Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Уинстон Черчилль - Себастьян Хаффнер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Тем, что Черчилль ещё раз выбрался из пропасти, в которую он был сброшен, он обязан своему старому другу и сопернику Ллойд Джорджу.

Эта акция спасения не была лёгкой и для Ллойд Джорджа. Тот сам играл в большую и опасную игру, которая через неполных шесть лет закончилась его собственным, в этом случае окончательным ниспровержением. Он расколол либеральную партию, свою партию, тем, что в конце 1916 года вытеснил с поста премьер–министра своего старого шефа Асквита, и её большую часть вынудил уйти в оппозицию. В коалиционном правительстве Асквита либералы были всё же ещё старшими партнерами. Коалиция Ллойд Джорджа на четверть состояла из либералов, на три четверти из консерваторов. Он сам ещё совсем недавно был красной тряпкой для консерваторов. С их помощью управлять страной на протяжении почти шести лет — это было головокружительным мастерством виртуоза. Требовать при этом от консерваторов введения в правительство их тогдашнего заклятого врага, предателя партии Черчилля, казалось невозможным делом. Возможно, что как раз поэтому оно привлекло «валлийского волшебника»; поэтому и также потому, что он видел в Черчилле подлинное личное усиление — единственного родственного по духу, единственного другого английского политика с искрами дьявольского огня. Иметь Черчилля на своей стороне, и как раз в положении неизбежной полной зависимости, изобретательность и энергию Черчилля для любых своих предприятий — это стоило усилий Ллойд Джорджа.

Сначала, при формировании правительства в декабре 1916 года, это казалось ещё невозможным. Главу партии консерваторов Бонара Ло, жёсткого и негибкого человека, нельзя было ни застать врасплох, ни переубедить. «Хорошо, Вы не доверяете ему», — сказал Ллойд Джордж в конце разговора, на протяжении которого Бонар Ло уже раз шесть сказал «нет». «Остаётся вопрос: предпочитаете ли Вы иметь его на своей стороне или против себя?» — «В любом случае будет против меня», — ответил Ло. Ллойд Джордж вынужден был пока отказаться от Черчилля.

Полугодом позже, в июле 1917 года, он всё же его привёл, никого не спрашивая. Он теперь сделал себя безусловно необходимым и верил, что сможет этого добиться. Однако всё же был бурный протест, на пару дней почти что правительственный кризис. В своих воспоминаниях о войне Ллойд Джордж написал позже: «Некоторые из них [консерваторов] волновались по поводу назначения Черчилля больше, чем в отношении всей войны. Было интересно наблюдать в концентрированной форме ту фазу лихорадочного недоверия, какую гений вызывает у людей средних способностей. К сожалению, гений сам поставляет своим критикам боеприпасы для атак на себя — всегда делал это и всегда будет это делать. Черчилль не является исключением».

Следующий пассаж принадлежит к наиболее проницательным из всего, что когда–либо было сказано о Черчилле. Он проливает также некоторый свет на того, кто это сказал. Ллойд Джордж поднимает вопрос, почему у Черчилля было столько много столь ожесточённых врагов и не было настоящих приверженцев, не было «своего войска». «Никто не оспаривает его ослепительный талант и силу его личного очарования. Мужество, способность неустанно работать — ему всё дано… Смена партии сама по себе не всё объясняет… Противники Черчилля сами часто спрашивают: «В чём причина всеобщего недоверия?

Вот их объяснение: его ум был могучая машина, но с какой–то скрытой, неизвестной ошибкой где–то в нём. Иногда машина вдруг работала неправильно — сами они не могли сказать, в чём это состояло. Однако когда это случалось, когда механизм работал неверно, то именно его сила делала последствия опустошительными не только для него самого, но также и для дела, а также для его партнеров. Это заставляло их нервничать. Они говорили: к сожалению, у него где–то скрыт дефект; это трагично — но это является достаточным основанием, чтобы предпочесть неиспользованными его великие способности. В их глазах он не был усилением всеобщего капитала идей и энергии в час опасности, но он был дополнительной сверхштатной опасностью, которой следует остерегаться.

Я смотрел на вещи по–иному. Для меня его изобретательность и его неутомимая энергия были бесценными — под присмотром».

Фактически Черчилль в течение пяти богатых событиями лет с 1917 по 1922 гг., в которые он снова играл значительную роль, занимал высокие должности и заслужил высокие почести, был не самим собой, а скорее чем–то вроде тени Ллойд Джорджа. Очень скоро он стал наиболее ценным и наиболее близким сотрудником Ллойд Джорджа — но всё же лишь его сотрудником; последнее слов всегда было за Ллойд Джорджем.

Спустя годы, когда прекратилось партнерство, Черчилль стал снова министром от консерваторов, а Ллойд Джордж был бессильным изолированным оппозиционным политиком, произошла встреча примирения: Ллойд Джордж посетил Черчилля в казначействе. Визит длился долго. Когда Ллойд Джордж ушёл, личный секретарь Черчилля (который позже рассказал эту историю) вошёл с папкой документов на подпись и нашёл Черчилля погружённым в размышления перед камином. «Комично», — сказал он, подняв глаза, — «Не прошло и четверти часа, как были восстановлены старые отношения». И затем добавил, со странным взглядом, который заставил онеметь его юного помощника: «Отношения господина и слуги».

Эти годы во многих отношениях были блестящим и в высочайшей степени достойным периодом в жизни Черчилля, однако одновременно и такими, в которые Черчилль был сам собой меньше всего. Он был «под присмотром», он служил другому — и именно единственному из своих современников, чей свет излучался достаточно сильно, чтобы затемнить его собственный. Он был до перемирия в Первой мировой войне министром вооружений, затем два года министром по военным делам и по авиации, затем следующие неполных два года министром по делам колоний. На всех этих должностях он на деле доказал свои способности, как он уже доказал их на прежних должностях. Черчилль всегда был выдающимся министром, полным идей и энергичным (пусть даже и несколько склонным вмешиваться в дела своих коллег), и почти каждый из его периодов службы связан с исторически значимыми достижениями. Например, в качестве министра по делам вооружений он мог записать на свой счёт массовое производство танков, министра по военным делам — быстрое и полное воплощение планов по демобилизации, чем он буквально в последнюю минуту предотвратил угрозу массового мятежа, как министр по делам колоний — умиротворение Среднего Востока и существенный вклад в умиротворение Ирландии. Всё это была тяжёлая и ценная работа, работа мастера своего дела — но в некотором смысле однако же лишь обезличенное ремесло. В то время как он на службе у Ллойд Джорджа усердно и энергично помогал тому поправить выбитый из колеи мир и между тем каким–то образом управлять, в нём, сначала возможно незамеченное им самим, скопилось беспокойство и затаённая обида. Когда в октябре 1922 года Ллойд Джордж был отринут от власти, с ним вместе отринули и Черчилля. Однако внутренне он уже отделился от своего шефа. Ллойд Джордж никогда больше не возвращался во власть. Черчилль, к всеобщему изумлению, уже через два года снова был министром — министром от консерваторов.

Никто глазам своим не верил. Предатель партии, красная тряпка для каждого истинного консерватора — и вдруг, через два коротких года, его снова видят как ведущего члена партии консерваторов, консервативного депутата, министра, главу казначейства!

Это был невероятный вираж, который тогда выполнил Черчилль, более того — невероятный трюк, безрассудно смелый, по сути невозможный — и также не облегчавшийся тем, что Черчилль внутренне уже в течение нескольких лет, особенно в последнее время, поглядывал в эту сторону. Ллойд Джордж в жёстком разговоре его однажды предупредил: «Будь осторожен, Уинстон! Хотя крыса и может покинуть тонущий корабль, но снова на него попасть, когда корабль уже не тонет, она не сможет!.» Эта совершенно особенная крыса удостоверила, что она это сделать всё же могла.

Столь лёгкой, как первая, вторая перемена партии естественно не была. Черчилль не просто непринуждённо и надменно перешёл с одной стороны зала в палате общин на другую, как это сделал прежде. В течение двух лет, с конца 1922 до конца 1924 года он вообще не заседал в палате общин, и проиграл не менее трёх проводившихся в то время выборов в трёх избирательных округах.

Ему мало помогло то, что древняя, строгая английская двухпартийная система в эти годы показала признаки распада. С 1918 года это был новый мир, в том числе в английской внутренней политике. Либералы были расколоты и безнадёжно ослаблены, левые из них стали новой массовой партией лейбористов. И консерваторам после разрыва с Ллойд Джорджем и прекращением коалиции некоторое время угрожал раскол: отдельные наиболее талантливые члены этой партии привыкли к коалиции и охотно продолжили бы её существование.

Черчилль пошёл на шаг дальше, он пропагандировал образование новой «партии центра» из либералов Ллойд Джорджа и склонных к коалиции консерваторов. Трудно сказать, был ли он при этом совершенно серьёзен или он хотел лишь попугать консерваторов и немного нажать на них. В любом случае их новый руководитель партии Стэнли Болдуин в конце концов всё же, в отличие от своего предшественника Бонара Ло, нашёл, что меньшим злом будет иметь этого динамичного и опасного, неубиваемого человека на своей стороне, чем против себя. Он снова открыл перед ним двери в партию и даже дал ему, после победы консерваторов на выборах в декабре 1924 года, тотчас же высокую, правда мало подходившую Черчиллю министерскую должность. После чего о проекте центристской партии больше не было слышно.

То, что консерваторы при таких обстоятельствах в конце концов Черчилля приняли обратно — без больших сцен примирения, с большой сдержанностью и продолжавшейся молчаливой враждебностью — можно понять как необходимость. Однако почему Черчилль столь настойчиво стремился к ним обратно?

Нельзя не увидеть здесь определённого приспособленчества и не стоит тут ничего приукрашивать. В 1924 году консерваторы были на подъёме, как были на подъёме в 1904 году либералы. И Черчилль теперь хотел, как и тогда, безусловно «быть при этом» — его жажда деятельности не была успокоена, и на протяжении своей жизни у него вызывала ужас мысль о том, что он может зачахнуть в бессильной, бездеятельной оппозиции. Его стремление к власти и деятельности всегда было в определённой степени сродни детски невинной бесцеремонности, и он всегда как политик эпохи барокко, внутренне считал своим неотъемлемым правом плыть с любым ветром, который дул в это время. Верность партии и абстрактно–идеологические оковы принципов буржуазных парламентариев были ему по сути всегда чужды. Кто хочет улучшить себя, тот должен странствовать, а кто хочет стать совершенным, тот должен странствовать очень часто, ответил он как–то при случае некоему критику, который упрекал его за частую смену позиций и точек зрения.

Это имелось в виду иронично, если хотите — цинично. Однако именно в этот раз кроме всего прочего в Черчилле происходила настоящая перемена, и его вторая перемена партии была чистым оппортунизмом в меньшей степени, чем первая (хотя и была оппортунизмом в том числе). Из прежнего радикала он несомненно превратился в реакционера. Событие, которое его потрясло и настроило на другой лад, было большевистской революцией в России.

Был ли Черчилль когда–либо настоящим левым, настоящим радикалом? Ллойд Джордж, который им был и который некоторое время внешне соревновался с Черчиллем в левом радикализме, никогда в это не верил. Для него Черчилль всегда был скрытым тори; и вероятно, что его острый взгляд его не обманывал. Радикализм Черчилля был великодушным капризом юности великого человека. Он хотел разозлить своих глупых и высокомерных товарищей по сословию, он, мягкосердечный и великодушный, каким он мог быть, также действительно хотел что–то сделать для бедных, которых он только что обнаружил. Но всё это естественно при само собой разумеющейся предпосылке, что он был великим господином и что бедные, за которых он рыцарственно сражался, были именно бедняками. Настоящей классовой борьбы, настоящего переворота, социальной революции со всеми её кровавыми ужасами, которые поднимают на самый верх самых низших и сбрасывают с их высокого положения власть предержащих — этого он и в мыслях не имел. Когда всё это в действительности произошло в России, радикализм Черчилля как ветром сдуло и он реагировал подобно какому–либо правителю эпохи барокко на крестьянское восстание. «Его герцогская кровь» — иронично комментировал Ллойд Джордж — «восставала против массового истребления русских великих князей». Сам Ллойд Джордж, который в своей молодости лично страдал от высокомерия английской высшей аристократии, мог наблюдать такое «истребление» гораздо спокойнее.

Военный министр Ллойд Джорджа в 1919 году, во время русской гражданской войны, и затем ещё раз в 1920 году во время русско–польской войны использовал всё своё влияние, чтобы превратить английскую интервенцию в настоящую войну против большевистской России, чтобы разжечь её до антибольшевистского крестового похода и задушить змею в зародыше. Из этого, как известно, ничего не вышло. Его влияние было недостаточно большим. Ллойд Джордж был против, и всё общественное мнение страны было против. Англичане в 1918 году, как и французы и американцы, высадили некоторое количество войск на берегах России и, несколько неохотно, обеспечили поддержку контрреволюционным русским генералам. Однако их интервенция была направлена не столько против большевистской революции (хотя Ленин её именно так воспринимал), но против сепаратного мира русских с Германией. Они хотели каким–либо образом восстановить Восточный фронт против Германии, и это всё. С концом войны против Германии их интерес к русской контрреволюции был исчерпан, и прежде всего было исчерпано их желание воевать. После долгой, ужасной, наконец–то счастливо оконченной войны против Германии добровольно тут же начать новую войну против России из чистого нерасположения к русским большевикам — боже упаси! К этим мыслям мог прийти лишь человек, который хотел войны ради самой войны, ненасытный воитель, любитель войны. Всё, чего добился Черчилль своими кампаниями в пользу интервенции, это то, что он окончательно получил репутацию такого человека.

Не совсем не по праву; он действительно был человеком войны, его соотечественники совершенно справедливо догадались об этом. Они догадались об этом с раздвоенными чувствами уже до и после 1914 года. И всё же именно в этом случае его вела не только его врождённая радость от войны и военного искусства, но и нечто элементарное: настоящий страх и настоящая ненависть, ощущение непостижимой, ужасной, смертельной опасности для себя и всего его мира. Антибольшевистский комплекс, который овладел Черчиллем в 1918 году, не отпускал его на протяжении десятилетий.

Большевизм гораздо хуже германского милитаризма, объяснял он уже в апреле 1919 года, и ужасы Ленина и Троцкого несравнимо более чудовищные и массовые, чем всё то, за что ответственен германский кайзер. Это в то время, когда английская публика вовсе не хотела предавать кайзера смерти через повешение. А годом позже он писал Ллойд Джорджу спешно и укоризненно: «С момента перемирия моей политикой было бы: мир с немецким народом, война против большевистской тирании. Умышленно или неизбежно Вы довольно точно последовали противоположным курсом. Я знаю трудности, я знаю также Ваше мастерство и Вашу большую личную силу — обе настолько больше моих собственных — и поэтому я не хочу выносить своё суждение о Ваших политике и образе действий, как если бы я, или кто–то ещё другой, мог бы сделать это лучше. Однако результаты у нас перед глазами. Они ужасны. Видится всеобщий распад, анархия во всей Европе и Азии. Россия разрушена; что от неё осталось, это власть этих смертельных ядовитых змей. Но Германию возможно ещё можно спасти…»

Двадцатью годами позже Черчилль стал знаменит своей колоссальной способностью оскорбить: ужасные, язвительно карающие слова, которыми он как плетью по лицу хлестнул Гитлера и Муссолини, разошлись по свету. Однако они не были первым прорывом такого словесного оскорбительного гнева: то, что Черчилль говорил о большевиках около 1920 года, звучит точно так же. Большевизм был беспорядочным театром обезьян, Ленин и Троцкий были мерзкими фигурами, которые никак не могли вызвать интерес масштабностью своих преступлений. Никогда кровавая расправа над миллионами и обнищание многих миллионов не станут поводом для будущих поколений, чтобы вспомнить об их бездарных гримасах и экзотических именах. Первобытная ненависть, отлитая в артистической форме; если бы слова могли убивать, то эти были бы смертельными. В действительности же они развеялись по ветру. Да, они обернулись на самого говорившего их. В английских ушах — даже консервативных английских ушах — они звучали нездоровыми, утрированными, лихорадочными, несколько истеричными.

Это тем более, по мере того как Черчилль несомненно склонялся к тому, чтобы свою ненависть к большевикам перенести на внешнюю и внутреннюю политику, часть её распространить на мощно растущую новую партию лейбористов. Социалисты и коммунисты, коммунисты и большевики — он намеренно стирал между ними различия, это было всё едино, всё это части одной и той же смертельной болезни. Начинаешь понимать, почему Черчилль непреодолимо тянулся обратно к консерваторам. В начале 1924 года лейбористы впервые вышли с выборов как сильнейшая партия, и либералы, сыграв решающую роль, дали лейбористам возможность на некоторое время образовать правительство — согласно Черчиллю, это было национальное несчастье, какое в общем великие государства постигает лишь после проигранной войны. Консерваторы, по крайней мере, такого никогда не сделали бы!

Нельзя не увидеть, что реакция Черчилля на победу большевистской революции в России и на подъём социал–демократических рабочих партий в Западной Европе, что было отличительной особенностью послевоенного мира, весьма значительно схожа с реакцией буржуазии на европейском континенте, которая в эти годы в одной за другой странах вызвала к жизни фашизм и фашистскую контрреволюцию. Двадцатью годами позже судьбой Черчилля и его исторической ролью стало уничтожение этого европейского фашизма в борьбе не на жизнь, а на смерть. Но если бы кто в двадцатые годы это предсказал, того бы по праву подняли на смех. Скорее можно было бы представить тогдашнего Черчилля, ставшего величайшим международным вождём европейского фашизма, ведущего его к кровавому триумфу. Он подходил к этой роли больше, чем социалистический ренегат Муссолини и плебейский сноб Гитлер. Нисколько не является преувеличением и несправедливой подтасовкой: Черчилль в двадцатые годы по сути был фашистом; лишь его национальность предотвратила то, чтобы он стал им также и по названию.

Однако английские консерваторы, от которых Черчилль ожидал и надеялся, что они, даже если и при помощи цивилизованных методов английской парламентской политики, будут вести победоносную классовую борьбу, а опасно поднимающуюся лейбористскую партию прикончат настолько же окончательно, как это сделали итальянские фашисты со своими социал–демократами, имели в планах совершенно иное. А именно: примирение, приспосабливание, умиротворение. Они реагировали на социальные перемены военного и послевоенного времени точно наоборот по сравнению с континентальной буржуазией: не с шоком, а с осознанием. Они решили с новыми силами играть честную игру и так укротить страсти. Они были не фашистами — они были «умиротворителями» — сначала во внутренней политике.

Зловещим, непостижимым для Черчилля образом они обыгрывали в тактике Черчилля, снова и снова размягчали борьбу, которой он искал. Их целью — никогда открыто не провозглашавшейся, однако постоянно упорно и осторожно проводившейся — было не уничтожение новой партии лейбористов, а её приспосабливание и встраивание в английскую систему, её ассимиляция, примирение и длительный компромисс с ней, так чтобы в конце должна была быть восстановлена старая двухпартийная система, с лейбористами в роли старых либералов. Известно, что эта цель была триумфально достигнута — безусловно ли на пользу Англии, это другой вопрос. Возможно, ещё и сегодня Англия раздумывает над тем, что её обманули в вопросе о необходимой революции. Однако естественно это не было тем, против чего возражал Черчилль в отношении политики консерваторов.

Черчилль, который рассматривал социалистов как неассимилируемых и практически принимал гражданскую войну как неизбежность, подобно Бисмарку в 1890 году в Германии, остался таким образом в изоляции и без успеха, и в конце был в какой–то степени посрамлён. Нельзя сказать, что он понял причины своего поражения и принял во внимание его уроки. Он заметно озлобился и ожесточился; в 1930 году он снова порвал и с консерваторами.

Лидером консерваторов в эти годы был Стэнли Болдуин — человек, которого Черчилль нисколько не понимал и который его постоянно переигрывал. Он был лидером консерваторов нового типа: не аристократ, а сын фабриканта средней руки из провинции, человека, который ещё лично знал своих рабочих и помышлял о том, чтобы разговаривать с ними на их языке. Стэнли Болдуин не верил в классовую борьбу, он верил в классовый мир. Для него английские рабочие не были опасными революционерами, а были они Том, Дик и Гарри, с которыми его отец отпускал шуточки на их диалекте над кружкой пива. Он ходил с тростью, курил трубку, внешне был малоразговорчив, мягкий, умный человек спокойной хватки. Первое, что он сделал с Черчиллем, когда он его неохотно снова принял обратно в партию — назначил того главой казначейства. Это был очень высокий пост, второй после премьер–министра, который к тому же занимал отец Уинстона в своё краткое блестящее время. Для Черчилля было невозможно от него отказаться. В то же время среди всех правительственных постов это был как раз такой, который к Черчиллю подходил менее всего. В экономике и финансах Черчилль не понимал ничего, каждый знал это, в том числе и он сам. Он оказался в руках своих подчинённых. Ему льстили, его чествовали, брали над ним верх — и поставили его в безвыходное положение. Именно этого и хотел Болдуин.

Черчилль был казначеем в правительстве консерваторов на протяжении пяти лет — с 1925 до 1929 года, самое долгое время, какое он когда–либо провёл на отдельном министерском посту. Даже его прославленная служба в Адмиралтействе длилась лишь три с половиной года. Его время на посту главы казначейства славным не было. Он на нем истощился и выветрился. Ведомство его не интересовало. Он давал волю своим служащим работать и предавался своему старому пороку — вмешиваться в дела ведомств своих коллег. Впрочем, в это время он был более писателем, нежели министром. Пять томов книги «Мировой кризис», начатой во время его политического простоя, были закончены в эти пять лет. Это эгоцентрическая версия Первой мировой войны по Черчиллю, возможно его наиболее увлекательное произведение, невероятно смелая, но полностью удачная амальгама автобиографии и истории, личная апология и стратегическая критика. Престарелый Артур Бальфур язвительно назвал её «Автобиография Уинстона, замаскированная под историю Вселенной» — но и для него было невозможно не быть пленённым Уинстоном Черчиллем.

Два значительных события приходятся на период службы Черчилля в качестве главы казначейства, причинно неясно тогда между собой связанных: возвращение Англии к золотому стандарту [13] и, годом позже, всеобщая забастовка в мае 1926 года. Следствием возврата к золотому стандарту была ревальвация фунта, и её катастрофические последствия для английского экспорта повлекли за собой снижения зарплат и массовые увольнения, которые затем вызвали всеобщую забастовку. Эта ревальвация фунта была в непосредственной компетенции Черчилля, и знаменитый Джон Мэйнард Кейнес, тогда ещё молодой академический сторонний наблюдатель и почти единственный, кто в этом находил что–то опасное, говорил об «экономических последствиях мистера Черчилля». Однако это было несправедливо. Возврат к золотому стандарту был решением кабинета министров, все министры, чиновники и эксперты (за исключением Кейнеса) были единогласно за эту меру, любой консервативный казначей провёл бы её, и Черчилль, который ничего в этом не понимал, был всего лишь просто случайным казначеем того дня. Это не была его личная идея, и он об этом не думал ничего особенного.

Скорее уж при всеобщей забастовке, которая последовала годом позже — она казалась ему на протяжении нескольких дней началом великой окончательной борьбы с социалистическим драконом — и проснулись все его борцовские инстинкты. Но Болдуин знал, как их направить в безобидное русло. Он поручил Черчиллю издание импровизированной правительственной газеты — ведь все газеты из–за всеобщей забастовки перестали выходить — и тем самым удерживал его целиком занятым всё время, в то время как он сам осторожно вёл переговоры с забастовщиками и через десять дней забастовка прекратилась. Позже он говорил, усмехаясь, что этот вид обезвреживания Черчилля было самое умное, что он придумал в своей жизни. «Британская Газета» Черчилля была впрочем с точки зрения организации и журналистики виртуозным произведением первого ранга — производившаяся любительскими силами, она в течение десяти дней увеличила свой тираж с нуля до двух миллионов — и одновременно разнузданным бесстыдным оскорбительным и подстрекательским листком, который опустил репутацию Черчилля до нуля не только у британских рабочих, но и среди умеренной и миролюбивой буржуазной публики. И это тоже было для Болдуина едва ли неуместным.

Существует английская пословица: «Подбрось ему верёвку, потом он сам уже на ней повесится». Это была тайная формула Болдуина. Он не сражался со своими противниками: он подбрасывал им верёвку и спокойно и сочувственно наблюдал, как они сами себя на ней вешали. Он привёл Черчилля к политическому краху не тем, что он ему преграждал путь, а тем, что дал ему высокий, правда неподходящий пост (а впрочем, обращался с ним всякий раз с изысканной учтивостью и дружелюбием).

То же самое он делал с английской партией лейбористов и пережил свой высочайший триумф, когда он в 19131 году вместе с её лидерами образовал большую коалицию. Он делал то же самое с Индией Ганди, которая тогда мощно восстала, требуя своей независимости: он не возражал и ничего не отклонял, он выказывал понимание и предупредительность, вёл переговоры, предоставлял что–то, обещал большее, успокаивал, умиротворял, обезоруживал и исподтишка превращал бунтовщиков в своих младших партнеров, причём они этого совершенно не замечали. В третий раз он применил эту тактику против гитлеровской Германии. Тут правда эта тактика отказала — и тогда, наконец, оказался прав Черчилль, а не он.

Потому что Черчилль, будучи сам, не замечая этого, жертвой этой политики, всё время спорил с ней. «Умиротворение» — всё равно, на кого нацелено, было против его природы, его темперамент противился ему; оно было ему противоестественно. Против внутреннего умиротворения, приручения английского рабочего движения, которое было шедевром Болдуина и от которого сам Черчилль позже извлёк выгоду самым драматическим образом, он всё время выражал своё недовольство — и тем самым делал себя всё более невозможным. В умиротворении Индии он участвовать отказался. Он нашёл возмутительным, что вице–король принял Ганди — строптивого адвоката, который, развязный как факир, полуголым поднялся по ступеням дворца. В начале 1930 года из–за уступчивости в отношении Индии он вышел из консервативного теневого кабинета (консерваторы как раз исполняли короткую промежуточную пьесу в оппозиции) и в течение многих лет он произносил язвительные речи против их политики уступок слабости, самоунижения и распродажи. Тем самым он мало–помалу делал себя посмешищем; пятидесятипятилетний Черчилль в глазах своих земляков, в том числе своих консервативных земляков, был уже только лишь романтическим реакционером, который более не понимал время. Его жалели. Столько таланта, столько энергии и тщеславия — всё попусту и безрезультатно. Всё еще достопримечательность, достойная удивления, своего рода увлекательная — но использовать его более явно было невозможно. Когда консерваторы в 1931 году после короткой паузы снова пришли к власти, они больше не предложили Черчиллю никакого поста. Он остался депутатом от консерваторов. Он мог произносить речи. Он мог писать книги. Как серьезного политика его больше никто не воспринимал.

Один против всех

Бездеятельность для Уинстона Черчилля была личным адом. Даже в должности министра он не был никогда, или почти никогда, полностью удовлетворён своей работой и своей ответственностью, всегда несколько не знающий покоя, неутолённый и недисциплинированный, всегда склонный выйти из своих берегов, во всё вмешивающийся и берущийся всем управлять.

Тем не менее, существование в качестве министра как раз было ещё сносным. Полное неучастие в делах, отстранение от работы, вынужденная роль наблюдателя, который не может вмешиваться, были невыносимы. Пару раз в своей жизни он уже вынужден был переживать это невыносимое: ужасные двенадцать месяцев с середины 1916 до середины 1917 года, скверные два года с осени 1922 до осени 1924. Теперь он должен был в течение десяти лет жить в этой пустыне и аду (для него, Черчилля) — с 1929 до 1939 год, от своих пятидесяти пяти до своих шестидесяти пяти лет, то есть вплоть до в среднем нормальной продолжительности жизни.

Внешне его существование в эти десять лет было полностью приятным: большинству людей оно казалось бы завидным. Он жил в своём имении Чартуэлл в Кенте, которое приобрёл на свои доходы от книги «Мировой кризис», и в котором он разводил сад и постоянно что–то достраивал, частично буквально собственными руками: он изучил ремесло каменщика, одев старую фетровую шляпу, в поте лица своего воздвиг кирпич за кирпичом несколько стен и пристроек, также настаивал на том, чтобы быть принятым в профсоюз рабочих–строителей, что члены профсоюза восприняли как весьма дурную шутку. Он сажал деревья, устраивал пруды для украшения, кормил золотых рыбок, разводил экзотические виды бабочек, путешествовал, писал картины. Его дети — сын и три дочери — были уже зрелыми молодыми людьми в эти годы, и он находил время, чтобы быть для них интересным, великодушным и добросовестным, впрочем, также несколько подавляющим своим авторитетом отцом. «За эти праздники мы с тобой разговаривали больше», — заметил он при случае своему сыну Рандольфу, — «чем мой отец разговаривал со мной за всю свою жизнь». У него было много посетителей, он разговаривал о политике с друзьями и незнакомцами вплоть до глубокой ночи, говорил больше, чем слушал, пил иногда больше, чем ему было бы полезно, и курил бесчисленные чрезвычайно крепкие гаванские сигары.

Впрочем, он хотя и был праздным, но никак не был бездеятельным. Он вёл в высочайшей степени продуктивное и успешное существование журналиста и писателя. В эти годы он стал тем, кого сегодня называют колумнистом: он писал еженедельные комментарии к мировой политике, которые печатались и хорошо оплачивались в Англии и во многих других англоговорящих странах, и с полным правом — то, что выходило из–под пера Черчилля, было первоклассной журналистикой, хорошо информированной, глубоко продуманной, сильно и блестяще сформулированной и высказанной напрямик. Однако это было лишь побочной работой, хотя и главным источником доходов. Его главной работой считался большой литературный замысел. Шесть лет потребовалось для написания четырёхтомной биографии его предка Мальборо, которые выросли в колоссальную картину эпохи расцвета барокко. Эта биография после книги «Мировой кризис» — вторая вершина его литературного творчества, произведение старомодно выпячивающегося изобилия, в своей воображаемой, проходящей близко перед глазами силе заклинания и возрождения сравни одновременно появившейся тетралогии Томаса Манна «Иосиф и его братья». И поскольку он был к этому готов, он приступил к также четырёхтомной «Истории англоговорящих народов», которая впрочем, при всей светящейся красочности и занимательности, более отчётливо показывает его пределы как историка.

Для любого другого человека всего этого было бы достаточно и более чем достаточно в работе, развлечениях и в содержании жизни. Для Черчилля этого никогда не хватало, чтобы забыться. При этом ведь он был — мы почти что забыли главное — всё это время ещё и вполне активным политиком, только вот правда лишённым влияния, безуспешным политиком. В течение всех десяти лет он был депутатом в палате общин, и именно прилежным депутатом; он выступал с речами в парламенте — много речей, и среди них его величайшие; он заседал в комитетах, придавал большое значение тому, чтобы поддерживать связи в министерстве иностранных дел и в оборонных министерствах и оставаться лицом, имеющим доступ к секретной информации. Он делал парламентские запросы, вёл агитацию и устраивал заговоры: только вот всё это без существенного воздействия и без видимого успеха. Он стал безнадёжным аутсайдером, индивидуальным оппонентом, списанным со счёта общественным мнением, порвавшим со всеми тремя партиями, великим человеком вчерашнего дня, которого хотя и слушали уважительно и терпеливо, во всяком случае, с определённым эстетическим восхищением, но через которое, однако переходили к текущей повестке дня.

Что всегда занимало Черчилля — мировая история и политика Англии — шло в эти десять лет своим чередом, как если бы Черчилля вообще не существовало. Всё, что он писал или говорил, ни в малейшей степени ничего не меняло. И трудно сказать, что повергало его в более глубокое отчаяние: путь, по которому пошла мировая история — и политика Англии — и который, по его мнению, вёл к несчастью и бесчестью — или как раз то, что он ни в малейшей степени не может ничего изменить.

Видеть, как приходит беда, уже было достаточно скверно; однако не иметь возможности её отвести, оставаться бездеятельным — это пожалуй было всё же самое плохое. Да, возможно, что вынужденная бездеятельность была бы ещё хуже без ясного видения приближающейся катастрофы — которое всё же наряду с этим содержало искорку наиболее глубоко скрытой надежды, что всё же ещё раз должны увидеть, насколько он был прав, и что он ещё раз будет востребован.

В действительности ведь в Черчилле в эти десять пустынных лет неосознанно для него самого и всех других аккумулировался политический капитал, который его затем, в 1940 году, сделал военным премьер–министром, какое–то время в Англии почти всесильным, неприступным и неуязвимым. Не его блестящая юность — которая в 1940 году была изрядно забыта; не его роль в Первой мировой войне — которая всегда оставалась спорной; не его политика в первое послевоенное десятилетие — которая сама его немногим друзьям и почитателям причиняла неловкость. Исключительно ясный взгляд и стойкость одинокого предостерегающего и взывающего в пустыне тридцатых годов неожиданно дали ему затем в 1940 году репутацию человека, который единственный всегда был прав и как единственный возможно ещё сможет принести спасение.

Черчилль — также и как раз Черчилль начала тридцатых годов — совершенно не был антифашистом, скорее напротив. Он не был также врагом Германии, хотя в широких кругах немцев вплоть до сего дня его считают таковым. Он не любил Германии, как он любил Францию или Америку, однако он уважал её, даже восхищался ею в определённом смысле и был после Первой мировой войны, как и снова после Второй, целиком и полностью за то, чтобы принять Германию в западное объединение как партнера и союзника. Сначала он вовсе не имел ничего особенного против Гитлера — за исключением того, что тот своим антисемитизмом вызывал у него неодобрительное удивление. Лишь с течением времени у него развилось настоящее отвращение от жестокости и присущей этому зловещему типу хватки люмпена. В начале тридцатых об этом не было речи. Он даже тогда при случае выразил надежду на то, что если бы Англия когда–либо должна будет проиграть большую войну, как это произошло с Германией в Первой мировой, то и в ней появился бы Гитлер. А в 1932 году Черчилль был совершенно готов встретиться с Гитлером в обществе, когда он по следам похода своего предка Мальборо приехал в Мюнхен.

Нет, то, что Черчилль начиная с 1932 года и затем всё сильнее в годы 1934, 1935 и 1936 стал великим поборником вооружения Англии — и в связи с этим по необходимости великим предостерегателем в отношении вооружения Германии — имело сначала, по меньшей мере в преобладающей степени, совсем другие, впрочем не задевающие честь, однако всё же более земные, политико–тактические причины. Черчилль так сказать соскользнул в своё соперничество с нацизмом — с тем уточнением лишь, потому что он был по темпераменту противником любой политики умиротворения и потому что теперь объектом английской политики умиротворения — после партии лейбористов и Индии — стали нацисты. Возможно, что короткий личный контакт Черчилля с нацистским движением в Мюнхене в 1932 году разбудил в нём нечто глубокое и испугал его; сам воин по происхождению и инстинктам, он пожалуй распознал воинственное, так сказать, унюхал его там, где встретил. Однако непосредственно важнее было то, что Черчиллю тогда настоятельно требовался предмет, который мог бы снова привести консервативную партию в согласие с ним и открыть для него перспективы на возвращение к власти и к службе. И вопрос о вооружении обещал стать таким предметом.

Большинство консерваторов не были инстинктивными сторонниками разоружения. Пацифизм или идеология Лиги Наций были больше уделом левых; массы консерваторов в душе всегда были больше за то, чтобы сделать себя как можно более сильными и полагаться на свои собственные силы, и здоровый призыв к этим взглядам обещал упасть среди них на плодотворную почву. В действительности Черчилль с этим призывом в 1934 и в 1935 гг. некоторое время мало увеличивал своё влияние. Когда же консервативное правительство весной 1936 года — Гитлер тогда уже ввёл всеобщую воинскую повинность и оккупировал Рейнскую область — решилось, всё ещё с осторожностью, на политику вооружения и создало новую должность министра по координации по делам обороны, то Черчилль казался для этого поста подходящим, почти что неминуемым человеком. Однако Болдуин обошёл его. Он не хотел чрезмерного вооружения. И ещё он пожалуй не хотел иметь в кабинете министров белой вороны.

Для Черчилля это был тяжёлый удар. Вероятно лишь тогда к нему пришло подозрение — или понимание — того, что он окончательно утратил расположение консерваторов, что у него больше нет пути назад, что его просто больше не хотят у себя видеть. А между тем ему было уже больше шестидесяти.

Тот же 1936 год принёс тогда ещё одно ужасное подтверждение этого подозрения (или этого понимания), эпизод чрезвычайно мучительный, который молниеносно показал, насколько полностью был уже разорван его контакт с политическим миром тогдашней Англии. С ним произошло нечто такое, что давным–давно не происходило ни с ним, ни с кем–либо другим: его выступление в парламенте было сорвано криками и шиканьем.

Это случилось в связи с отречением короля Эдуарда VIII., которое Черчилль хотел предотвратить или по крайней мере отложить. Эпизод примечательный и характерный. Известна знаменитая история страстной связи Эдуарда с дважды разведённой замужней американкой — и вспоминается жестокий ультиматум, который поздней осенью 1936 года поставил Болдуин перед новым молодым королём: отказаться либо от единственной женщины, которую он когда–либо мог любить, или от короны.

Можно естественно думать что угодно о старомодных, уже тогда несколько лицемерных строгих правилах морали тогдашней официальной Англии. Однако если принять как данное и согласиться с тем, что для Англии 1936 года многократно разведённая женщина, чьи отношения с королём начались в то время, когда она ещё была замужем за другим мужчиной, ни в коем случае не была приемлема в качестве королевы, тогда также следует согласиться с тем, что Болдуин сделал единственно возможное, когда он вынудил принять быстрое решение. Чего мог ожидать Черчилль от того, что он призывал к снисхождению и ратовал за отсрочку — указывая на то, что ведь должно будет пройти по меньшей мере полгода, прежде чем в законном порядке будет решён вопрос о разводе тогдашней миссис Симпсон? Что должно было измениться за эти полгода? Моральные воззрения руководящих английских кругов? В это, пожалуй, и сам Черчилль не верил. Чувства короля? Это возможно и могло бы произойти, если бы речь шла о мимолётной любовной прихоти широкой натуры; однако Черчилль хорошо знал, что речь шла о совсем другом, глубоком и деликатном, о некоем подобном спасению, и что король никогда не откажется от женщины, которая открыла ему доступ к женскому полу, как к чуду. Так чего тогда можно достигнуть отсрочкой? Только мучения, только продолжения пытки, только невыносимого длящегося месяцы публичного копания в самом интимном, только лишь, наконец, серьёзного подрыва авторитета и опасности для монархии. Никакого сомнения, Болдуин был прав, а Черчилль был неправ.

Также никакого сомнения в том, что Болдуин действовал хладнокровно и бессердечно, а Черчилль сердечно, великодушно и по–рыцарски. Он всегда относился великодушно к делам сердечным, и кроме того он питал к своему молодому, подвергшемуся тяжелым испытаниям королю нечто вроде чувства феодальной верности вассала. Но как раз этого–то английская общественность у него и не отнимала. Она верила, что знает своего Черчилля, и именно как человека демонического тщеславия, без каких–либо колебаний, и с жаждой деятельности, который теперь, в отчаянии своего существования отстранённого от работы не будет больше отшатываться в испуге от решительных действий; и в то же время как человека вчерашнего и позавчерашнего дня, архаичного вояку, которого считали способным заново развязать не только мировую войну, но даже и английскую гражданскую войну 17‑го века, если ему дадут такую возможность. Король против парламента, а Черчилль в качестве вождя «партии короля» — такие воспоминания и опасения рождались вполне серьёзно, когда Черчилль, один против всех, вмешался в кризис отречения короля от престола. Поэтому его речь была прервана криками и на некоторое время речь шла даже о том, чтобы лишить его звания парламентария. Он стал — не только ему самому, но также его окружению стало возможно лишь в этот момент полностью ясно — совершенно чуждым инородным телом в Англии 1936 года.

Так обстояли дела, и настолько скверно уже обострились отношения между Черчиллем и политической Англией, когда в 1937 году, при непрестанном, отчаянном предупреждающем и пророческом угрожающем протесте Черчилля английское правительство ввело по отношению к Германии политику открытого сближения, которая должна была принести мир, а принесла войну.

Правительство сменилось в мае 1937 года. Болдуин после пятнадцати лет, в течение которых он единолично властвовал в английской политике, удалился от дел, с достоинством и добровольно, с почётом и окружённый лестью, а Невилль Чемберлен стал его преемником. Это не означало перемены политики, но означало полную смену её стиля. Болдуин был полным, громоздким и рыхлым по сложению, Чемберлен был сухопарым, почти тощим, костлявым, и именно тонкокостным, резким и чувствительным. И политический стиль обоих точно соответствовал их телесному облику. Оба были миротворцами, оба глубоко проникнуты убеждением, что умно дозированная уступчивость может стать неотразимым политическим оружием, более победительным и обезоруживающим, чем жёсткое сопротивление. Однако в то время как Болдуин предпочитал дела оставлять как можно дольше в состоянии неопределённости, Чемберлен со своей стороны был человеком действия, «чистильщиком» и созидателем порядка: точный, планирующий заранее, последовательно просчитывающий, резко решительный, предпочитающий действовать лучше гораздо раньше, чем слишком поздно.

Болдуин скорее избегал конфронтации с Гитлером, чем искал её. Чемберлен искал её почти сразу же. Уже осенью 1937 года он послал лорда Галифакса, ставшего позже его министром иностранных дел — того самого человека, который в должности вице–короля Индии усмирил Ганди — в Германию, чтобы достичь ясности о целях Гитлера. Уже тогда он внутренне решился уступить Гитлеру во всём, что где–либо было возможно, даже если это причинит боль многим, кого это будет касаться. Его политика мира не была мягкой; она была такой же костлявой, как он сам.

Была ли она в основе своей неверной? Был ли Черчилль, который — один против всех — в течение трёх лет проклинал политику Чемберлена и не видел в ней ничего, кроме слабоумия, слабости, позора и краха, целиком и полностью прав, а Чемберлен целиком и полностью неправ? По прошествии четверти века всеобщее мнение таково. Но в 1937, 1938 и ещё и в 1939 всеобщее мнение, в Англии по меньшей мере, было твёрдо убеждено в обратном. Причины этого всё ещё и сегодня достойны рассмотрения, чтобы отдать дань исторической справедливости.

Прежде всего: Чемберлен знал экономическое и финансовое положение Англии гораздо лучше, чем Черчилль, который эту сторону вопроса всегда хотел обойти несколько кавалерийским наскоком. Чемберлен, в течение многих лет бывший главой казначейства (и в отличие от Черчилля, гораздо более компетентным и успешным), знал, что Англия исчерпала свои резервы в мировой войне и что ещё одна мировая война, даже и успешная, приведёт к катастрофическим последствиям для экономики и финансов Англии, и тем самым также для её ставшей сомнительной роли мировой державы — что впоследствии соответственно и произошло. Даже вооружение в действительно больших масштабах было (что Черчилль никогда не желал видеть) нечто такое, чего Англия в сущности едва ли могла себе позволить. Война, мировая война была — даже если на некоторое время отвлечься от её становящейся непредвиденной гибельности — тем, чего Англия должна была избежать почти любой ценой, если она не хотела стать банкротом.

И была ли она всё же действительно неминуема? Новый подъём Германии в положение военной великой державы нельзя было больше предотвратить, в 1937 году это был свершившийся факт. Однако должна ли эта великая держава Германия всё же безусловно становиться врагом Англии? Чего в действительности хотел Гитлер? Конечно же, и колоний тоже, это было дело деликатное. Однако в основном всё же совершенно иного: Австрии, Судетов, Данцига, польского коридора, Верхней Силезии. Всё это вместе взятое естественно означало господство Германии во всей Центральной и Восточной Европе, это Чемберлен видел столь же хорошо, как и Черчилль. Однако было ли это для Англии действительно столь неприемлемо угрожающим, как это предполагал Черчилль, считая само собой разумеющимся? Если Англия сама поддержит Германию в её устремлениях, добровольно поможет во всём, чего она хочет иметь, и при этом сама как раз избежит войны на континенте, не будет ли это, по меньшей мере на некоторое время, а возможно и на довольно длительное время, «на наше время», созданием мира между Англией и Германией? И не насытит ли это саму Германию, не сделает ли её всё более и более тяжелой, ленивой и миролюбивой?

И даже если нет: с кем же тогда вступит в конфликт её всё ещё неуспокоенный «натиск на Восток» — принимая как предпосылку, что он всё ещё останется неуспокоенным? С Англией? С Францией и с Нидерландами, которых Англия разумеется никогда не оставит? Всё же нет; определённо всё же с Россией — с большевистской Россией, против которой Черчилль сам ещё менее двадцати лет тому назад хотел усиления Германии! Этого Чемберлен вовсе не хотел, он, при всём глубоко укоренившемся недоверии против Москвы, вовсе не был пожирателем комиссаров и крестоносцем, как Черчилль. Но если совершенно само по себе и без его содействия в конце концов дело должно прийти к большому столкновению между Германией и Россией — было ли бы это для Англии совершенно невыносимым? Если она, молчаливо вооружаясь и сберегая силы, будет наблюдать, чтобы в заключение в качестве арбитра уберечь проигравшего в германо–русской войне от уничтожения — то не будет ли это возможно совершенно выгодной позицией?

В заключение: с кем Черчилль хотел выстроить свои устрашения — и, если устрашения не возымеют успеха, свою военную коалицию против гитлеровской Германии? Америка была разоружена и проводила политику изоляционизма. Франция, обескровленная войной, думала о мире и безопасности ещё более трусливо, чем Англия. Россия? Потрясаемая кризисами Россия Сталина, которая как раз тогда была занята тем, чтобы погубить весь свой Генеральный штаб? И если всё это отпадало, то тогда лоскутный ковёр слабых, угрожаемых, запуганных европейских малых государств? Это же было смехотворно, это же Черчилль сам не мог всерьёз иметь в виду! Если он, непредсказуемый как всегда, как раз тогда открыл для себя Лигу Наций и коллективную безопасность, то тогда это могло ему принести пару–тройку изумлённых и нерешительных выражений симпатии со стороны левых. Чемберлен мог лишь раздражённо пожимать по этому поводу плечами. И разве впоследствии ход войны в Польше, Норвегии, Голландии, Бельгии, Югославии, Греции, в самой Франции не подтвердил его правоту?

Когда следуешь этому ходу мыслей, можно понять, что Черчилль тогда со своими предупреждениями, которые сегодня читаются столь пророческими, оставался полностью не услышанным, в то время как Чемберлен наслаждался краткой славой реалистичного и решительного миротворца, как едва ли какой другой английский политик за многие века. Следует даже удивлённо спросить, откуда Черчилль взял неслыханную убежденность, которая сделала его способным год за годом выдерживать свою полную изоляцию и поругание. Он действительно находился теперь в английском политическом мире снова, как за пятьдесят лет до этого в английской системе школьного воспитания, из которой он точно так же не мог спастись бегством: совершенно ни к чему не принадлежащий, совершенно одинокий, полностью потеряв все посты, без друзей, упрямый, внутренне скорбящий, безуспешный мятежник, который постоянно получал взбучки, и всё же снова и снова протестующее открывал рот. Ничего более от ещё более–менее с надеждой просчитываемой политической тактики, с которой он за несколько лет до того вёл ещё свою кампанию в пользу вооружения. Он знал теперь, что с каждой зловещей речью делал себя лишь всё более невыносимым. Для него самого это должно было быть жутко и внутренне изнуряющее, в качестве единственной опоры и единственной надежды иметь уверенность в надвигающейся катастрофе. Однако она у него была. И, как известно, он в этом оказался прав.

Что это было, что дало ему возможность оказаться правым? Что видел Черчилль правильно, что столь проницательный и точно рассчитывающий Чемберлен видел неверно или вообще не видел? Ответ заключается в единственном слове, в единственном имени: Гитлер.

Гитлер так сказать не входил в расчеты Чемберлена. На том месте, которое занимал Гитлер, для Чемберлена находилась некая абстракция: германский государственный деятель, который столь же трезво и рационально просчитывал возможности и интересы своей страны, как это делал в отношении своей страны Чемберлен. С таким партнером политика Чемберлена собственно не могла пойти неверно. С Гитлером в качестве партнёра у неё не было никаких шансов.

Гитлер был не только человеком, который любезности автоматически принимал за слабость и малодушие, которые приглашали дать пинка в зад. Он был человеком, желавшим войны ради самой войны — или, точнее, ради биологической революции, каковая была его истинной целью и которая становилась возможной только в войне. Он также не был государственным деятелем: он думал не в категориях государств, а в категориях рас. Интересы Германии, которые Чемберлен столь тщательно вставлял в свои расчёты, в принципе не имели для Гитлера значения, как это он часто сам говорил в конце, в 1945 году. Германия была для него инструментом, посредством которого он хотел привести в действие свои собственный вид мировой революции: уничтожение евреев, порабощение славян, выращивание новой германской расы господ.

Всё это находилось полностью вне возможностей осознания Чемберлена. Такое явление, как Гитлер, было для него полностью непонятно и собственно говоря, немыслимо. Черчилль тоже, конечно же, никогда полностью не понимал Гитлера. Однако нечто, тем не менее, он всё же постиг — достаточное для домашнего употребления. Он осознал, что Гитлер хочет войны и что любезное обхождение с ним побуждает его дать пинок в зад. Он понял, если даже сначала и постепенно, что Гитлер не был нормальным государственным деятелем, а был весьма зловещим видом революционера своего рода, для Черчилля не менее зловещим, чем большевики в 1918 году, так что он свою первобытную ненависть к Ленину и Троцкому легко смог перенести на Гитлера.

Как известно, постигают лишь то, что сами немножко имеют в себе. Черчилль бесконечно более возвышенное, человечное, благородное явление, чем Гитлер — морально и эстетически столь же далёкий от него, как замок Бленхайм далёк от мужского общежития на венской улице Мельдеманнштрассе. И всё же это никак не случайность, что оба этих человека, возвышенный и низкий, стали друг для друга судьбой. Ведь они стали дополнением друг друга. Без Черчилля Гитлер бы достиг триумфа, а без Гитлера Черчилль умер бы блистательным неудачником и анахронизмом. Оба они, ни разу не видев друг друга во плоти, маршировали, не зная этого, в течение многих лет в направлении друг к другу и затем схватились в смертельной дуэли. В определённом смысле они принадлежали друг другу — и стали навсегда составлять единое целое в истории.

И всё–таки оба этих различных мирами человека имели три общих черты: воинственное — оба были рождены для войны и войну любили; анахроническое — оба, собственно говоря, принадлежали по праву не к 20 веку, а к более древним, более ярким временам; и экстремальное — оба проходили, каждый в своём в корне ином стиле, в определённом направлении до крайних границ, чахли в зонах умеренности, где другие преуспевали, и оживали лишь там, где прочие испускали дух.

Мы ставим эти соображения на место истории политики умиротворения Чемберлена и её провала, для которой здесь нет места. Достаточно того, что она провалилась — и проваливалась тем больше, чем больше инициативы ускользало из рук Чемберлена в руки Гитлера. Это началось в сентябре 1938 года и затем продолжилось, сначала замедленно, затем всё быстрее и в конце концов с бурной и захватывающей дух поспешностью, пока, спустя двенадцать месяцев Чемберлен, едва ли осознавая это, вдруг оказался в состоянии войны с Гитлером — войны, отвести которую было целью всей его политики.

Точно в таком же темпе — сначала едва заметно, затем очень быстро и наконец стремительно — в течение 1939 года неожиданно снова восходила звезда Черчилля. Это Гитлер дал ей взойти. Летом 1939 года Чемберлен отметил в своём дневнике: «Шансы Уинстона улучшаются в той мере, в какой война становится возможностью — и наоборот».

3‑го сентября Англия объявила Германии войну. В тот же день Чемберлен пригласил Черчилля обратно в правительство. Черчилль получил свою старую должность, в которой он двадцатью пятью годами ранее вошёл в Первую мировую войну: Адмиралтейство. Штаб Адмиралтейства сигнализировал всем военным кораблям: «Уинстон вернулся» — как если бы он лишь однажды вышел за дверь.

Дежавю

Одним из первых дел Черчилля на должности главы Адмиралтейства — войне не было ещё и четырнадцати дней — стало посещение флота в Скапа Флоу.

Флот в сравнении с тем, который был под его командованием двадцать пять лет назад, был сокращён. Он прошёл через двадцать лет разоружения военно–морских сил. Когда командующий адмирал принял его на своём флагманском линейном корабле, ему бросилось в глаза, что большой боевой корабль шёл так сказать «голым» — без сопровождающего эсминца. «Я думал, что они никогда не выходят в море без как минимум двух эсминцев, даже один линейный корабль». — «Естественно, так должно быть», — ответил адмирал, — «и мы бы конечно хотели этого. Но у нас нет достаточного количества эсминцев».

«Мои мысли вернулись назад», — писал Черчилль, — «к другому сентябрьскому дню четверть века назад, когда я последний раз был в этой бухте, чтобы нанести визит сэру Джону Джеллико и его капитанам, и нашёл их с их необозримыми длинными рядами линейных кораблей и крейсеров на якоре… Эти адмиралы и капитаны того времени все были мертвы или давно на пенсии. Старшие офицеры, которые были мне теперь представлены, когда я посещал отдельные корабли, были тогда юными лейтенантами или морским кадетами. Тогда у меня было три года, чтобы лично узнать старших командиров или лично их отыскать. Теперь это были сплошь чужие лица. Безукоризненная дисциплина, стиль, выправка, церемониал — ничего не изменилось. Но полностью новое поколение носило прежнюю форму. Только корабли были ещё из моего времени. Новых не было. Это была призрачная ситуация, как если бы возвращаешься в свое прежнее существование… Я редко чувствовал себя подавленным своими воспоминаниями.

Если мы действительно должны второй раз пройти тот же самый круговорот жизни — вынужден ли я буду во второй раз испытать мучения увольнения? Я знал, как поступают главы Адмиралтейства, если топят большие корабли и всё идёт кувырком…

И как же обстояло дело с ужасно серьёзным, непредвиденным испытанием огнём, в которое мы втянулись без права отступления? Польша в агонии; Франция только лишь бледное отражение своей прежнего воинственного пыла; русский колосс больше не союзник, едва ли нейтральное государство, возможно будущий противник. Италия — не друг. Япония — не союзник. Будет ли Америка когда либо снова принимать участие? Британская империя хотя и цела, и славно единодушна, однако не готова к борьбе. Господство на море — да, оно у нас как раз ещё есть. В воздухе, в новом смертельном театре военных действий, мы плачевно уступали в количестве. Каким–то образом ландшафт для меня померк».

Существует два редких, зловещих, переворачивающих мир феномена, с которыми хорошо знакомы читатели романтической литературы, однако для того, кто с ними встречается в реальности, психологически едва ли преодолимых: двойник и дежавю — встреча с собственным «я» и столь же ужасно нервирующая встреча со своим собственным прошлым. Здесь был чистой воды случай дежавю. Редко судьба столь непостижимо угрюмо играла с верящим в судьбу (которым Черчилль втайне всё ещё был) и шутила с ним, как в этом случае. Черчилль нашёл себя возвращённым в прежнее состояние, отброшенным назад на двадцать пять лет, в точно прежнюю травматическую ситуацию, никогда не забываемую, никогда не исцелённую: в ситуацию его высочайшей надежды и его глубочайшего, жесточайшего крушения. Он снова был самым главным начальником флота, снова разразилась война. Только всё было гораздо более мрачным, гораздо более угрожающим в перспективе и заострённым, чем тогда: флот был гораздо меньше и слабее, война более безнадёжной, он сам гораздо старше, даже правительство, к которому он неожиданно, в течение одного дня, стал снова принадлежать, гораздо более чуждым, на которое можно было положиться в гораздо меньшей степени — новые коллеги ведь были ещё все без исключения политическими противниками, премьер–министр Чемберлен — не был отечески–ироничным покровителем, как некогда Асквит, а был, напротив, весьма чуждым, с которым Черчилль никогда не мог найти понимания, от которого он никогда не знал ничего, кроме недоверия, антипатии, даже своего рода презрения (на которое отвечал взаимностью).

Зловещая насмешка повторения не была исчерпана при посещении флота в Скапа Флоу в сентябре 1939 года. Она продолжилась и возобновилась в течение девяти долгих и удручающих месяцев до мая 1940 года. В последующее время Черчилль сам предпочитал смотреть на это в ретроспективе как на последнее и исключительное испытание судьбы, как испытание на прочность, которому судьба — он ведь испытывал к ней старое, интимное, атавистически–религиозное отношение — подвергла его силу духа, прежде чем она его в конце концов раскрыла для его предназначения, благосклонно кивнула ему, позволила ему в конце концов отдать ему то, что в нём было, и показать, на что он способен. Однако пока продолжался кошмар дежавю, никто не мог знать, во что выльется прелюдия, в том числе и Черчилль. Скорее он в суеверии ожидал повторения горького конца, второго, окончательного и ужасного низвержения.

Собственно говоря, вовсе не требовалось быть суеверным, чтобы ожидать этого. Будничная действительность говорила сейчас гораздо больше, чем за четверть века до того, что большой корабль будет потоплен и что ничего не получится. И Черчилль в этот раз знал заранее, иначе, чем тогда, как должен в таком случае вести себя глава Адмиралтейства. Было бы более чем простительно, было бы собственно само собой разумеющимся, что он в этот раз вёл бы себя подобно обжегшемуся на молоке, который дует на воду: то есть сдержанно, осторожно, выжидательно, со страховкой. Он этого не делал. Его демон был сильнее его страха. Имея перед глазами опыт 1914–1915 гг. с тогдашней травмой, глубоко запечатлённой в его душе, он снова вёл себя точно как тогда. И снова также всё пошло вкривь и вкось. Дарданеллы прошлого в этот раз назывались: Норвегия.

Однако что удивительно: что тогда стало его гибелью, в этот раз стало его спасением. Тогда, после провала операции в Дарданеллах, все пережили подведение политических итогов, только не Черчилль. В этот раз, после провала норвежской кампании, он был единственным, кто пережил политическую расплату: кругом него всё рушилось, он один остался как заколдованный. Он был столь же виновен в катастрофе и столь же невиновен, как и тогда. Тогда он был изгнан. В этот раз его сделали премьер–министром.

Снова был заморожен Западный фронт. Вопрос о наступлении союзников был надолго отложен. Надеялись, что и у немецкого наступления нет шансов. Во всяком случае, могли ничего не делать, поскольку выжидали, и поскольку всё шло хорошо, позволяли себе ни к чему не готовиться.

Можно ли было вообще ничего не делать? Большинство английского военного кабинета склонялось к этой точке зрения. Но не Черчилль. Объявить войну и затем в действительности не вести её — дл него это было чем–то противоестественным. У него на этот счёт был верный инстинкт, что в перспективе это будет подтачивать, парализовать, это будет смертельно. У него также были — в 1939, как и в 1914 году — стратегические фантазии, быть может чересчур много. Где другие не видели, он усматривал возможности, уязвимые места противника, в которые можно ударить, он видел ставки в игре и шансы. Господство на море всё–таки у нас ещё есть. Разве оно не дает всё ещё подвижность, вездесущность, способность неожиданно нападать и захватить врасплох? Разве нет мест, где враг был уязвим и докуда достигнет длинная рука английского флота, а неповоротливая сухопутная сила Германии однако не достанет?

Всегда уже, в том числе и в Первой мировой войне, стратегический взор Черчилля был ориентирован на прилегающие моря, острова и полуострова Европы. Они, гораздо более чем центральные массивы земли, казались ему подходящими точками приложения специфически английской стратегии, основанной на морском могуществе.

25 лет тому назад его взор был прикован к Дарданеллам. В этот раз он верил, что найдёт стратегический шанс на противоположном конце карты — на крайнем севере Норвегии.

Слабостью Германии, с чем в 1939 году все соглашались, была её находившаяся в затруднительном положении военная экономика. У Германии отсутствовали многие важные для войны сырьевые материалы. К примеру, у неё не было достаточного количества руды. Она была ориентирована на шведскую руду с крайнего Севера. Летом она поставлялась по Балтийскому морю; там Англии было нечего делать. Однако теперь была осень, и скоро Балтийское море замерзнет. Зимой шведская руда должна будет по Лофотенской железной дороге транспортироваться в северный норвежский порт Нарвик и затем морем шхерами вдоль норвежского побережья в Германию. Однако напротив Норвегии, в Шотландии, располагался английский флот.

Что если неожиданно вмешаться, заминировать шхеры, захватить Нарвик внезапным нападением? Сомнительное мероприятие с точки зрения международного права, разумеется, хотя и имеются кое–какие прецеденты из Первой мировой войны (следует их просмотреть). Однако что за блестящая возможность в корне парализовать производство стали и оружия!

Уже 10 сентября Черчилль представил свою идею на рассмотрение военного кабинета министров. Десятью днями позже он нанёс повторный удар посредством основательного меморандума. Впрочем, почти одновременно, 3 октября, адмирал Редер представил Гитлеру на рассмотрение первый план оккупации опорных пунктов в Норвегии с целью обеспечения безопасности поставок руды; и в течение всей зимы германские и английские военные центры, не зная друг о друге, работали над совершенно схожими планами, которые все были нацелены на Норвегию. Только немцы работали быстрее.

В разнице продолжительности времени разработки планов можно увидеть большие сомнения англичан; в этом можно видеть просто преимущество, которое во время войны есть у диктатора над коллегиальным кабинетом министров. Не будет нечестным признать то, что Черчилль в основном видел второе. Ещё в его спустя годы написанных воспоминаниях упомянуто, насколько он страдал от длившихся месяцами дебатов, которые длились ровно столько, пока всё предприятие не теряло свой стратегический смысл; от половинчатых и затем снова отзываемых решений, от «за» и «против», от компромиссов, от необходимости аргументировать там, где он принял решение и хотел приказывать. Это было точно как при подготовке к проведению операции в Дарданеллах — только сотрудничество флота и армии, которое тогда уже было чрезвычайно недостаточным, в этот раз вообще не ладилось.

В результате Норвегия затем стала ещё более быстрым, большим и позорным поражением, чем были Дарданеллы в 1915 году. И Черчилль при строгом самоконтроле ещё меньше смог оправдаться от вины или совместной вины в неудаче, чем тогда. Операция в Дарданеллах со стратегической точки зрения была здравомыслящим предприятием — испорченным только в исполнении. Норвежская операция с самого начала содержала стратегическое упущение: бессилие военно–морских сил перед превосходящими военно–воздушными силами противника не было принято в расчет. 9‑го апреля, когда стало ясно, что немцы пришли в Норвегию прежде англичан, Черчилль ещё ликовал в кабинете министров: они у нас там, где мы их хотели иметь. Он верил, что английский флот теперь сможет отсечь брошенные через Северное море немецкие войска. Он не учёл, что у немцев теперь есть также норвежские аэродромы и флот не сможет больше оперировать под небом, в котором господствуют вражеские бомбардировщики. (Да, если бы это был современный флот с авианосцами… Однако это был всё ещё совершенно в преобладающей степени флот линейных кораблей, старый флот Черчилля из Первой мировой войны).

2‑го мая провал норвежской экспедиции уже больше невозможно было скрывать. 7‑го и 8‑го мая по этому поводу заседала палата общин. 10‑го мая началось большое наступление немецких войск на Западном фронте. В тот же день Чемберлен подал в отставку, и Черчилль стал премьер–министром.

Это было почти в тот же день спустя двадцать пять лет, когда Черчилль вошёл в служебный кабинет Асквита и получил ужасный удар известием о своей отставке. То, что ему в тот раз стоило политического существования, в этот раз принесло высочайшую власть. Безмерное и несправедливое наказание в тот раз, безмерное (и столь же несправедливое) вознаграждение в другой раз — за одно и то же. Столь непредсказуемо, слепо и капризно решает политическая рулетка. Или судьба столь неисповедимо сумасшедшая?

Можно рассматривать драму этих майских дней вблизи, точно и в деталях, как сложную политическую интригу, которая была на переднем плане; в таком случае это горькая комедия, в которой наказания и награды распределялись в высшей степени произвольно. Или можно смотреть на это издали, просто и конечно же также малопонятно, как на решение, которое касалось «Англии», всеобщего чувства народа. Тогда всё обретёт смысл, станет оправданным и очевидным; разумеется также недоказуемым.

На политической авансцене следующим образом разыгрывались тесно связанные между собой вещи: Чемберлен в 1940 году, как Асквит в 1915, стоял во главе чисто партийного правительства. Лейбористы и либералы находились в оппозиции, как тогда лейбористы и консерваторы. Теперь, как и тогда, выявилась вынужденная необходимость создания большой коалиции: в войне, которая обещала быть долгой и суровой и которая началась с поражения, никакая страна не могла себе позволить партийную политику на длительное время. Однако Чемберлен в качестве премьер–министра для нынешних оппозиционных партий (в отличие от Асквита 25 лет назад) был неприемлем. Он сделал себя врагом слишком многих. Большая коалиция означала смену премьер–министра.

Кто мог заменить Чемберлена? Это мог быть только консерватор: у консерваторов всё ещё было подавляющее большинство в парламенте. Собственный кандидат Чемберлена на смену ему был его министр иностранных дел, лорд Галифакс, и во многих отношениях он казался более подходящим преемником, чем Черчилль. У Галифакса не было врагов, он был сторонником сбалансированности и примирения. Неся также ответственность за политику умиротворения, он дистанцировался от неё раньше и удачнее, чем Чемберлен. Он собственно поистине стал представителем перехода от политики умиротворения к политике готовности к войне. Для существовавших тогда оппозиционных партий он во многих отношениях был более приемлем, чем Черчилль, чей реакционный период не был забыт.

Однако он, будучи лордом, заседал в верхней палате парламента. Уже в течение 40 лет привычным стало то, что премьер–министр должен заседать в палате общин. В исключительные времена это обстоятельство возможно и пережили бы. Хуже было то, что он был именно сторонником сбалансированности и примирения, и не был человеком войны. А теперь была война.

Здесь находящиеся на переднем плане политико–тактические соображения переходят в смутные, однако действительно решающие соображения заднего плана, которые были действенными в эти дни. И те политики, которые свои тактические расчёты ставили выше персональных вопросов коалиционного правительства, не были ведь свободны от неформулируемых, но заявляемых во всеуслышание нашёптываний коллективного подсознательного, чему в эти дни и недели был подвержен каждый англичанин.

Формулируя их задним числом, они говорят о следующем: Чемберлен — это человек мира, и он уже разыграл все свои козыри. Он желал мира, однако что из этого вышло — это война, и для войны он не годится. Галифакс — достойная личность, человек сбалансированности и приспосабливаемости, многозначный человек. Он со своей стороны самым изящным образом произвёл переход от мира к войне, и можно было бы считать его способным на то, что он сумел бы самым достойным образом произвести и обратный переход. Если война пойдёт к проигрышу, то возможно он был бы тем человеком, кто сносным образом смог бы принести ещё приемлемый мир. Но разве мы хотим этого, и разве война уже проиграна? Чёрт побери, нет! Сначала мы хотим всё же посмотреть, нельзя ли её всё же ещё выиграть. Что сейчас нужно Англии — это воин.

И такой ведь имеется: Черчилль. Черчилль — это воин, он любит войну, он не только именно что наслаждался Первой мировой войной, он в 1919 году с удовольствием тотчас же стал бы вести новую войну против России, а в 1922 — против Турции, и войну против Германии, в которой мы теперь оказались, он пожалуй начал бы уже в 1935, 1936 или в 1938 году, если бы ему это позволили. Как раз поскольку он является человеком войны, мы его и не допускали до руля власти. Теперь же требуется именно такой человек, теперь он правильная персона. Дарданеллы, Норвегия… Он может быть и совершал ошибки, однако в любом случае он воин, а теперь война. Пусть же он теперь покажет, на что способен. Быть может, он сможет нас вызволить. (Если нет, то для Галифакса ещё есть время).



Поделиться книгой:

На главную
Назад