в Тверь, где муж стал генерал-губернатором, и целых два года наслаждалась миром и покоем. Уже Ольденбург был захвачен, уже враг стоял у ворот, а любящий Георг писал жене трогательные стихи о душевном единении супругов:

Как в штиль ждет с нетерпеньем капитан, Пока попутный ветер парус не надует И не направит в порт родной, так я, тобой влекомый, Стремлюсь к тебе, Туда, где вечно бьет родник у дома нашего. Я жажду утолю, и прочь меня уносят мысли, И я свободно мчусь по воле грез; И ты, о, только ты во мне пробудешь нежность, И благородных помыслов порыв…[117]

Началась война, принц превратил Тверь, Ярославль и Нижний Новгород в огромные лазареты и умер от госпитальной горячки, когда армия Бонапарта уже бежала из России.

Самые храбрые генералы в самых тяжелых обстоятельствах помышляли только об одном — найти тихое место и обрести покой. Из отступления с бивака под Можайском П. П. Коновницын писал жене: «Я два месяца, мой друг милый, ни строчки от тебя не имею, оттого погружен в скорбь сердечную и отчаяние… Не хочу чинов, не хочу крестов, а единого истинного счастья — быть в одном Квярове неразлучно с тобою. Семейное счастье ни с чем в свете не сравню. Вот чего за службу мою просить буду»[118]. После победы император сделает его военным министром.

За пять лет до этого Карамзин уже провозгласил для всей читающей публики, а значит, и для четы Коновницыных: «Часы сладостного покоя — предмет моих желаний. Пусть другие гоняются за состоянием и чинами; я презираю роскошь и те пустые знаки различий, которые ослепляют чернь». Момент величайших сдвигов в историческом развитии человечества совпал с моментом величайшей жажды уединения и покоя, проявившейся у частного человека. Одно обусловило другое. Первые читатели «Бедной Лизы» — это люди, которые очень хотели спрятаться от своего хищного времени.

И Карамзин подарил им такую возможность — трогательную историю, которую приятно почитать у камина. В ней всё условно, всё декорация. Но не в правдоподобности дело. Отвлекаясь на беды влюбленной девушки, можно ненадолго забыть о том, что уже случилось или может случиться за окном. Шторы плотно задернуты, огонь уютно пылает. Мы читаем «Бедную Лизу».

«Браво, брависсимо!»

Бегство состоялось. Детям, прячущим голову под одеялом, кажется, что раз они никого не видят, то и их никто не найдет. Иллюзия.

Пришли и нашли. Сожгли Москву, повлеклись обратно по Старой Смоленской дороге. А офицеры все носили в ранцах потрепанные странички. А барышни все прыгали в пруд у Симонова монастыря, едва расчищенный от дохлых французских лошадей.

Что же их так потрясло? Чувствительность современников «Бедной Лизы» нуждается в пояснениях.

Это были люди, среди которых, по словам Екатерины II, мало кто «даже подозревали, чтобы для слуг существовало другое состояние, кроме рабства»[119]. Война еще не вызывала всеобщего осуждения. Карамзин описал беседу с прусским капитаном: «Ему хотелось, чтобы королю мир наскучил. „Пора снова драться, говорил он, солдаты наши пролежали бока; нам нужна экзерциция, экзерциция!“ Миролюбивое мое сердце оскорбилось. Я вооружился против войны всем своим красноречием, описывая ужасы ея: стон, вопль несчастных жертв, опустошение земель, тоску отцов и матерей… Немилостивый мой капитан смеялся и кричал: „Нам нужна экзерциция, экзерциция!“»[120].

Лишь немногие воспринимали войну как бессмысленную бойню. Остальные находили в ней красоту. Недаром историки моды считают наполеоновские сражения громадным дефиле, где на поле брани не только умирали, но и демонстрировали дивной красоты форму. Леопардовые шкуры, страусовые перья, рыцарские кирасы… Зрелище побеждало страх, мысли о смерти отступали на второй план, пропуская вперед восхищение. Бонапарт с колокольни над Прейсиш-Эйлау крикнет русским гренадерам: «Браво, брависсимо, как идут!» И ту же фразу повторит П. И. Багратион за минуту до ранения на Бородинском поле, глядя на наступающих французов.

Героизм, обожествленный подвиг затмевали в глазах современников грязь и кровь. Офицеры, вынужденные по каким-то причинам остаться дома, испытывали муки Тантала и завидовали товарищам, которые, совершив очередную кампанию, продвигались выше в чинах и получали отличия. Едва-едва утверждалось представление о том, что грабить мирное население в походе — нехорошо. Что враг — тоже человек А. П. Ермолов, воевавший с пятнадцати лет, только отступая из-под Смоленска, 35-летним начальником штаба армии, глядя на беженцев, начал понимать, какие бедствия война приносит мирным жителям. «Разрушение Смоленска, — писал он, — познакомило меня с новым совершенно для меня чувством, которого войны, вне пределов отечества выносимые, не сообщают. Не видел я опустошения земли собственной, не видел пылающих городов моего отечества. В первый раз жизни коснулся ушей моих стон соотчичей, в первый раз раскрылись глаза на ужас бедственного их положения»[121].

Вот эти люди и восхищались «Бедной Лизой». А до нее — Стерном, Шиллером, Клопштоком. Максимилиан Робеспьер — «сентиментальный тигр», по выражению Пушкина, — открывший во Франции эру якобинского террора, был учеником Руссо. Чувствительность не мешала ему, заядлому шахматисту, играть в кафе «Режанс» на смертные приговоры. Говорят, одна провинциальная дворяночка сумела выиграть у него жизнь жениха[122].

Наполеон шесть раз прочел «Страдания молодого Вертера», возил книгу с собой в походы. Встретившись с Гёте, мог говорить только о ней. А седьмой раз насладился уже на Святой Елене.

Перед Бородинским сражением М. И. Кутузов и А. П. Ермолов независимо друг от друга читали «Песни Оссиана» — вымышленные патриотические баллады шотландских горцев, перенасыщенные «чувствительными» красотами.

Первая женщина-директор Академии наук Екатерина Романовна Дашкова из соображений возвышенной дружбы 20 лет носила на шее застиранный и дырявый платок своей английской приятельницы леди Кэтрин Гамильтон. Когда в 1808 году от нее уехала компаньонка Марта Вильмот, княгиня была безутешна: найдя перчатки с вышитым именем своей «ирландской дочери», она каждый день обливала их слезами[123]. И эта же дама проявляла недюжинную деловую хватку, держала деньги в ломбарде, давала под проценты, ссужала капиталом под заклад крепостных душ[124], сажала должников в тюрьму и выпускала их на радостях по поводу того или иного знаменательного события.

22-летний А. X. Бенкендорф, руководивший в 1804 году греческими отрядами сопротивления французам в Архипелаге Средиземного моря, вспоминал, что, впервые попав в Афины, до утра смотрел на отдаленную полоску суши, воображая, что по ней до сих пор бродят тени героев древности — Ахилл, Одиссей, Агамемнон. «Видя все эти места, которые занимали твой ум в детстве, — писал он, — приходишь в состояние сна наяву… Наш бриг бросил якорь в порту Пирея! Я провел бессонную ночь на борту, пытаясь пожить за две тысячи лет до моего рождения… Воображение поднимало из руин разрушенное, вновь отстраивало храмы, воскрешало рядом со мной Алкивиада и его воинов»[125].

На современный взгляд, чувствительный человек, склонный к созерцательности, редко бывает деятелен, резок, жесток. Мы видим противоречие в сочетании храбрости, коммерческой сметки, политического расчета с нежной душой. Но, похоже, люди той эпохи легко соединяли практический цинизм с любовью почитать про «берега кристальных речек, милых маленьких овечек и собачку под кустом»[126].

Дело не в противоречивости их натур, а как раз в цельности подобного мировосприятия. Цельности на иной лад. Чувствительность и жестокость были оборотными сторонами одной медали.

Сентиментализм не предполагал счастливых финалов. Герои должны были тонуть, стреляться, чахнуть от неразделенной страсти. А читатель — упиваться страданием. Если бы какая-нибудь Юлия или Кларисса — героини романов Руссо и Ричардсона — вздумали перетерпеть неудачу и жить дальше, они лишились бы благосклонного внимания публики. Подобное развитие сюжета стало бы чем-то вроде литературного свинства. Со-чувствование и со-жаление прежде всего дарили удовольствие. Именно поэтому источник страданий был не важен.

Какое удовольствие есть в страдании, объяснила княгиня Дашкова, как бы обращаясь к своим воспоминаниям. Она обосновала право чувствительной личности на многократное переживание скорби путем возвращения в прошлое. «Вы источники терзания, слез, раскаяния и изредка утешения и наслаждения… Почто вы так властвуете над нами?.. Не видим ли мы, что воспоминание того, что не к порицанию, но к похвале служить должно, за собою иногда потоки слез производит? Не видим ли мы, что таковых нежных чувств люди в печали дни провождают». Однако «чувствительный человек» не пожелает расстаться даже с горькими воспоминаниями, ибо «дух, погруженный в печали, прибегает к жалости, которую он в сердце своем на себя обратить желает»[127]. Именно для того, чтобы «растравлять раны душевные», «питать и вдаваться в тоску», создавались мемуары и залпом поглощались трогательные истории.

Барышня? Крестьянка?

В каком-то смысле ранние читатели «Бедной Лизы», как и читатели «Вертера», «Новой Элоизы», «Клариссы Гарлоу», были наивными садомазохистами. Им нравилось, чтобы герои страдали, и нравилось страдать вместе с ними. Карамзин предложил публике уютное страдание: простая девушка полюбила знатного господина, он ее обманул, она утопилась. Что может быть понятнее?

Текст не давал выбора эмоциям. В отличие от реальной жизни, где все было зыбко и спорно. В кружащемся мире, среди вихря противоречивых событий «Бедная Лиза» своей кажущейся однозначностью дарила точку опоры. Было ясно, кто злодей, кто жертва. Кого порицать, кому сочувствовать. В тот момент такая ясность дорогого стоила.

Читатель с первой же минуты замечал, что Лиза — необычная крестьянка. Но это не смущало его, ведь «жалость» предстояло «обратить на себя». Поселянки «грамоте не умеют», а вот взявшие в руки книжечку благородные девицы мечтали найти между страниц зеркальце. Поэтому героиня и ведет себя, и говорит, как барышня, а ее мать лечит глаза «розовой водой».

Подобный тип воспитанной простолюдинки, ничем, кроме богатства, не уступавшей знатным сверстницам, не раз вводил в заблуждение русских офицеров во время Заграничного похода 1813 года. Ф. Н. Глинка писал из Германии: «В домах везде найдешь довольство и порядок; услышишь музыку и пение. Дочь хозяина моего… играет на фортепиано с флейтами и читает немецкие стихи… Хозяин одет очень опрятно; пьет по утрам кофе, имеет вкусный стол, ходит в театр, читает книги и судит о политике. Кто он таков? — Угадай! — …Мещанин-цирюльник!.. Разве у нас нет цирюльников; но они живут в хижинах, часто в лачугах. Отчего же здесь люди так достаточны?»[128]

Похожий тип, за два десятилетия до этого, встречал в Париже и сам «русский путешественник». Кто-то жил, собирая булавки после спектакля в театре и затем относя их в лавку. Кто-то срывал объявления со стен и продавал их пирожникам на обертки. «Парижский нищий хочет иметь наружность благородного человека, — отметил писатель. — Он берет подаяние без стыда, но за грубое слово вызовет вас на поединок: у него есть шпага!»[129]

В Опере у Карамзина состоялся приятный разговор с дамой, приведенной в театр «кавалером св. Людовика». Но после автор впал в сомнения относительно статуса собеседницы: «Кто она? Благородная, почтенная, или… Какая мысль! Важные парижские дамы не говорят так вольно с незнакомыми»[130].

Итак, можно жить на обертки и ходить в театр, не принадлежа к знати. Так почему, собирая цветы и продавая их в городе, Лиза не могла прокормить мать? А вот вести себя, как барышня, ей было бы затруднительно. Хотя бы потому, что в России и барышни порой держались, как крестьянки. Когда графа Александра Ланжерона, генерал-губернатора Новороссии, упрекали за то, что он по рассеянности, придя в незнакомый дом, целует руки горничным, он отмахивался: «Во внутренних губерниях я встречал столько босоногих дворянок»[131].

Однако даже «босоногие» дворянки принадлежали к благородному сословию. А Лиза, обуй она хоть туфельку Золушки, оставалась… Кем? И тут нас ждет сюрприз. Оказывается, Карамзин серьезно обдумал социальную нишу, в которую могла бы поместиться его героиня. При беглом взгляде странностей предостаточно, начиная хотя бы с того, что семья Лизы вольная и владеет собственной землей. Но не стоит доверять рассуждениям, будто Лиза уже потому неправдоподобна, что не крепостная. Не принадлежит барину. Имелся широкий слой государственных крестьян, которых по тем временам именовали «вольными». А кроме них, не столь большой, но существенный слой однодворцев — людей, занятых крестьянским трудом, но не охваченных общинным перераспределением собственности.

Судя по тому, что пруд расположен всего в нескольких минутах бега от дома героини, ее семья жила в Симоновой слободе, прежде монастырской. В 1764 году Екатерина II провела так называемую секуляризацию церковных земель — монастырские крестьяне, прежде много бунтовавшие, стали частью государственных. Оброк с них шел в казну, а оттуда направлялся на содержание Церкви[132]. Более полутора миллиона человек сделались вольными. В 1773 году Симонов монастырь был упразднен по причине малочисленности братии. И семья Лизы вовсе осталась без пригляда прежних хозяев. Девушка принадлежала самой себе настолько, насколько это было возможно в XVIII столетии.

В том, что героиня зарабатывает на жизнь продажей подснежников и ландышей, принято видеть неправдоподобность. После того как трудолюбивый отец умер, земля захирела. Но обитавшие вблизи крупных городов крестьяне обычно не трудились на барщине — оброк в пользу казны взимали деньгами. Именно на него девушка и зарабатывала, продавая то цветы, то свое «рукоделие». К концу XVIII века многие окружавшие Москву слободы стали промысловыми, что, конечно, не исключало наличия своего садика-огородика.

Кстати, каково обиталище бедной Лизы? Антоний Погорельский, романтический новеллист первой половины XIX века, оставил описание такой усадебки на окраине: «Лет за пятнадцать перед сожжением Москвы недалеко от Проломной заставы стоял небольшой деревянный домик с пятью окошками в главном фасаде и с небольшою над главным окном светлицею. Посреди маленького дворика, окруженного ветхим забором, виден был колодезь. Перед домом из-за низкого полисадника поднимались две или три рябины и, казалось, с пренебрежением смотрели на кусты черной смородины и малины, растущие у ног их. Подле самого крыльца выкопан был в земле небольшой погреб для хранения съестных припасов»[133].

Итак, социальный статус Лизы Карамзиным соблюден. В отличие от нравственного. Девушка добродетельна, честна и дорожит своей чистотой. Мать предупреждает ее: «Лучше кормиться трудами своими и ничего не брать даром. Ты еще не знаешь, друг мой, как злые люди могут обидеть бедную девушку!»

Между тем крестьянки быстро смекали, как добыть в семейную кубышку «лишнее». Бенкендорф, вспоминая о московском пожаре и вздутых после него ценах на хлеб, писал, что «подмосковные крестьяне самые сметливые во всей империи, но зато и самые развратные»[134]. Вдоль дорог путешествующий легко мог найти услужливую девку или молодую бабу по сходной цене.

В ноябре 1826 года А. С. Пушкин писал из Михайловского приятелю С. А. Соболевскому:

Как до Яжельбиц дотащит Колымагу мужичок, То-то друг мой растаращит Сладострастный свой глазок.

Предложение на станции ухи не обманывало ни Соболевского, ни читателей. В Яжелбицах речь шла настолько же о «форели», насколько в Валдае о «сельдях».

У податливых крестьянок (Чем и славится Валдай) К чаю накупи баранок И скорее поезжай[135].

И в начале века, при молодом Карамзине, и в 1787 году, когда той же дорогой проезжал маркиз Франсиско де Миранда, нравы были сходными. Путешественник записал в дневнике: «На постоялом дворе… девица показала мне комнату и посулила прийти и провести со мной ночь. Она была хороша собой и чрезвычайно ласкова. Я лег в постель, и девушка вскоре явилась». А вот в Валдае ему не повезло: «Приехали в город Валдай, известный красотой и свободными нравами здешних женщин… Я улегся спать, предвкушая завтрашнюю встречу с местными красавицами… [Но] лил дождь, и ни одна из нимф, служительниц Венеры, коими столь славятся эти края, так и не показалась». Чуть дальше неутомимый маркиз утешился: «По моей просьбе кучер привел хорошенькую девушку шестнадцати лет, за что я вознаградил его двумя рублями. Провел с нею ночь, и наутро она ушла очень довольная, получив от меня два дуката»[136].

В 1767 году (очень близко ко времени, описанному в «Бедной Лизе») Джакомо Казанова, побывавший в Петербурге и Москве, пленился русской поселянкой и приобрел ее у отца. Недалеко от Петергофа он увидел «крестьянку поразительной красоты». «Мы направляемся к ней (путешественник был с приятелем. — О. Е.), она спасается бегством, влетает в избу, мы вслед и видим отца, мать и все семейство ее, а она забилась в угол, как кролик, боящийся, что его растерзают псы». Гости завели речь о девице. Отец подозвал ее. «Она покорная, послушная, подходит и становится рядом». Приятель спросил, не отдаст ли старик ее в услужение, тот согласился, «но стребовал сто рублей за ее девство».

На другой день сумма была заплачена. «Крестьянин благодарит Николая-угодника за ниспосланную милость, обращается к дочери, та смотрит на меня и произносит „да“… Я должен удостоверить, что она девственна, ибо должен расписаться, что таковой взял ее на службу… ей будет в радость, коли засвидетельствую перед родителями, что она девка честная. Тогда я сел, поставил ее промеж ног, сунул руку и уверился, что она целая… Девушка, которую я стал звать Заирой, села в карету и поехала с нами в Петербург как была в платье из грубого холста и без рубашки»[137].

Неправда ли, всё это весьма далеко от «Бедной Лизы»? Казанова не обижал девушку, накупил ей нарядов, научил говорить по-итальянски. А перед тем как уехать, свел с пожилым художником Пьетро Ротари, который был от Заиры без ума. Характерно требование наемной красавицы: пусть живописец заберет ее из дома батюшки. То есть отец получит еще денег. Заира показывала себя хорошей, послушной, заботливой дочерью. Дальше ее желания не простирались. Разговоры о стыдливости, целомудрии, браке — совсем из другой жизни.

А у бедной Лизы? Ее мысли с самого начала сплетают в себе идею чистоты — телесной и духовной — с возможностью венчания. После первой встречи с Эрастом мать говорит ей: «Ах, Лиза, как он хорош и добр! Если бы жених твой был таков!» Дочь затрепетала от внутренней радости, «щеки ее пылали, как заря в ясный летний вечер; она смотрела на левый рукав свой и щипала его правою рукою». Ее ответные слова выдавали робкую надежду: «Матушка! Матушка! Как этому статься. Он барин, а между крестьянами…»

Эраст и сам под дался прелести «пастушки». «Все блестящие забавы большого света казались ему ничтожными в сравнении с теми удовольствиями, которыми страстная дружба невинной души питала сердце его… „Я буду жить с Лизою, как брат с сестрою, — думал он, — не употреблю во зло любви ее и буду всегда счастлив“». Но вот за «сестру» сватается сын богатого крестьянина, и мать настаивает на устройстве судьбы дочери. «Эраст целовал Лизу, говорил, что ее счастье дороже ему всего на свете, что по смерти матери ее он возьмет ее к себе и будет жить с нею неразлучно, в деревне и в дремучих лесах, как в раю»[138].

Девушка понимает сказанное как возможность брака. Но Эраст о браке не говорит. Жить у него, быть «ближайшей к его сердцу», но не женой. Тогда кем? Карамзин не отвечал. Пушкин в «Станционном смотрителе» договорил до конца. И вывернул историю наизнанку: девушка, полюбившая проезжего офицера, согласилась стать его содержанкой, а вот отец ее умер от горя. Умрет и мать Лизы после самоубийства дочери. Не помогут деньги Эраста.

Почему нет?

В разговоре герой задает еще не соблазненной Лизе вопрос: «Почему же?» Отчего они не могут быть вместе? «Для твоего друга важнее всего душа».

Спросим и мы: случались ли браки, игнорирующие сословные перегородки? Многих ли Эрастов знала эпоха?

Эксперимент почти всегда заканчивался плачевно, даже когда социальное расстояние не было столь значимым. В 1787 году сын княгини Дашковой — молоденький полковник Павел Михайлович, едва оказавшись вдали от глаз суровой матушки, женился на прелестной девушке незнатного происхождения — дочери бывшего откупщика. Знакомые бросились уговаривать княгиню принять молодых. Г. Р. Державин посвятил событию целое стихотворение, которое должно было умилостивить разгневанную мать:

И если знатности и злата Невестка в дар не принесет, Благими нравами богата, Прекрасных внучат приведет. Утешься и в объятьи нежном Облобызай своих ты чад…

Не тут-то было. До смерти Павла Михайловича старая княгиня отказывалась видеть невестку. Очень характерно письмо Дашкова, посланное строгой родительнице в ссылку 10 февраля 1797 года: «…Я вижу, что моя дорогая матушка продолжает питать ненависть к женщине, которую она не знает и не хочет знать, которую ей обрисовали в самых фальшивых красках и которая, между тем, является моей избранницей. Верно, что она не старается понравиться всем женщинам высшего света, которые хвастаются своим положением, говорят громкие фразы о возвышенных чувствах и, под маской напускной добродетели, такой же фальшивой, как их физиономии, растаптывают все буржуазные добродетели. Не дай Бог, чтобы моя жена принадлежала к их числу, она достойная женщина… Однако я должен отказаться от надежды, что Вы когда-нибудь смягчитесь по отношению к печальной жертве моей привязанности. А я был бы так счастлив, так счастлив!»[139]

Нарисованный Павлом Михайловичем образ очень литературен. Язвительный мемуарист Ф. Ф. Вигель расскажет об этом браке совсем в ином ключе: «В Киеве ему приглянулась одна девочка, дочь облагороженного чинами купца Семена Никифоровича Алферова. По высоким философским понятиям, которые почерпнул он в своих путешествиях, по примеру английских лордов, коим он старался подражать и кои часто ничтожных тварей из одной оригинальности возводят в звание супруг своих, он долго не задумывался, взял да и женился, не быв даже серьезно влюблен. Сей брак поссорил его с матерью и разорвал связи его с обществом столиц».

Подобный поступок вырывал человека из привычной социальной среды, оборачивался раскаянием, уязвленной гордостью, попытками доказать всем, что жена — «достойная женщина», и срывами, от которых страдала «жертва привязанности». «Дашков… осужден был скрывать свое величие в низеньком доме самого грязного киевского переулка. Там собирал он около себя веселых людей, каких мог найти в Киеве, шутов, всякую иностранную сволочь, шумом сего общества стараясь заглушить страдания своей гордости. Несчастный утешался презрением, которое мог он изливать на жену, на тестя, на всю родню их».

Киевляне поначалу звали пару в гости, но Павел Михайлович сам отучил их от такого снисхождения. «Он был красивый, видный мужчина и страстный охотник до танцев… но он не хотел на вечеринках сих ни одну девицу, ни одну даму пригласить, а с начала и до конца беспрестанно танцевал с одной своей женой… Он без церемонии сажал ее к себе на колени и целовал взасос; потом, за что-нибудь поссорившись с ней, при всех начинал ее бить по щекам».

Однажды Дашков «дал жене толчка», хозяин дома потребовал «для супружеских исправлений избрать другое место». До дуэли дело не дошло (а будь Анна Семеновна дворянкой, дошло бы непременно). Гость «гордо поглядел» на обидчика, «взял под руку битую жену и вышел с нею с тем, чтобы никогда не возвращаться». Мало-помалу киевляне перестали к нему ездить и приглашать к себе. «Несколько лет прожил он в шумном своем уединении, среди грубых, отчаянных наслаждений, ни на что не употребляемый, забытый двором и ненавидимый обществом»[140].

Пройдет несколько лет, супруги разъедутся (не разойдутся, на чем настаивала старая княгиня, а станут жить в разных поместьях). Дашков охладеет к жене. Увидев Анну уже сорокалетней, Марта Вильмот отметит простоту ее лица. От былой прелести не останется и следа. Красота увянет, а разговаривать с «пастушкой» магистру искусств Эдинбургского университета[141] будет не о чем.

Точно так же во время Заграничного похода 1813 года русские офицеры станут «покупаться» на «скоро-мимоходящую красоту» заграничных барышень. О драме таких семей написал А. X. Бенкендорф, в 1816 году командир драгунской бригады в провинциальном городке Гадяче на Украине: «Офицеры знатного происхождения, призванные впоследствии располагать более или менее значительным состоянием и являющиеся часто надеждою и поддержкою целой семьи, вступают в браки по увлечению, от скуки или по неразумию и привозят в отечество жен, составляющих предмет их собственного стыда и родительского отчаяния. Подобные примеры участились с прохождением наших войск через Германию и с расквартированием в Польше и принесли огорчение во множество семей». В докладной записке императору генерал советовал запретить венчание без благословения родителей. «Подобные строгости и формальности, крайне значительно успокоив семьи… прервут множество несчастных союзов и сохранят на службе немало хороших офицеров»[142].

О разводе тогда не смели и помышлять. Так, «жертвы привязанности» калечили судьбы своих мужей, пошедших на поводу у книжной страсти. Но, быть может, русские социальные перегородки были тверже европейских? Ничуть. Один из мемуаристов середины XIX века В. С. Печерин — современник славянофилов, ставший католическим пастором, — описал запомнившийся ему случай: «Английский лорд или просто богатый джентльмен женился в Париже на балетной фигурантке… Они живут в совершенном уединении, и никто к ним не ездит. Бестолковые католики объясняют это тем, что она католичка: это сущий вздор! В высших сферах вовсе не обращают внимания на различие вероисповеданий… Но дело в том, что человек, хоть мало-мальски знакомый с хорошим обществом, с первого взгляда увидит, к какому сословию эта француженка принадлежала… манеры ее как-то отзываются рыбным рынком… Вот урок сентиментальным Дон-Кихотам! Я раз только был у них в доме. Он больше походит на жилище студента с гризеткою в 6-м этаже, чем на семейную обитель джентльмена. Во всем был какой-то беспорядок, распущенность, неряшество. В доме, где есть благовоспитанная умная женщина, добрая мать семейства, слышишь какое-то благоухание семейной жизни… а тут везде была гризетка»[143].

Печерин обратил внимание на то, что супруги принадлежали не только к разным социальным слоям, но в силу этого — к разным культурным кругам. Сентименталисты подобными вопросами еще не задавались. А вот Пушкин в «Барышне-крестьянке» описал притворное обучение мнимой крепостной: «На третьем уроке Акулина разбирала уже по складам „Наталью, боярскую дочь“, прерывая чтение замечаниями, от которых Алексей истинно был в изумлении»[144]. Таким образом, героиня — ровня герою не только социально, но и эмоционально, культурно. Они могут быть вместе, не тяготя друг друга.

Исключения подтверждали правило. Супруга Александра Федосеевича Бестужева, в будущем издателя «Санкт-Петербургского журнала», происходила из мещан. С молодыми людьми случилась обычная для армейской среды история: капитан флотской артиллерии Бестужев был ранен на войне со Швецией в 1790 году, Прасковья Михайловна выходила его, у них родился сын. Можно было просто содержать мать незаконного ребенка, как делали многие, но офицер из старинного аристократического рода разделял шиллеровские устремления к «любви поверх сословий»[145].

Просвещенная и добродетельная дама стала настоящей помощницей мужа в издательских делах и родила ему восьмерых детей, из которых четверо сыновей стали декабристами. Их участь была печальна: кто подвергнут ссылке, кто разжалован в рядовые и сошел с ума. «Они ведь все несчастливцы, мои братья»[146], — заметил писатель Александр Бестужев-Марлинский, отправленный на Кавказ.

Его брат Михаил описал встречу с матерью перед самым восстанием на Сенатской площади: «Накануне 14 декабря, за обедом старушка, окруженная тремя дочерьми и пятью сыновьями, с которыми она давно не видалась, была вполне счастлива; можно было заметить, с каким восторгом она останавливала попеременно свой взор на каждом из нас и как невольно вырывались у нее фразы похвал… Можно было приметить ее скрытое удовольствие, видя нас на дороге блестящей и прочной будущности. Трое старших были в штаб-офицерских чинах… брат Петр служил адъютантом главного командира в Кронштадте… Павел в офицерских классах артиллерийского училища. Она была счастлива нашим счастьем, а мы…»

Не только просвещенность родителей, умение воспитать отпрысков думающими и сострадательными подтолкнули младших Бестужевых в ряды заговорщиков. Двоякость происхождения делала таких детей очень уязвимыми. Они хотели утвердиться на ступенях социальной лестницы, с которой намеренно сошел их отец, чтобы любить свою Лизу.

Софи — премудрость девичья

Для бедных маленьких Лиз не было счастья ни тогда, когда Эрасты отвергали их любовь, ни тогда, когда принимали. Но, помимо социальной дисгармонии, в самих девушках угадывалось нечто, обрекавшее их на страдания.

Повесть появилась в 1792 году, при этом автор оговорил, что его история произошла «лет тридцать назад».

1762 год для Карамзина, как и для всех сентименталистов, связывался не столько со славным восшествием на престол императрицы Екатерины II, сколько с публикацией Жан Жаком Руссо знаменитой книги «Эмиль, или О воспитании». Этот роман воспринимался как педагогический труд, впервые говоривший о личной свободе ребенка. Цель — создать «естественного» человека, который близок к «Натуре» и преодолел свою изломанную цивилизацией сущность. Новый Адам как бы в награду в конце книги встречает новую Еву — естественную женщину, Софи, которая должна полностью подчиниться ему, что соответствует ее природе. «Женщина, почитай господина твоего! — восклицает Руссо. — Это тот, кто работает для тебя, добывает твой хлеб, кто дает тебе пропитание: это мужчина»[147].

Эпоха сентиментализма заменила столь дорогой для Просвещения образ «ученой женщины» на новый, куда менее опасный — «женщины чувствительной». Вошло в моду доказывать, что сама природа предназначила прекрасный пол быть слабым, зависимым, постоянно нуждаться в помощи, а значит — полностью ориентированным на мужчину — единственного полноценного человека в глазах Натуры.

Молодой Карамзин, как и многие его современники, преклонялся перед Руссо, его бедная Лиза стала сколком с Софи. С той существенной разницей, что европейскую девушку необходимо воспитывать, дабы получить подобный результат. А в России, где сильны патриархальные традиции, подобные существа произрастают сами собой, без специального воспитания. В повести «Наталья, боярская дочь» Карамзин характеризовал героиню: «Наталья имела прелестную душу, была нежна, как горлица, невинна, как агнец, мила, как май месяц, одним словом, имела все свойства благовоспитанной девушки, хотя русские не читали тогда ни Локка „О воспитании“, ни Руссова „Эмиля“»[148].

Такой взгляд на старинные, допетровские обычаи был характерен для просвещенных русских публицистов конца XVIII века. В 1789 году историк, князь М. М. Щербатов описал в памфлете «О повреждении нравов в России», как среди благородных родов «завелись развратные обычаи»: «Учредились разные собрания, где женщины, до сего отделенные от сообщения мужчин, вместе с ними при веселиях присутствовали. Приятно было женскому полу, бывшему почти до сего невольницами в домах своих, пользоваться всеми удовольствиями общества, украшать себя одеяниями и уборами… Страсть любовная, до того почти в грубых нравах незнаемая, начала чувствительными сердцами овладевать»[149].

Щербатову вторила княгиня Дашкова: «Женщины были скромны и стыдливы; семейная беседа им заменяла рысканье нонешнее… занимались они хозяйством, ходили за больными родителями, облегчали ласкою и помощью их недуги, сами воспитывали детей своих и не искали пустых знакомств… оттого-то более было свадеб… менее было сплетен, а устройство в домах и в семьях повсюду было видно»[150].

Но, в отличие от многих современников, Карамзин догадывался, что исторические обстоятельства ломают женский характер. Гибель мужа или военная гроза могли заставить героиню взяться за оружие. Так, в повести «Марфа-посадница», изданной в 1802 году, Марфа рассказывает детям, из какого источника проистекает ее храбрость: «Было время, когда мать ваша жила единственно для супруга и семейства в тишине дома своего, боялась шума народного и только в храмы священные ходила по стогнам, не знала ни вольности, ни рабства. О время блаженное!.. Кто ныне узнает вашу мать? С смелою твердостью председает теперь в совете старейшин, является на лобном месте среди народа многочисленного, велит умолкнуть тысячам, говорит на вече… требует войны и кровопролития… Что ж действует в душе моей? Любовь! Одна любовь к отцу вашему, сему герою добродетели, который жил и дышал отечеством. Готовый выступить в поле против литовцев, он… открыл мне душу свою и сказал: „Я могу положить голову в сей войне кровопролитной… с моею смертью умолкнет голос Борецких на вече… Клянись заменить Исаака Борецкого в народных советах“… Я дала клятву»[151].

Здесь Карамзин подметил важную черту русской женственности: преображение кроткого существа, живущего под защитой мужчины, в львицу, когда такая защита потеряна. Совсем иначе эта мысль звучит у недоброжелательного мемуариста Шарля Массона: робкая и послушная девица, выйдя замуж, превращается во властную, грубую хозяйку: «Насколько непристойно держатся женщины, настолько же девушки сдержанны и скромны. В них от природы заложены задатки глубоких и нежных чувств. Только с трудом развращаются они под влиянием окружающей испорченности. Те из них, которые тщательно воспитаны в здоровой семейной обстановке под руководством… почтенной матери, развившей в них хорошие наклонности и подавившей порочные, и особенно те, которые развивали себя чтением и путешествиями, — достойны занять одно из первых мест в Европе… Но это редкие цветы, растущие в тиши»[152].

Мысли сродни идеям Руссо о женском воспитании. Заметно, что и Карамзин находился под влиянием той же традиции. Для него характер Лизы естествен. Между тем, если бы крестьянская девушка свободно бегала по полям и лесам, она выросла бы скорее похожей на Эмиля, не ограничиваемого в своих желаниях. Чтобы этого не случилось, философ предлагал целый набор приемов, благодаря которым «благоразумные родители» могли выпестовать «чувствительную» дочь.

Так, первое же, что мы узнаем о Лизе, — ее преданность матери, забота о пожилой беспомощной женщине, потерявшей мужа. «Одна Лиза, которая осталась после отца пятнадцати лет, — одна Лиза, не щадя своей нежной молодости, не щадя редкой красоты своей, трудилась день и ночь… „Бог дал мне руки, чтобы работать, — говорила Лиза, — ты кормила меня своею грудью и ходила за мною, когда я была ребенком; теперь пришла моя очередь ходить за тобою. Перестань только крушиться; слезы наши не оживят батюшки“»[153].

Все, казалось бы, естественно. Так и должно быть между любящей дочерью и любящей же матерью. Если бы… Руссо не оговорил деталей, не подчеркнул, что именно в 15 лет Софи становится как бы «матерью своей матери»: «Все ее внимание направлено на то, чтобы услужить матери и освободить ее от части забот»[154].

Эта неразрывная связь развивает в девочке потребность в самопожертвовании, сначала ради матери, потом — ради любимого. Лиза в самоотречении доходит до самоубийства. Но и другие героини Карамзина готовы без остатка отдать жизнь: Наталья, «боярская дочь», бежит с Алексеем в лес к разбойникам; Ксения, дочь Марфы-посадницы, несмотря на предчувствие гибели, повинуется матери, когда та решает выдать ее замуж за главу новгородского войска. «О, слава священных прав матери и добродетельной покорности дев славянских!» — восклицает Карамзин. «Уже стоит она перед алтарем подле юноши, уже совершается обряд торжественный, уже Ксения супруга, но еще не взглянула на того, кто должен быть отныне властелином судьбы ее». Марфа тоже не колеблется, хотя «милая дочь казалась ей несчастною жертвою, украшенною для алтаря и смерти!»[155].

Ксения — та же Лиза, только опрокинутая в прошлое. И в ней прославляются, как исконные, добродетели, позаимствованные у Руссо. «Нужно сначала приучить их к принуждению, — писал философ о женщинах, — чтобы затем оно им ничего не стоило». Из «привычного принуждения» рождается «послушание»[156].

Чтобы быть по-настоящему покорной, женщине необходимо не иметь собственных средств к существованию. Она добывает их через мужчину, стараясь угодить ему. «Уже по самой своей природе женщины, как сами, так и их дети, зависят от отношения к ним мужчин», — учил Руссо.

Щедрый поступок Эраста, который решает впредь покупать все изделия Лизы, на поверку оказывается лишением ее иных доходов, помимо милости поклонника. Этот шаг делает Лизу зависимой и в перспективе доступной. Присваивая цветы, чулки и скатерти, герой присваивает саму героиню. Чего мать якобы не видит. «Мне хотелось бы, — говорит гость, — чтобы дочь твоя никому, кроме меня, не продавала своей работы. Таким образом, ей незачем будет часто ходить в город»[157]. Следует добавить, что путешествия в город, где с девушкой всякое может случиться, воспринимались в то время как дорожка к разврату, и Эраст гипотетически спасал Лизу от растления.

Дальнейшие отношения героев складываются тоже по Руссо. Лиза во всем привыкла доверять матери и хочет рассказать ей о первом поцелуе с Эрастом. Но тот удерживает ее: «Старые люди бывают подозрительны, она вообразит себе что-нибудь худое». И бедная девушка соглашается: «Хорошо: надобно тебя послушаться». Как не узнать Софи: «Не в состоянии сами судить, женщины должны получать решения от отцов и мужей». Наталья, боярская дочь, говорит возлюбленному, готовому увезти ее из дома: «Разве я не обещала тебе повиноваться?» Покорность родителям сменяется покорностью мужчине, в котором героини уже видят супруга. Но кто им сказал, что первый встречный достоин доверия?

«Пламень поневоле»

Разобраться сами женщины не могут, их ум слишком слаб. «Ни с каким мужчиной не быть в тесной дружбе, не выбирать знакомств по своему вкусу, любить больше тех, которые будут открывать твои пороки… и от них научаться» — такие советы молоденькой Анне Лабзиной давали и мать, и благодетель М. М. Херасков. Крепчайшей уздой для женщины Руссо считал стыд: «Девушек надо приучать стыдиться уже в раннем возрасте. Это печальная судьба, если только она таковой для них является, неотделима от их пола… они будут в течение всей жизни находиться под гнетом стыда самого продолжительного и самого жгучего — стыда благовоспитанности»[158].

Карамзин, в свою очередь, назвал «стыдливость — тайной чистоты и добродетели». Однако в России трудно было исполнить рекомендации женевского вольнодумца. То крестьянская дочка, доя коров, намеренно выставляла на обозрение путешественника свои «голые ляжки». То качавшиеся на качелях девки «ничуть не смущались тем, что нам хорошо видны их ноги, а между тем всем им было по пятнадцать и более лет»[159]. В народе царила простота нравов.

Особенно портили картину общие бани. «Я отправился на берег Невки, — повествовал Массон. — …Толпа женщин всех возрастов, привлеченных июньской жарой, не сочла даже нужным идти в ограду купальни. Раздевшись на берегу, они тут же плавали и резвились… Только самые целомудренные женщины прикрываются березовым веником».

Какая уж тут стыдливость? «Сердце русского юноши не трепещет и кровь не кипит при мысли о формирующейся груди. Ему нечего вздыхать о тайных, неведомых прелестях — он уж с детства все видел и все знает. Никогда молодая русская девушка не краснеет от любопытства или от нескромной мысли, от мужа она не узнает ничего для себя нового»[160].

Тем не менее, вопреки реалиям, бедная Лиза стыдлива. Ведь женская стыдливость для Карамзина, вслед за Руссо — величайшая ценность — и Лизе она дарована. Поэтому, когда как-то раз в грозу Эраст все-таки двинулся дальше поцелуев, невинность уберегла героиню от понимания того, что с ней случилось.

«Она бросилась в его объятья — и в сей час надлежало погибнуть непорочности!.. Она ничего не знала, ничего не подозревала, ничего не боялась… никакой луч не мог осветить заблуждения, — Эраст чувствовал в себе трепет — Лиза тоже, не зная отчего, не зная, что с нею делается. Ах, Лиза, Лиза! Где Ангел-Хранитель твой? Где твоя невинность?»[161]

Это первое в русской литературе описание не просто эротической сцены, а акта как такового. Поняли ли читатели? Понял ли сам автор, какую дверь открыл? Во всяком случае, Лиза не поняла.

«О милое неведение! — мог воскликнуть Руссо. — Счастлив тот, кому предназначено передать ему знания!» Но для Лизы счастье было потеряно, как для Евы в раю. А вслед за ним и сам рай. «Свидания их продолжались; но как все переменилось! Эраст не мог уже доволен быть одними невинными ласками своей Лизы — одними ее любви исполненными взорами — одним прикосновением руки, одним поцелуем, одними чистыми объятьями. Он желал больше, больше и, наконец, ничего желать не мог… исполнение всех желаний есть самое опасное искушение любви. Лиза не была уже для Эраста сим ангелом непорочности, который прежде воспалял его воображение и восхищал душу. Платоническая любовь уступила место таким чувствам, которыми он не мог гордиться и которые были для него уже не новы. Что принадлежит до Лизы, то она, совершенно ему отдавшись, им только жила и дышала, во всем, как агнец, повиновалась его воле и в удовольствии его полагала свое счастье».

Обратим внимание, как по-разному ведут себя любовники. Если Эрасту после первой близости всего мало, то Лиза не чувствует потребности в физическом наслаждении: ей довольно теплых слов, мечтаний, поцелуев и едва уловимых касаний рук. Это не случайно. По понятиям времени, добродетельная, почтенная женщина лишалась права на чувственное удовольствие. Оно считалось неприличным, обнаруживало в героине дикое, животное начало. В моду вошли рассуждения о том, что женщины по природе мало расположены к соитию. Они просто подчиняются, уступают. Для счастья им достаточно материнства, родственной любви, заботы о близких[162]. «Мы и сами своим мужьям угождали», — говорит Лабзиной тетка. Из угодливости женщина терпит, не более.

Чтобы избежать охлаждения, Карамзин рекомендовал супругам сохранять стыдливое целомудрие и в браке, то есть уступать друг другу понемногу. Когда Наталья, боярская дочь, бежав из дома, венчалась с избранником, их близость описана таю «Кто видел, как в первый раз целомудренные любовники обнимаются, как в первый раз добродетельная девушка целует милого друга, забывая в первый раз девическую стыдливость, пусть тот и воображает себе сию картину… Скромная муза моя закрывает белым платком лицо свое — ни слова! А вы, счастливые супруги, блаженствуйте в сердечных восторгах… но будьте целомудренны в самых высочайших наслаждениях самой страсти своей! Невинная стыдливость да живет с вами неразлучно — и нежные цветы удовольствия не завянут никогда на супружеском ложе вашем!»[163]



Поделиться книгой:

На главную
Назад