В 1899 году, раньше, чем ожидалось, для него нашёлся избирательный округ, правда, вовсе не многообещающий: Олдхэм, город рабочих, где должны были состояться дополнительные выборы. Черчилль очень старался, но он проиграл, как и ожидалось: его долгая парламентская карьера, которая должна была охватывать более половины столетия, началась с фальстарта. Это не было катастрофой, но это было досадно. На некоторое время летом 1899 года молодой Черчилль после четырёх блестящих лет, полных приключений и подъёма, завис в воздухе: из армии он уволился весной, а в парламент в первый раз ему дорога не открылась.
И затем — у него едва ли было время, чтобы забеспокоиться о себе — случилось нечто чрезвычайное, что смело все заботы. Произошло нечто вроде фурора, великой перемены декораций: прорыв.
Дело было так: в октябре 1899 года в Южной Африке разразилась англо–бурская война. Для Англии она принесла сначала не что иное, как шок и унижения. Британская всемирная империя против пары строптивых крестьянских республик — от этого все ожидали военной прогулки. Вместо этого первые военные месяцы принесли одно позорное поражение за другим, и в ноябре и декабре 1899 года в Англии царило глубокое, растерянное уныние.
В таком настроении, когда всё непостижимо идёт вкривь и вкось, и страна с недоумением начинает сомневаться сама в себе, какая–либо замечательная гусарская штучка может получить совершенно несоизмеримое значение. Она перекрывает тогда в газетах и в общественном сознании на мгновение все поражения — так, как рука, удерживаемая перед самыми глазами, может перекрыть все горы.
О таком моральном подъёме в эту мрачную позднюю осень 1899 года позаботился молодой Уинстон Черчилль.
Само по себе это приключение, которое его вызвало, вовсе не было чем–то особенным: он попал в плен, бежал и избежал поимки. Подобные вещи происходят во время войны каждый день. Однако в этот раз это был как раз единственный луч света в мрачной ночи, полной печальных сообщений — и кроме того, это была еще столь чудесная «история».
Сначала это была история нападения буров на британский бронепоезд, во время которого смелый молодой человек спас ситуацию или по меньшей мере наполовину спас. Он был — сенсация! — собственно говоря всего лишь военным корреспондентом, однако во всеобщей неразберихе он принял командование, — вторая сенсация! — отцепил локомотив, погрузил всех раненых и таким образом спас их. При попытке освободить с боем также остальную часть поезда он тогда — третья сенсация! — попал в плен. Его имя?
Четвёртая сенсация: лейтенант Черчилль, сын известного лорда Рандольфа Черчилля, автор популярных и весьма спорных военных книг!
Через пару дней пришло скорбное и ужасное сообщение — буры расстреляли молодого Черчилля. (Возможно, у них даже было на это право, поскольку он ведь в качестве журналиста и гражданского лица принимал участие в сражении. Тем не менее, у него самого достало смелости вместо этого требовать своего освобождения как журналиста и гражданского лица).
А через пару недель снова ликующее сообщение: Черчилль жив — более того, он на свободе, более того, он предпринял авантюрный побег!
И затем — история всё ещё не была закончена — все увлекательные детали этого побега: как он посреди вражеской столицы, не зная ни слова на местном языке, перепрыгнул через ограду лагеря, как он, не имея карты местности, лишь с парой плиток шоколада в кармане, блуждал несколько дней, запрыгнул на проходящий товарный поезд, как он спрятался в шахте, познакомился там с английским инженером (который к тому же происходил из Олдхэма, его избирательного округа!), как он в конце концов пробрался в нейтральный Мозамбик в угольном поезде, под кучами угля…
Не должно ли это было воодушевить все сердца, в особенности если не о чем больше было сообщать, кроме поражений и разочарований? Черчилль был теперь героем дня, и он вёл себя, совершенно как само собой разумеющееся, как ожидали люди от героя: он тотчас же снова восстановился в офицерах и в течение следующего полугода сражался во всей кампании, которая теперь постепенно повернулась к лучшему. А попутно он писал свои военные корреспонденции и всё объяснял — столь ярко, столь объёмно, столь понятно. Он объяснял также, почему сначала всё пошло так плохо, он говорил начистоту о закосневших генералах и путаниках в военном министерстве, он знал также, как следует это улучшить и сделать правильно — он кое–что понимал в войне, наш Черчилль! Когда в июле 1900 года была атакована Претория, он был в первом патруле, который безрассудно отважно вступил в неё — город ещё не пал — и освободил английских пленных из лагеря, из которого он тогда убежал. Большего блеска быть не могло. Вся страна говорила только о нём.
В октябре 1900 года — война с бурами казалась теперь выигранной, и правительство хотело использовать победное настроение — были новые выборы. И теперь Черчилль снова уволился из армии, в ореоле свое новой славы снова выдвинулся в своём прежнем избирательном округе Олдхэм, и в этот раз выиграл с блеском и славой. Он совершил это, он пробился, он был самым интересным новым человеком в новом парламенте, он был темой передовых статей, в конце концов. В течение этой зимы он жил в упоении от чувства собственного достоинства, чувства избранности и очаровывал каждого, кого он встречал. Коллега–журналист, с которым он разделил путешествие на судне из Южной Африки в Англию, вскоре после этого озаглавил полную энтузиазма портретную статью следующим образом: «Самый молодой человек Европы». Более не только Англии — Европы! И когда он зимой произвёл свое первое лекционное турне в Америку (ему всё ещё нужны были деньги), престарелый Марк Твен рекомендовал его в Нью — Йорке словами: «Дамы и господа, я имею честь представить вам Уинстона Черчилля: героя пяти войн, автора шести книг и будущего премьер–министра Англии». Это была ещё наполовину шутка, но уже только лишь наполовину; наполовину было это уже и серьёзно, и молодой Черчилль сам пожалуй принял её втайне совершенно серьёзно.
Возможно, это состояние души, которое удерживалось с этого момента, объясняет бросающийся в глаза пробел в жизни молодого Черчилля: в этой полной жизни и приключений молодости нет любовной истории. Не требуется предполагать, что блестящий гусарский лейтенант, или позже молодой политик и светский человек вёл жизнь монаха. В действительности его воспоминания о юности содержат пару сдержанно–юмористических указаний на то, что он не был чужд знакомств с «дамами принципов»: в этом случае с дамами с променады лондонского амфитеатра. Однако об истинной любви, проникающем глубоко в жизнь отношении к определённой женщине ничего неизвестно; и если бы такая любовь когда–либо случилась, то об этом наверняка узнали бы — ведь Лондон это город, склонный к сплетням, и едва ли чья жизнь освещалась столь многогранно и столь основательно с перемыванием косточек, как жизнь Черчилля, и так было с самого начала.
Черчилль женился поздно, почти в 34 года, и эта женитьба — которая основала образцовый, длившийся всю жизнь брак — иногда определяется как женитьба по любви. Безусловно, это не была женитьба лишь по рассудку или из–за денег: невеста была прекрасна и знатна, умна и с характером, но без состояния. Безусловно, основой этого брака была истинная и тёплая симпатия, и предложение, которым Черчилль заключает свои воспоминания о молодости («В 1908 году я женился и жил с того момента великолепно и в радостях») — это лишь один из многих комплиментов, которые он сделал своей жене в течение десятилетий. И всё же при словах «женитьба по любви» останавливаешься и непроизвольно ищешь несколько более спокойное, мягкое, трезвое слово, нежели слово «любовь». Нужно лишь подумать об истории обручения и женитьбы отца и матери Черчилля, чтобы почувствовать разницу. Настолько полно отсутствует тут драматическое, романтическое, сенсационное, что в иных случаях столь характерно для жизни Черчилля, всё было настолько гладко, без приключений, столь подобающе; нисколько не «сильное», а скорее спокойное счастье. И имеется свидетельство, что новобрачный на праздновании своей свадьбы удалился с коллегами по министерству, чтобы ревностно обсуждать политику…
Нет, следует примириться с тем, что в этой полной приключений жизни страстного человека не случилось великой любовной авантюры и великой любовной страсти. В жизни Черчилля нет Катарины Орловой, как у Бисмарка, нет Инессы Арманд, которая почти что увела Ленина с его пути. Что его — многократно — действительно выбивало с пути, были политические страсти и военные авантюры; ни разу эротические. Черчилль как политик был кем угодно, но только не бесстрастной вычислительной машиной, у него было теплое сердце и горячая кровь, как едва ли у кого другого. Возможно как раз поэтому, поскольку всё тепло и жар души, всю страсть и даже нежность, которые другие используют в своей частной жизни, у него без отклонений и без уменьшения были направлены в его общественную личность и в его публичную деятельность.
Есть немало великих людей, чьи жизнеописания должны содержать проходящие через них как заглавия женские имена. Разделы жизни Черчилля должны нести скорее названия учреждений, для которых он последовательно жил: министерство экономики, министерство внутренних дел, адмиралтейство (великое, чудесное, романтично–трагическое дело), министерство вооружений, военное министерство, министерство колоний, министерство финансов (скорее своеобразная интермедия для его солидного возраста), вслед за тем ещё раз, после длительной паузы (и во второй раз как переломный рубеж в жизни) адмиралтейство — а потом поздняя вершина жизни на командном мостике Второй мировой войны: вот любовные истории Черчилля, вот его Фридерики, Лотты и Лили, его госпожа фон Штайн, его Христианы, Марианны и Ульрики. Здесь он, каждый раз по–иному, переживал все фантазии и страсти, которые в нём были, здесь он нашёл свои небеса и свою преисподнюю.
Радикал
В парламентском государстве родина политика — это его партия. В ней он живёт, в ней он должен добиваться признания и показать себя на деле, она поддерживает его и защищает, без неё он ничто, «шаткая тростинка, которую сломает любой шторм». Сменить партию, особенно в стране, где две партии столь сплочённо, подобно вражеским лагерям, противостоят друг другу, как это имеет место в Англии, для политика подобно эмиграции — более того: дезертирству перед врагом.
Кто делает это, добровольно возлагает на себя едва ли переносимый политический гандикап: прежняя партия расценивает его как предателя, новая — как подозрительного чужака. В английской парламентской истории не известно другого примера, чтобы кто–то сделал это и пережил это без последствий, кроме Черчилля. Он это сделал дважды, и он пережил это дважды, как известно не только без последствий, но и с триумфом.
В большинстве случаев смена партии, если она однажды произошла, означает конец политической карьеры. В случае Черчилля это было началом. Это было так сказать первым, что он сделал, после того как стал политиком. В марте 1901 года он в качестве свежеизбранного консервативного депутата держит свою первую публичную речь в палате общин; в мае 1904 — 31 мая, если быть точным — он пересекает зал парламента. Он пересекает пустое пространство в вытянутом прямоугольном зале английского парламента, которое отделяет правящую партию от оппозиции, и занимает место на скамьях либералов.
У политической Англии появилась сенсация; и вспоминается о сенсации за восемнадцать лет до того, когда лорд Рандольф Черчилль отринул службу и карьеру. Жест сына очень напоминал поступок отца: та же самая надменная, беспечная небрежность, та же невероятная отвага, высокомерие и заносчивость, то же напускное безразличие к враждебности чудовищных, привычных к господству сил, и те же кажущиеся непостоянство и необоснованность. Потому что никто не верил в то, что молодой Черчилль глубоко размышлял над вопросом «Свободная торговля или защитные пошлины», который послужил для него поводом к смене партии. И сегодня нет повода поверить в это: на протяжении всей своей жизни в отношении экономических проблем он обыкновенно выказывал галантное безразличие.
Почему же тогда он совершил это? Ответ покинутых и оскорблённых консерваторов был таким: беспринципность и честолюбие — безудержное, беспринципное, гнусное личное честолюбие. И полностью от этого объяснения нельзя отмахнуться. Сколь бы ни был жест сына подобен жесту отца, в глаза бросается следующее отличие: лорд Рандольф отказался от своих чинов, когда консервативная партия как раз (главным образом вследствие его собственных заслуг) только что встала у руля власти, и у неё в перспективе было неограниченно долгое время правления. Уинстон Черчилль же порвал со своей партией, когда она, после восемнадцати лет у власти, производила впечатление истощенной, распыленной и изношенной, а в воздухе висел вопрос о смене правительства. И тут было ещё одно отличие: от чего отказался лорд Рандольф — то было положение второго человека в правительстве; сын же его, когда повернулся спиной к своей партии, был хотя и много выступавшим, однако всё еще очень молодым и не выдвинувшимся депутатом, обыкновенным «заднескамеечником» без поста и званий.
Тут возможно было основание для его отчаянного решения: Черчилль был оскорблён и обижен — без сомнения, он плохо воспринимал то, что его руководитель партии в течение трёх лет заставлял его томиться на задних скамьях парламента. Он стремился к посту и к власти (менее к званиям) — стремился к этому всеми фибрами души и находил существование заднескамеечника, который не может делать ничего, кроме как держать речи и при голосованиях послушно шагать через предписанные двери [6], невыносимым.
Каждый, кому приходилось иметь дело с Черчиллем в его раннем политическом периоде — между 1901 и 1914 гг. — бросалось в глаза явное беспокойство, напряжённое ожидание, которое так сказать от нетерпения постоянно переступало с ноги на ногу. Это внутреннее беспокойство и нетерпение складывалось из двух элементов: прочного внутреннего убеждения, что он предназначен для чего–то великого, и столь же прочного убеждения, что он (как его отец) умрёт рано. Первое, как известно, оказалось верным, второе нет — что не мешало тому, что оно в это время было в нём столь же сильным.
Черчилль был нерелигиозным человеком; и как большинство агностиков верил в судьбу, если угодно — был суеверен. В своей прежней жизни он необычно часто находился в состоянии острой опасности для жизни (во время участия в войнах и авантюрах искал их снова и снова) — и каждый раз выходил из них благополучно, порой действительно как будто чудом — опыт, который впрочем позже повторялся несколько раз. Для него это были явные, постоянно усиливавшиеся знаки того, что у судьбы в отношении него существуют некие свои планы; и он был всегда готов к тому, чтобы предоставить себя в распоряжение судьбе.
Что это было, для чего судьба хранила и облюбовала его, он в эти ранние годы не знал; но он так сказать стоял в готовности к неизвестному сигналу. И поскольку он в это время был столь же прочно убежден в том, что умрёт рано и поэтому должен торопиться исполнить своё предназначение судьбы, то естественно он должен был испытывать почти отчаяние от того, что вынужден проводить свои годы на задних скамьях партии консерваторов, не оцениваемым стареющими закоснелыми политиками, которые в лучшем случае посмеялись бы над его лихорадочным осознанием своей миссии и которые теперь к тому же сами отчётливо шли ко дну.
И разве не были это как раз те же коварные мелкие души, которые подстроили падение его отца, отравили его политическую жизнь и в конце концов со злорадным удовольствием наблюдали его политическое самоубийство? Не был ли нынешний премьер–министр тот самый Артур Балфур, который двадцать лет тому назад дал «умный» совет — позволить «Рандольфу» споткнуться о какой–либо акт вопиющего нарушения партийной дисциплины? В эти годы Черчилль писал биографию своего отца, которая в 1905 году была издана в двух томах (это одна из его великих книг); он ещё раз пережил политические драмы восьмидесятых годов, пережил их так сказать в качестве лорда Рандольфа Черчилля; глубокое, непреодолимое презрение лорда Рандольфа к его коллегам по парламенту, презрение, в котором трудно различить, что в нём было от додемократического причудливого господского чувства высшего аристократа, а что от нетерпеливого интеллектуального превосходства гениально одарённого человека — теперь ещё раз возрождалось со всей силой в его сыне. И когда он оглядывался вокруг со своего места на задних скамьях консерваторов в Вестминстере, то видел себя окружённым всеми объектами этого отцовского презрения: всю мелочно–тактическую мудрость, осторожность, расчётливость и ограниченность, лёгкую надменность и приятельство постаревших мальчиков у самодовольных богатых и знатных господ средней руки, успешно состарившихся продуктов дорогого палочного воспитания, наложившего отпечаток на всю их жизнь. И как раз теперь эти непоколебимые старые господа, явно пожимая плечами, с высокомерными усмешками на пару лет (или пару десятилетий?) переходили в оппозицию. На данный момент они зашли в тупик, так пусть эти проклятые либералы управляют какое–то время! Что? И эти годы, эти судьбоносные годы, в которые возможно ожидалось совершить неслыханное, возможно единственные годы жизни, которые ещё были впереди у молодого Черчилля (ведь он же умрёт рано!) — он должен провести их ничего не делая и не высовываясь, смиренно, на скамьях оппозиции и в этом обществе? Большое спасибо! Без него! Он перешёл к либералам — туда, где его ожидали должность, власть, возможно — судьба.
Естественно, что он был там чужаком — но интересным чужаком, и с первого момента стал более значительной фигурой, чем он был у консерваторов. Английские консерваторы были (и являются) неколебимо самодовольной флегматично–высокомерной партией, на которую не производит впечатления ничего и никто, и менее всего интеллект и оригинальность. Они чувствуют себя урождёнными властителями страны, прирождённой правящей партией — в то время как у их противников, тогда ещё либералов, всегда было негласное ощущение того, что им требуется нечто особенное, особая удача, особенно хорошие идеи, особенные личности — для того, чтобы в виде исключения когда–нибудь прийти к управлению страной. Поэтому столь необычный рекрут, как известный пресловутый молодой Черчилль был желанным для либералов. Почти с первого мгновения он был тем, кем он никогда не был у консерваторов и возможно ещё долго не был бы: кандидатом в министры будущего либерального правительства. Когда же либералы с известным политическим обвалом в январе 1906 года действительно пришли к власти, то он тотчас же стал «младшим министром», парламентским статс–секретарём по колониям; через два года он стал министром экономики, затем министром внутренних дел в правительстве.
В известной степени все это было бы ещё более–менее объяснимо. Однако теперь произошло нечто особенное, возможно самое особенное в долгой политической жизни Черчилля. Если уже этот представитель высшей аристократии и бывший гусарский офицер перешёл к либералам, то предполагали, что он станет во всяком случае неким вроде «правого» в своей новой партии. Вместо этого он в течение нескольких лет сдвинулся на крайний левый фланг.
Это было «радикальное», почти революционное крыло либералов, которое образовывало своего рода внутрипартийную оппозицию по отношению к умеренным высокообразованным вождям партии из крупной буржуазии. Оно было ведомо тогда со стремительностью и блеском совершенно необузданным человеком и ужасом обывателей, бедным нелегальным адвокатом из самого дикого Уэльса: Давидом Ллойд Джорджем. Этот жуткий Ллойд Джордж — Горячая Голова, политический гений от природы, демагог, несравненный оратор масс, но в то же время, если он хотел, способный очаровывать, который «мог у дерева лестью выманить кору» — имел план, перед которым содрогались не только его противники консерваторы, но также и многие из его собственных друзей по партии. Он хотел завести либеральное правительство в политику социальной революции, раз и навсегда прервать власть консервативного класса аристократов (которых он ненавидел), выбить у них из под ног экономическую основу посредством высоких налогов на наследство и подоходных налогов, парализовать их конституционный бастион — палату лордов, одновременно большими социальными реформами привлечь на сторону либералов ещё почти бесправный пролетариат. С 1908 до 1911 — в самые внутриполитически бурные годы в Англии — он проводил эту политику коварством и насилием и переигрывая не только консерваторов, но и своих собственных вождей партии с захватывающей дух политической виртуозностью. Он заманил их на путь, о котором они и не помышляли.
И кто же был при этом его самым верным помощником, его союзником и почти что уже его конкурентом? Никто иной, как экс–консерватор Уинстон Черчилль. Это было невероятно, даже для умеренных либералов — повод для недоумений, для консерваторов же — скандал, подобного которому не бывало. Ллойд Джордж был для них врагом, классовым врагом; ладно, пусть так. Но второй из «ужасных близнецов», но Уинстон Черчилль? Он был Иудой, ренегатом, классовым предателем, провоцирующим истерию отвращения, какой вовсе не ожидали от хорошо воспитанных английских консерваторов. Когда в 1908 году Черчилль проиграл дополнительные выборы (непосредственно после этого он нашёл другой избирательный округ, который избрал его почти сразу же снова в палату общин), одна консервативная газета писала: «Черчилль изгнан — язык отказывает нам, как раз когда он нам нужен больше всего. Это то, чего мы все ожидали, со страстным желанием, для чего нет слов. Цифры, да, есть ещё и цифры, но кто думает сегодня о цифрах? Черчилль изгнан, и–з–г-н–а–н, И–З–Г-Н–А–Н!»
Позже Черчилль нашёл свою дорогу обратно в консервативную партию; однако никогда, ни разу даже в его величайшие времена, когда весь мир смотрел на него, английские консерваторы не признали его снова одним из своих.
Однако откуда этот радикальный период? Он же несомненно не был прирождённым революционером, скорее напротив; он никогда не был по темпераменту и убеждениям настоящим демократом, скорее романтиком и причудливым человеком с глубокими аристократическими инстинктами. Разумеется, к этим инстинктам принадлежало также, как это было уже с его отцом, подлинное чувство «
Запись от 1908 года в дневнике либерального коллеги по палате общин даёт ключ к разгадке: «Уинстон прихватил меня с собой, и я лежал на постели, в то время как он разделся и затем стал расхаживать по комнате туда–сюда, порывисто жестикулируя, фонтанируя всеми своими надеждами, планами и тщеславием. Он переполнен бедняками — он их только что обнаружил. Он верит, что предназначен провидением, чтобы что–то для них сделать».
Это было одно. Другое же состояло в том, что тут разгорелась настоящая борьба — а перед борьбой Уинстон Черчилль никогда не мог устоять. Это была классовая борьба — не то, чего он ожидал, не то, чего он искал бы; однако борьба была борьбой. Быть может, он мог бы стоять и на другой стороне, собственно говоря, трезво взвешивая, он и принадлежал полностью к другой стороне. Однако для этого было теперь уже слишком поздно и для трезвого размышления не было времени. После того как он уж был на этой стороне и тут была борьба, то в его натуре было полностью броситься в неё, а именно радикально, безоговорочно и со всей силой.
И к этому добавлялось немного третьего, немного личного: необъяснимая, и в то же время не столь необъяснимая, околдовывающая личная тяга к великому истинному народному трибуну, с которым он соединился в этой борьбе — к Ллойд Джорджу. Глядя поверхностно, вряд ли можно было найти двух столь непохожих людей: Черчилль — английский аристократ, Ллойд Джордж — уэльский, кельтский почти что пролетарий; Черчилль — занесенный в повседневную политику воинственный романтик, Ллойд Джордж — прошедший сквозь огонь, воду и медные трубы профессиональный политик и реалист; Черчилль со своей в высочайшей степени сдержанной и обычной частной жизнью, Ллойд Джордж — пользующийся дурной славой охотника за женщинами, перед которым ни одна секретарша не была в безопасности; Черчилль — строжайшей финансовой чистоты (пока в 1919 году наследство не сделало его финансово независимым, он зарабатывал каждый пенс, который тратил, и часто пребывал в денежных затруднениях); Ллойд Джордж, говоря попросту — коррумпированный, был единственным английским политиком столетия, который за время своей карьеры накопил огромное состояние. Черчилль почти самоубийственно склонный к опасностям и отважный; Ллойд Джордж физически скорее трусливый и нервный. Черчилль глубоко порвал со своим собственным сословием; Ллойд Джордж — герой и вождь своего класса.
И тем не менее обоих связывало нечто, что отличало их от других видных министров либеральной эры — высокообразованных, изысканно буржуазных, достойных, возможно слегка гипсовых фигур, которые тогда образовывали «кабинет исключительно первых скрипок» и показательным образом все впоследствии во время войны оказались несостоятельными. Это произошло даже с Асквитом — премьер–министром, человеком необычного авторитета, резкости суждений, силы интеллекта и политического умения. Он был возможно величайшим премьер–министром мирного времени, какой был у Англии в 20‑м веке, однако в войне он не справился со своими обязанностями — в то время как Ллойд Джордж, тогда «нездоровый» левый радикал и почти пацифист, как известно позже, когда пришло время, сосредоточил силы Англии в Первой мировой войне и привёл её к победе, как это сделал Черчилль во Второй мировой. Врожденное воинское объединяло обоих, а также артистическое стремление, фантастически азартное в них: оба занимались политикой со страстью и полной самоотдачей, что пугало бы обычных буржуазных политиков и часто действительно пугало. У обоих, короче говоря, была гениальность, оба были одержимыми, к которым спокойные нормальные англичане относились с глубоким подозрением, однако при этом обладали демонической силой, которую они снова и снова делали неотразимой; в том числе и друг для друга — иначе быть и не могло.
При этом не следует упускать из вида, что они в то же самое время были конкурентами. Оба были безмерно честолюбивы. Было ясно, что однажды на самой вершине для них обоих места не будет. Однако до поры до времени вопрос был скорее в том, будет ли там место лишь для одного из них, не закроют ли раз и навсегда здоровые среднестатистические массы им дорогу наверх. И пока они были естественными союзниками, братьями и соратниками, соревновавшимися в смелости и радикальности: «ужасные близнецы» в глазах своих противников.
Премьер–министра Асквита это партнерство уже давно стало тревожить. Оно часто вынуждало его идти дальше, чем он собственно желал; также он в нём предчувствовал силу, которая его однажды смогла бы свергнуть. Так что в конце концов он его подорвал. Способ, каким он это совершил, делает честь его политической и психологической проницательности.
Он сделал нечто совершенно простое: он сделал Черчилля Первым лордом Адмиралтейства, министром военно–морского флота — и именно в правильно рассчитанный момент, когда впервые для Англии война была на пороге — после инцидента в Агадире и марокканского кризиса летом 1911 года.
В радикале Черчилле он диагностировал воина Черчилля — и он правильно заключил, что ему требуется лишь поставить воину задачу, чтобы избавиться от радикала. Отныне «радикальный период» у Черчилля как ветром сдуло. Бедняки были забыты. У судьбы для него явно было в планах всё же нечто иное, великое, нежели «что–то сделать для них». С того дня в октябре 1911 года, когда он принял Адмиралтейство, Черчилль уже вёл в душе войну. Ещё за два года до этого Черчилль в качестве министра экономики вместе с министром финансов Ллойд Джорджем в самый разгар гонки по перевооружению флотов с Германией отклонил требование денег на постройку новых дредноутов: близнецам нужны были деньги для их социальных реформ, и они хотели также доставить неприятности консервативному адмиралу. Теперь Черчилль года за годом представлял на рассмотрение самые огромные морские бюджеты в английской финансовой истории. Напрасно протестовал Ллойд Джордж. Партнерству пришёл конец.
Асквит рассчитал правильно ещё в одном смысле. Английский флот в 1911 году был самым большим, какой когда–либо был у Англии, но ни в коем случае он не был самым современным. Она сто лет не должна была вести никаких войн на море, она была старой, гордой и одеревеневшей, несколько похожей на прусскую армию Фридриха Великого в наполеоновские времена. Ей нужен был человек, который обновит её флот. Асквит сначала думал о лорде Хэйдэйне, который как раз только что реформировал английскую армию; но он знал, что делает, когда в конце концов решился всё же в пользу гораздо более молодого Черчилля.
Черчилль был всё еще неопытным, несколько неудобным, несколько непредсказуемым политиком. Однако он в то же время с самого начала проявил себя как в высочайшей степени надёжный, прочный и всесторонне применимый министр. В основе его сути гораздо более было администрирование, нежели политика, и Асквит это с проницательностью распознал. Этот молодой Черчилль был именно по натуре гораздо скорее повелителем, чем собственно политиком — повелевать, приказывать, распоряжаться, управлять гораздо больше было ему по характеру, чем маневрировать, комбинировать и интриговать. А в качестве министра он мог господствовать в ограниченной области, но всё же именно господствовать. Когда же эта область к тому же ещё была связана с военным делом, то всё остальное было для него забыто. Асквит увидел это и умно это использовал.
Черчилль же, в возрасте всего лишь 37 лет, был в своей среде как никогда прежде. Он управлял теперь самым большим флотом в мире, управлял им с почти абсолютной властью, и никто в это не вмешивался. Он реорганизовал его, дал ему Главный морской штаб, вывернул наизнанку все их военные планы, перевёл весь флот с угля на нефтяное топливо, велел делать орудия большего калибра, чем когда либо производившиеся, и конструировать для него совершенно новые типы кораблей — и он делал всё это, не раздражая и не сердя своих адмиралов и капитанов. Напротив, ему удалось сделать так, что его чрезвычайно полюбили. Он путешествовал из порта в порт, с корабля на корабль, выпивал с офицерами в их каютах и выслушивал рассказы об их затруднениях, заботах и их предложения. Он знал, как устроить так, чтобы они все решили — он их человек, он выполнит наконец то, чего они давно напрасно добивались.
Задолго до этого старый адмирал Джон Фишер, которому теперь было за семьдесят лет, вышедший на пенсию и возведенный в сан лорда Фишера, пытался реформировать и модернизировать английский флот, и при этом смертельно рассорился почти со всеми остальными адмиралами и офицерами флота. Черчилль вытащил теперь старика из его уединения и втихомолку сделал его своим «мозговым центром». Старик, буйный морской волк и гениальный полусумасшедший, эксцентричный и ожесточившийся, всё ещё полный неосуществлённых идей, наблюдал блестящими глазами, как мальчик как по мановению волшебной палочки воплощал в жизнь то, на чём он долгие годы обламывал свои зубы. Он писал Черчиллю настоящие любовные письма: «Возлюбленный Уинстон» и «Ваш, пока ад не замерзнет». Черчилль со своей стороны восхищённо смотрел на него; он снова и снова пытался сделать его «Первым Морским лордом» — своим начальником флота, несмотря на его возраст и его причуды.
С сожалением он снова и снова откладывал на потом это дело:: Фишер был слишком эксцентричен, слишком тяжел в обращении, слишком ненавидим своими товарищами. В конце концов он всё же сделал это — на свою беду.
Во всём, что он предпринимал в Адмиралтействе, Черчилль уже имел в виду большую войну против Германии и её флота, в неизбежном наступлении которой он был убеждён с момента Агадирского кризиса [9] в 1911 году. На стене за его письменным столом в Адмиралтействе он разместил огромную карту Северного моря, на которой он каждый день маленькими булавками отмечал позицию каждого германского корабля, и первое, что он видел каждый день при входе в кабинет, была эта позиционная карта. Не могла ли война разразиться в любой день и час, быть может с неожиданного нападения флота, как началась русско–японская война в 1904 году? Он, во всяком случае, не хотел быть захвачен врасплох.
Черчилль ничего не имел против Германии и немцев. Он охотно принимал приглашение посетить манёвры кайзеровских войск, он с точки зрения специалиста восхищался старой германской армией и молодым германским флотом. И когда он при случае заметил, что для Германии флот — это «своего рода предмет роскоши», однако для Англии он является предметом жизненной необходимости — что было воспринято в Германии с чрезвычайной обидой — то он не имел при этом в виду ничего дурного. Это было всего лишь замечание, в котором вообще–то была заключена правда. Всё это ни на сколько не изменяло того, что он с 1911 года считал войну с Германией неизбежной, и в душе он уже разыгрывал её ежедневно — и был этим глубоко увлечён. Он был теперь первым делом воином. Мысль о войне напрягала его душу до высочайшей степени инспирированного страстью усилия. И его «честолюбие», его вера в судьбу заставляли приятно дрожать все его нервы при мыслях о грядущей войне, до которой он дорос. Да, к этому руководству он чувствовал себя призванным как никто другой. Он верил, что знает теперь, к чему он предназначен судьбой.
Вечером в сентябрьский день 1911 года, в загородной резиденции премьер–министра, где ему было объявлено о его назначении шефом Адмиралтейства, он суеверно раскрыл лежавшую там на ночном столике библию. Вот что он там прочёл:
«Слушай, Израиль: ты теперь идешь за Иордан, чтобы пойти овладеть народами, которые больше и сильнее тебя, городами большими, с укреплениями до небес, народом [великим,] многочисленным и великорослым, сынами Енаковыми, о которых ты знаешь и слышал: «кто устоит против сынов Енаковых?»
Знай же ныне, что Господь, Бог твой, идет пред тобою, как огнь поядающий; Он будет истреблять их и низлагать их пред тобою, и ты изгонишь их, и погубишь их скоро, как говорил тебе Господь.»[10]
Черчилль в библию не верил, однако этому оракулу он поверил.
Когда через неполные три года разразилась война, то для Черчилля это не было никаким потрясением, едва ли даже новостью. В субботу 1 августа 1914 года у него вечером за столом было два друга. Один из них описал позже, что тогда произошло:
«Неожиданно в комнату принесли большой ящик для депеш. Черчилль извлек из сумки свой секретный ключ, открыл ящик и вынул единственный находившийся там лист бумаги. На нём были слова: <Германия объявила войну России>.
Он позвонил в колокольчик, вызвав слугу, попросил свой уличный костюм, снял свой смокинг — всё без лишних слов. Затем быстрыми шагами он покинул комнату. Он не был подавлен; он не ликовал; он не был поражён. Менее всего он выказывал страх или беспокойство. Столь же мало какие–либо признаки радости. Он вышел как человек, который идёт на давно привычную работу».
Полёт в вышине и низвержение
Джон Морли, один из мудрых старцев либеральной партии, при случае, когда оценивали перспективы на будущее обоих великих политиков подрастающего поколения, сказал, что в мирное время он ставит на Ллойд Джорджа; однако если должна случиться война, то Черчилль Ллойд Джорджа запросто обставит. В основном все эти мнения были пожалуй верны, включая мнение о Черчилле, возможно даже включая Ллойд Джорджа. Черчилль был явно рождён для войны. Ллойд Джордж считался почти пацифистом.
Дело пошло совсем по–иному. Ллойд Джордж стал «человеком, который выиграл войну». На Черчилля в течение нескольких месяцев, в 1914 и в начале 1915 года, были обращены глаза всего мира. Однако его военный полёт в вышине был коротким и окончился низвержением. В мае 1915 года Черчилль был политически конченым человеком.
При этом сначала у него были в руках все козыри. Когда разразилась Первая мировая война, Черчиллю было 39 лет и он был на вершине веры в себя и своих физических и душевных сил. В качестве главы британского Адмиралтейства он стоял у рычагов одного из двух чудовищных военных инструментов тогдашнего мира (другим была германская армия). Он был одним из трёх человек, которые определяли и направляли ведение Англией войны в первый её год (двумя другими были премьер–министр Асквит и военный министр Китченер). И он был среди троих единственным с глубоким пониманием стратегии, с ясной концепцией и с творческими идеями. Как раз это послужило причиной его политической гибели — не без его соучастия, потому что это делало его слепым в отношении слабостей его политической позиции.
Эти слабости были ясно очевидны. Он не был премьер–министром с неограниченными полномочиями, каким он стал затем во время Второй мировой войны. Он был либеральным министром в либеральном кабинете, который не пользовался особенно большим авторитетом в парламенте. Консерваторы его ненавидели, как никого другого; если станет необходима коалиция — а на это во время войны следует рассчитывать — то они без сомнения потребуют скальп предателя своей партии. Даже у либералов он был без крепкой опоры, в принципе всё ещё своего рода вольноопределяющийся. Для общественного мнения его фигура становилась постепенно несколько тревожной. Сначала перемена партии, затем преувеличенный радикализм, далее новое превращение, которое произошло с ним с тех пор, как он управлял Адмиралтейством и вдруг стал интересоваться лишь кораблями, вооружениями и войной. Люди не были уверены, чего от него ожидать. Кроме того, в течение года он произвёл слишком много газетных сенсаций: в качестве министра внутренних дел во время забастовочных волнений ввёл в Уэльс лондонскую полицию; против нескольких предполагаемых анархистов, которые забаррикадировались в лондонском доме, он разыграл уличную битву и лично её возглавил; как глава Адмиралтейства во время одного из постоянно повторявшихся ирландских кризисов он послал в Ирландию военные корабли и спровоцировал тем самым бунт. Где–то в нём это существовало, постоянно обеспечивать сенсации — возможно невольно. Это была его судьба, это была своего рода его особенность — и тем хуже. Первый раз, во время англо–бурской войны эта особенность означала его прорыв, однако с тех пор она вредила его репутации. Нечто несолидное, несерьёзное было присуще ему, при всех в то же время признанных дарованиях и блеске.
В принципе за ним никто не стоял. С Китченером у него взаимопонимания не было. Китченер, «
Из такого положения Черчилль собирался руководить мировой войной. Он не приложил никаких усилий, чтобы обезопасить или улучшить своё положение, и он огорчал своих ближайших коллег и сотрудников тем, что он едва ли их слушал, а лишь постоянно возражал им. Они находили, что он ведёт себя так, как если бы вся мудрость была заключена лишь в нём одном; и в этом суждении они были не столь уж неправы. Точно так же он и держался; однако комичным или трагическим образом в нём тогда действительно была вся мудрость. Он был единственным человеком в Англии, который в 1914 году обозревал военное положение в его совокупности, и единственным, кто имел ясные мысли, каким образом можно выиграть войну. Разумеется, что он был одержим этими идеями. Он говорил так, как если бы они должны были быть само собой разумеющимися каждому так же, как ему самому, и он вёл себя так, как если бы ему одному предстояло их воплотить в реальность.
Уже летом 1911 года, во время Агадирского кризиса, он представил кабинету министров меморандум о проблеме ведения континентальной войны, который предупредил события августа и сентября 1914 года с ужасающей проницательностью. Он предположил как достоверное, что немцы вторгнутся через Бельгию и по дуге отклонятся на юг, то есть будут действовать в соответствии с планом Шлиффена — о котором он ничего не знал, и который он таким образом как бы независимо от Шлиффена ещё раз разработал. Он правильно предвидел, что наступающие германские войска примерно на двадцатый день после объявления мобилизации французами будут оттеснены на линию реки Маас, и столь же верно, что французская армия полностью развернётся примерно на сороковой день и созреет для ответного удара, если до того момента она не будет распылена. В действительности кульминация битвы на Марне случилась точно на сороковой день после объявления мобилизации — 10 сентября 1914 года. Это был день отступления немцев от Марны.
С такой же провидческой ясностью Черчилль видел после исполнения своего предсказания то, что неожиданно стало стратегическим решающим пунктом: Антверпен.
Потому что после битвы на Марне оба громадных войска противников зависли к северо–востоку от Парижа с незакрытыми флангами — немцы правым, союзники левым. Очевидно, что теперь должно было начаться то, что позже было названо «Гонкой к морю», то есть стремление обойти противника с единственного ещё открытого направления. Однако каким образом, если другая сторона перемещается в такое положение, какое можно обозначить возгласом Чертополоха из сказки: «А я тоже тут!» Ещё держалась на севере изолированная бельгийская крепость Антверпен. Если бы могли её своевременно укрепить из Англии и использовать, и если бы со всей поспешностью все английские резервы через Ла — Манш бросили бы на новый фронт Антверпена, то тогда могло бы стать возможным, используя Антверпен как базу, закрыть доступ немцам к побережью пролива Ла — Манш, предотвратить фиксацию фронтов, а стремящееся на север правое крыло германских войск охватить ещё в движении на фланге и с тыла, и обойти.
Немцы видели это со всей отчётливостью и после битвы на Марне сконцентрировали все свои резервы на быстрое устранение из игры Антверпена. В Англии этого не видел никто, кроме Черчилля, и хотя у Черчилля была проницательность, но у него не было командной власти.
Что он теперь сделал, было авантюристично и оказалось первым шагом к его низвержению. Он отправил самого себя в Антверпен, чтобы найти подходящих людей; принял там без достоверных полномочий командование, блефуя при этом предстоящим прибытием больших английских подкреплений; и послал телеграмму премьер–министру, в которой он попросил освободить его с его поста главы Адмиралтейства, восстановить его в качестве генерала (в конце концов, был же он некогда офицером) и передать ему командование антверпенским фронтом. Одновременно он запросил войск и сам распорядился — ещё в своём качестве главы Адмиралтейства — прислать две бригады морских пехотинцев в Антверпен. Эти морские пехотинцы были всем, что он лично имел в распоряжении из сухопутных войск, в основном ещё новобранцы в стадии обучения, из которых большинство в конечном итоге попало в плен. Если кратко, он пытался своим чрезвычайным участием принудить свое правительство к стратегической импровизации, смысл которой был ясен ему, но не им. Естественно, что это совершить не удалось.
Антверпенская авантюра Черчилля не была совершенно бесполезной. Он продлил сопротивление уже дрогнувшей крепости на пять дней и тем самым выиграл то самое время, которое требовалось неповоротливым армиям союзников, чтобы «Гонку к морю» закончить по крайней мере вничью с германскими войсками. Однако не это было идеей Черчилля. Его мысль — посредством поспешного могущественного усиления превратить Антверпен в основу контрнаступления в тылу стремившихся на север германских войск, а войну на Западе, прежде чем она превратится в позиционную, ещё и выиграть посредством «битвы при Каннах» — никто не постиг. Правда, он её никому и не сделал постижимой. Что осталось, было всеобщее недоумение относительно его эксцентричного поведения и озабоченные разговоры по поводу беспощадного жертвования им своими морскими новобранцами. Перед общественностью и также перед своими коллегами он выглядел как человек, готовый по неожиданной прихоти бросить одну из высших правительственных должностей ради военной авантюры местного значения, которая к тому же не удалась! Его репутация была подмочена.
Он ещё не был обескуражен, и его стратегическая прозорливость не пострадала. После того, как Западный фронт застыл в окопах, он отчётливо увидел, что теперь к победе существует только два пути: либо следует изобрести нечто такое, что победит окопы, сухопутный корабль, который прокатится над окопами и полевыми укреплениями и всё, что там есть, сможет похоронить. Или следует посредством теперь уже гигантского флангового передвижения открыть новый фронт, на том месте, где ещё нет никаких окопов и долговременных укреплений — на юго–востоке Европы, из Балкан.
Зимой 1914–1915 гг. озаботился тем, чтобы вступить на оба пути — снова на свой страх и риск. Примечательно, что в 1918 году в конце концов победа союзников была достигнута точно обоими этими путями: танк, конечный продукт экспериментов Черчилля с «сухопутным кораблём», дал до той поры безуспешным наступлениям на Западном фронте наконец тактическое преимущество над обороной; а крах Турции и Болгарии, который привёл к прорыву открытого и незащищаемого юго–восточного фланга немцев, подвигнул Людендорфа 29 сентября отказаться от дальнейшей борьбы. Однако эти запоздалые подтверждения его идей 1914 года мало помогли Черчиллю. Его идея «сухопутного корабля» или «танка» расценивалась вначале как фантастическое чудачество, отвергнутая армией со смехом уже потому, что она вышла из стен Адмиралтейства. Она на долгие годы была задвинута в дебри консервативно–бюрократических возражений. Идея Балканского фронта не осталась запрятанной: Черчилль пробил её против всех сопротивлений и сомнений, однако привёл её к цели лишь в искалеченной форме. Её результатом была в конечном счёте несчастливая Дарданелльская (она же Галлиполийская) операция, которая сломала шею Черчиллю.
Его стратегическая идея была великолепной: Турция, воевавшая с октября 1914 год на стороне Германии, была относительно слабой. Её столица, Константинополь, располагалась у моря, открытая для захвата превосходящей морской державой. Если она падёт, то можно было рассчитывать на крушение Турции. Тем самым устанавливалось по меньшей мере надёжное морское соединение с Россией, можно было посылать в Россию крупные транспорты с оружием и восстановить её уже подорванную способность к наступлению. Однако кроме того: Сербия пока ещё устояла, Болгария ещё не была союзником Германии, в Греции и в Румынии сильные политические силы были готовы идти вместе с союзниками, если они будут победоносны в этих местах: падение Константинополя дало бы им ожидаемый сигнал. Балканы воспламенились бы как лесной пожар, отсюда повергнуть Австрию, и далее угрожать теперь полностью изолированной Германии войной уже не на двух фронтах, а на трёх! Это была стратегия в стиле Наполеона и в его формате; кроме того, как будто изготовленная на заказ для Англии с её огромными военно–морскими силами и её небольшой, но отличной армией — гораздо более подходящая, нежели медленно создавать и обучать массовые армии, а затем проворачивать их сквозь мясорубку статичных сражений материальных ресурсов на Западном фронте.
Только вот что: проведение такой идеи требовало — в свете опыта Второй мировой войны это стало видно ещё отчётливее, чем тогда — земноводного ведения войны, то есть теснейшего взаимодействия флота и армии. Это казалось недостижимым: Китченер «не верил в Дарданеллы», он верил в возможность прорыва на Западном фронте. Первая ошибка Черчилля была в том, что он слишком быстро и слишком гордо отказался от того, чтобы переубедить Китченера — что, как оказалось позже, не было бы невозможным. В конечном счёте Китченер даже высказался в несколько даже приятном тоне, что он готов «выручить флот», если тот один не может это сделать. Но Черчилль между тем уже нетерпеливо решил совершить это одним флотом, в результате внезапного нападения.
Вероятно, это не было невозможным, но было неслыханно смело: такое предприятие, которое может удаться лишь в том случае, если все исполнители примут участие в нём с убеждённостью и рвением, и при этом несколько превзойдут самих себя. Вторая ошибка Черчилля была в том, что он стал осуществлять это предприятие, хотя всех своих адмиралов он лишь тащил за собой. Они с задержкой и с сопротивлением позволили себя переубедить и чувствовали себя при этом оцепеневшими. Последствия не заставили себя ждать.
18 марта 1915 года флот не без существенных потерь в титанической артиллерийской дуэли практически подавил турецкие форты в проливах Дарданеллы. Если они хотели отважиться на внезапное нападение на Константинополь, то это должно было произойти теперь или никогда. Однако для адмиралов это дело — возможно по праву — теперь стало совсем уж зловещим, и поскольку Китченер между тем к тому же понял, что «флот надо выручить», то они настояли на том, что теперь лучше будет подождать армию. Армии требовалось много времени. 25 апреля она высадилась на полуострове Галлиполи и основала там плацдарм. Однако с плацдарма она никуда не вышла. Фактор неожиданности был утрачен. Турки между тем были в полной силе и стойко держались. В середине мая стало ясно, что грандиозный решающий для исхода войны план Черчилля достиг лишь того, что стал новым окопным фронтом в далёкой Турции.
Что же теперь? Черчилль был за то, чтобы держаться. Он показал теперь в первый раз бульдожье ожесточение, которое до этого было скрыто под жаждой приключений и импровизированной отвагой. Он был готов удвоить силы, бросить в битву самые современные и самые сильные боевые корабли, произвести вторую высадку в тылу у турок. Выставив вперед подбородок, он отстаивал теперь стратегию.
Однако тут адмиралы сказали: нет. Прежде всего это сказал его старый, прочный, восхищавшийся им друг лорд Фишер, которого он вернул в адмиралтейство за полгода до того, преодолев множество сопротивлений и невзирая на предупреждения. Пару месяцев между ними всё шло хорошо, в том числе планы Черчилля относительно проливов Дарданеллы Фишер сначала одобрил. Однако он был среди первых, кто стал придираться к мелочам. Пару раз он ещё дал Черчиллю (к которому он был в своём роде привязан) снова убедить себя. Но затем он раскаялся в своей слабости и в своём сопротивлении стал тем более жёстким и ожесточённым. Операция в Дарданеллах была детищем Черчилля, не его. Однако флот, лучшие боевые единицы которого Черчилль теперь хотел ввести в игру, был его детищем. Был ли план Черчилля в Дарданеллах изначально хорош или плох, он стал теперь во всяком случае основательно пропащим предприятием. Теперь оставалось лишь одно: покончить с этим! Аннулировать! Прочь из ловушки! Спасти флот!
В эти майские дни 1915 года между молодым шефом адмиралтейства и его старым адмиралом разыгрывалась драма, которая, как ни поразительно это звучит, имела нечто от перегретой атмосферы супружеских драм Стриндберга. Молодой и старый, оба стойкие борцовские натуры, оба гордые, своенравные, эгоцентричные, оба до глубин своей души убежденные в себе и в своём деле, были привязаны друг к другу, восхищались, даже любили друг друга. Никто не хотел капитулировать перед другим, каждый хотел продолжать тесное сотрудничество — они сами ещё за пару месяцев до этого шутливо называли себя «наше счастливое супружество» — и вернуть прежнее доверие. Но каждый хотел этого на своих условиях — которые для другого были совершенно неприемлемы, совершенно невыносимы. В особенности Черчилль старался с упрямым шармом склонить старика на свою сторону, веря каждый раз в конце, что вернул его на свою сторону, и не замечая, что как раз временное размягчение Фишера делало его впоследствии тем ожесточённей, как раз наполняло его ядом и мстительностью. 15 мая, в субботу, чаша терпения переполнилась. Фишер объявил в почти оскорбительной форме о своей отставке: «Я не в состоянии далее оставаться Вашим коллегой»; покинул Адмиралтейство не прощаясь, не дал более с собой разговаривать и тотчас же сообщил о своей отставке руководителям партии консерваторов. Он знал, что он тем самым развязывает правительственный кризис и приводит к падению Черчилля. Черчилль, что характерно, этого не знал. Он был настолько занят ведением войны, что больше не обращал внимания на то, что между тем происходило в английской политике — от чего всё же целиком и полностью зависело, должен ли он вести войну или нет.
Положение либерального правительства Асквита весной 1915 года резко ухудшилось. Война на Западном фронте принесла разочарования; операция в Дарданеллах явно не продвигалась; пресса обнаружила большую бесхозяйственность в обеспечении боеприпасами; и теперь драматическая отставка знаменитого Фишера — это была капля, переполнившая чашу. Консерваторы поставили ультиматум: коалиция — или вотум недоверия в парламенте. Асквиту и Ллойд Джорджу было ясно, что парламентские дебаты в этот момент должны будут окончиться катастрофически для правительства. Так что они решились на коалицию. Однако это означало (среди прочего), что Черчилль должен будет быть принесен в жертву. Он был, как знал каждый, для консерваторов «невозможен».
В субботу Фишер подал в отставку. Воскресенье всё ещё ничего не подозревавший Черчилль провёл за тем, чтобы составить новый штаб Адмиралтейства. Но когда в понедельник он пришёл к Асквиту со списком своих новых назначений, тот сказал: «Слишком поздно». Стала необходима гораздо более основательная операция — преобразование правительства. «Что мы будем делать с Вами?»
Черчилль никогда не забывал этот день 17 мая 1915 года. Это был день, в который его бог, судьба, играла с ним в кошки–мышки. Мгновение, в которое Асквит ему сказал: «Что мы будем делать с Вами?» принесло ему первое ужасное предупреждение, что он в опасности — и одновременно уже мгновенное осознание того, что он проиграл. Шок был ужасным. Пока он ещё старался сохранить самообладание, в дверь постучали: известие из Адмиралтейства. Он должен тотчас же прибыть на службу. Германский флот вышел в море.
Вечер и ночь этого дня Черчилль провёл со своими адмиралами у стола с картами, управляя английским флотом. В то время как приходили и отправлялись сигналы Морзе, он видел себя попеременно в качестве изгнанного министра и как триумфатора в величайшей морской битве в истории. Ещё ничего не было решено; и он доверял судьбе.
На следующее утро всё миновало. Германский флот отошёл, великая морская битва была отложена — примерно на год, как оказалось. Черчилль был свергнут; его преемником в Адмиралтействе был Артур Балфур — бывший ранее премьер–министром от консерваторов, которым Черчилль одиннадцать лет назад показал спину. Черчилль снова оказался «канцлером герцогства Ланкастер» — незначительная синекура; и даже её Асквит лишь выторговал у консерваторов, чтобы Черчилль мог бы принадлежать к новообразованному «Комитету по Дарданеллам» из одиннадцати членов, где он теперь так сказать сидел на скамье подсудимых. Власти командовать у него теперь больше не было; едва ли осталось влияние. Виолетта Асквит, его верная и восхищённая сторонница, которая старалась его утешить, нашла сломленного человека. Он ни разу не произнёс ни одного сердитого слова в адрес восхищавшего его неверного Фишера, который его сверг. «Я погиб», — лишь повторял он много раз. «Со мной покончено».
Лето стало ужасным. Позже Черчилль писал, что тогда он чувствовал себя как глубоководная рыба, которую неожиданно вытащили на поверхность и голове которой грозит лопнуть. Он привык к постоянному давлению огромного напряжения, решений и ответственности; неожиданно лишённый этих нагрузок, он замечает, что разучился жить без них. Членство в Комитете по Дарданеллам делало это ещё хуже: «Я знал всё — сделать больше ничего не мог».
Черчилль спасся этим летом тем, что начал заниматься живописью. Его изрядный талант живописца, до этого им самим не открытый, стал жизненной отрадой, своего рода наркотиком или лекарством, от которого он больше никогда не отказывался. Однако между тем война продолжалась; следует ли ему провести её как воскресный художник? Пока медленно возвращались его душевные силы, в нём формировался новый, фантастический план.
Ему было ясно: как политик и министр он потерпел неудачу. Пока существовала правительственная коалиция — и на это пожалуй следовало рассчитывать, пока длится война — о возвращении нечего было и думать. Консерваторы слишком его ненавидели. Но разве не был он офицером? И разве нельзя во время войны прийти на вершину именно как офицеру? Возможно, вся его ошибка была в том, что он хотел сыграть Наполеона в качестве парламентского министра. Наполеон был офицером.
Конечно, Черчилль за 15 лет до этого был уволен из армии в качестве скромного лейтенанта. Однако между тем он стал главой Адмиралтейства, а во время войны можно было перескочить через множество званий. Даже Китченер, которому он не нравился, во время сражения за Антверпен не имел ничего против того, чтобы не долго думая присвоить ему звание генерал–майора, если он этого вообще желал. Тогда это окончилось ничем, но почему бы то, что тогда было возможно, не могло больше быть возможным? Британский главнокомандующий во Франции, Френч, был его старым другом. По меньшей мере бригаду он ему доверит: достаточно для того, чтобы выделиться какой–нибудь блестящей отдельной акцией. А затем дивизия, корпус, армия — однажды, кто знает, возможно и Верховный командующий.
Уже раньше он играл с такими мыслями. Асквит вскоре после Антверпена записал: «У меня был долгий визит Уинстона, который неожиданно стал очень доверительным и поклялся мне, что его будущее не будет обычным. Он чувствует себя как тигр, который попробовал крови, и он хотел бы, раньше или позже, но лучше раньше сменить свою нынешнюю должность на какую–либо военную командную. Я сказал ему, что он незаменим в Адмиралтействе, однако он считает, что там не сможет сделать больше ничего нужного; наше превосходство установлено, всё идет само по себе. Но когда он видит новые армии Китченера, у него слюни текут. Следует ли этих «блестящих коммандос доверять эксгумированным старым воякам, которые ничему не выучились, кроме муштры 25-летней давности, посредственностям, которые погрязли в военной рутине и сгнили в ней?» — и т. д, и т. д. Примерно в течение четверти часа он изливал водопад обвинений и заклинаний, и мне стало жаль, что при этом не было стенографа: некоторые из его импровизированных формулировок были совершенно бесценными. Однако они были у него на три четверти серьёзными».
Это происходило годом ранее. Теперь дело совершенно серьёзно обстояло с ним.
В ноябре, когда было окончательно решено ликвидировать операцию в Дарданеллах, он попрощался с палатой общин большим и достойным жестом: он поступит теперь на другую службу. Тремя днями позже, восстановленный в армии в качестве майора, он был на пути во Францию.
Это стало печально неудачным предприятием. Френч обещал ему бригаду, но Френч сам был в начале немилости и не мог больше ни на чём настаивать. Самое большее, что была готова предложить армия Черчиллю, был пост командира батальона и звание подполковника. Так что теперь он был обычным фронтовиком и должен был в своих окопах в болотистой Фландрии руководить кампаниями по уничтожению вшей. Все прочие операции были вне его компетенции. Впрочем, приём в сильно консервативном гвардейском полку, к которому он сначала был приписан, был более чем холодным. Там не привыкли к ветреным политикам и классовым предателям, и это давали ему почувствовать.
Черчилль был фронтовым офицером не хуже других; он никогда не страдал отсутствием мужества, и чувство юмора у него тоже было. Опасность для жизни его не пугала, как не пугала и тяжелая жизнь в зимних раскисших окопах. Только вот неудача и странная ненужность всей затеи не могла надолго оставаться скрытой для него.
Что собственно он здесь делает? Чего он добился, тем что себя даёт использовать в тупой окопной рутине, как тысячи других? Если он был сам с собою честен, то должен был признать, что он здесь для того, чтобы зарыть в землю свой талант.
К этому добавлялись особые унижения, которые снова и снова недвусмысленно давали ему понять фальшь и неуместность его положения. Депутаты и дипломаты при поездках на фронт слышали о поверженном великане, на которого можно было бесплатно посмотреть в британских окопах, и приезжали поглазеть на диковинного зверя. Более того, они настаивали на его приходе. Однажды это спасло ему жизнь: он покинул своё убежище как раз для такого приказного рандеву, когда случилось прямое попадание. (Знак судьбы, каких уже было так много? Всё же он еще предназначен для чего–то? Судьба его всё же ещё не забыла?) Несмотря на это, было горько стоять навытяжку перед людьми, с которыми он совсем недавно ещё обращался как равный с равными, а то и глядел на них сверху. Горько и собственно же совершенно излишне.
По прошествии полугода Черчилль использовал отпуск, чтобы снова выступить с речью в парламенте — во время которой он вызвал всеобщее недоумение тем, что рекомендовал своему преемнику в Адмиралтействе вернуть обратно лорда Фишера. Ещё пара месяцев и он снова распрощался с армией (что было ему предоставлено лишь неблагосклонно, с тем условием, что он во время войны не будет снова добиваться офицерской должности). Он вернулся обратно в Лондон и снова занял своё место в палате общин. Это не было возвращением со славой.
Война шла дальше, и время проходило. Великое морское сражение, для которого Черчилль душой и телом готовил английский флот на протяжении трёх лет, произошло и закончилось с неопределённым результатом. Черчилль не имел к этому никакого отношения. Правительство Асквита пало. Ллойд Джордж стал премьер–министром. Для Черчилля в его правительстве места не было. Лидер консервативной партии Бонар Ло наложил на это непреклонное вето. Наступил 1917 год, угроза поражения англичан как следствие применения Германией подводных лодок, вступление в войну Америки, русская мартовская [12] революция, французские мятежи, бесконечная битва за Фландрию. При всём этом низвергнутый Черчилль был зрителем. «Я знал всё. Сделать не мог ничего». Так это и оставалось. Он мог для своего успокоения писать пейзажи, и время от времени держать речи в парламенте. Он страдал. Он не знал тогда того, что мы знаем сегодня: что это не был конец. Перед потерпевшим неудачу, отвергнутым расстилалась бесконечная пустыня.
Реакционер