Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Уинстон Черчилль - Себастьян Хаффнер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Себастьян Хаффнер

Уинстон Черчилль

Биография Черчилля, написанная Себастьяном Хаффнером, считается среди знатоков блестяще рассказанной историей современности. Хаффнер: «Это мое любимое произведение».

«Юмор, которым Черчилль приправлял свои жесты и свои инициативы, виртуозность, с которой он разыгрывал то шарм, то гнев, снова и снова показывали его мастерство в той ужасной игре, в которой он участвовал… Уинстон Черчилль оставался для меня с начала до конца драмы великим мастером великого творения и великим художником великой истории».

Шарль де Голль.

Об этой книге

Сэр Уинстон Черчилль (1874–1965), представитель древнего английского аристократического рода, британский премьер–министр и лауреат Нобелевской премии по литературе, уже занимал мысли многих историков. И пожалуй, никто другой не был настолько предназначен к тому, чтобы заниматься жизнью Черчилля, как немецкий писатель Себастьян Хаффнер, который с 1938 до 1954 года жил в Лондоне в политической ссылке.

Черчилль, который уже в тридцатые годы стал сильнейшей политической фигурой Англии, во время Второй мировой войны превратился в своего рода живой символ национального сопротивления и в одного из великих героев антигитлеровской коалиции. Тем не менее, когда война закончилась, он смог среди союзников в плане договоренностей между Сталиным и Рузвельтом добиться успеха только в нескольких пунктах, а после поражения консерваторов на выборах в Англии ещё во время конференции в Потсдаме ушёл в отставку.

С 1946 года благодаря своему международному авторитету он дал важные импульсы для создания Североатлантического пакта и экономического и политического объединения Европы. Однако Хаффнер рисует портрет Черчилля не только как государственного деятеля, но также и как воина, поэта и любителя приключений. Мы видим человека во всех гранях его личности и политика, который причисляется к персонажам, олицетворяющим двадцатое столетие.

Автор


Себастьян Хаффнер (настоящее имя Раймунд Претцель) родился в Берлине 27 декабря 1907 года, защитил докторскую диссертацию по юриспруденции. Уже в двадцатые годы он работал в качестве журналиста и публиковал свои литературные произведения. В 1938 году вместе со своей возлюбленной еврейского происхождения он эмигрировал в Англию. В 1954 году он вернулся в Берлин и стал одним из самых влиятельных публицистов немецкой послевоенной истории. Умер 2 января 1999 года.

Избранные опубликованные книги: «Германия: Джекил и Хайд» («Germany: Jekyll and Hyde», 1942; немецкое издание 1996); «Преданная революция. Германия в 1918–1919 гг.» («Die verratene Revolution. Deutschland 1918/1919», 1970); «Заметки о Гитлере» («Anmerkungen zu Hitler», 1978), «Пруссия без легенд» («Preußen ohne Legende», 1979); «Размышления непостоянного избирателя» («Überlegungen eines Wechselwählers», 1980); «От Бисмарка к Гитлеру» («Von Bismarck zu Hitler», 1987); «История одного немца» («Geschichte eines Deutschen», 2000).

Опубликовано в издательстве Rowohlt Taschenbuch Verlag, Reinbek bei Hamburg, Ноябрь 2002

Copyright © 1967 by Rowohlt Taschenbuch Verlag GmbH, Reinbek bei Hamburg

www.rororo.de

ISBN 978–3-499–61354–8

© Перевод с немецкого языка: Кузьмин Б. Л., сентябрь 2014‑январь 2015

Отец и сын

«Чёрч» (Church) означает церковь, а «хилл» (Hill) — это холм. Фамилия Черчилль звучит в английском языке примерно так, как в немецком языке звучит фамилия «Кирхберг [1]": она говорит о поместном дворянстве. И Черчилли были поместными дворянами на юго–западе Англии до рубежа 17–18 веков, когда семья, или по крайней мере её побочная ветвь, поднялась до высшего дворянства. Это произошло благодаря выдающемуся отпрыску рода, который был рождён в 1650 году как Джон Черчилль и умер в 1722 году герцогом Мальборо, первым носившим это имя: персонаж из шекспировской драмы королей, придворный и гений, дипломат и государственный изменник, полководец и политический деятель.

В апогее своей жизни Мальборо был сердцем и душой колоссальной европейской войны коалиций, которая сломала господство Людовика XIV и которую книги по истории, сухо и несколько умаляя её значение, определяют как войну за испанское наследство. Эту войну почти что можно было назвать семейным делом Черчиллей. Джон Черчилль, герцог Мальборо, создавал коалиции и удерживал их от распада, он вёл войну политически и — на стороне принца Евгения — военными средствами; его брат Джордж командовал английским флотом, его брат Чарльз был лучшим из его подчинённых командиров; а блестящий генерал на другой стороне, Джеймс Фитцджеймс, герцог Бервик и маршал Франции, также был Черчиллем: внебрачный сын Арабеллы Черчилль, сестры великого Мальборо, и последнего короля из династии Стюартов, Якоба II.

Однако казалось, что с этой вспышкой военных талантов жизненная сила рода была надолго исчерпана. Черчилли были теперь высшей знатью, одной из пары сотен семей, которые владели и управляли Англией. Но английская история следующих полутора сотен лет не упоминает никого из них. Лишь в восьмидесятых годах 19 столетия Черчилль снова ворвался в историю, и именно, как не уставали замечать его современники, «как метеор». Это был лорд Рандольф Черчилль, третий сын седьмого герцога Мальборо и отец Уинстона Черчилля.

Чтобы избежать путаницы: английский устав о дворянстве иной, чем континентальный европейский. Только самый старший сын герцога (или князя, или графа) наследует «титул». Младшие сыновья хотя и имеют ещё титул лорда, однако уже снова носят семейную фамилию и заседают в нижней палате, не в палате лордов. Так что юридически они считаются уже гражданами, даже если с точки зрения общества, для посвящённых, вполне причислены к высшему дворянству — равно как и их сыновья, у которых вообще больше нет никакого титула. Таким образом становится понятно, что сын герцога Мальборо назывался лорд Рандольф Черчилль, а его сын просто мистер Уинстон Черчилль — до тех пор, пока в преклонном возрасте с получением ордена Подвязки он снова не заслужил личное дворянство и стал называться «сэр Уинстон Черчилль».

Вернёмся обратно к лорду Рандольфу. Его короткая, блестящая и гротескно–трагическая история затмевает жизнь его сына более, чем в одном смысле, и с неё должна начинаться любая биография Уинстона Черчилля.

У лорда Рандольфа с его великим предком Мальборо была одна общая черта: внезапно проявляющаяся, гениальная интуиция. Со времён великого Джона у него первого из Черчиллей снова была гениальность — но однако того рода гениальность, которая во многих изнеженных семьях проявляется снова лишь вместе с декадансом. Мальборо при глубокой, скрытой страстности внешне был сдержанным человеком, обворожительно учтивый, со сдержанным шармом, терпеливый, расчётливый и обладавший почти сверхчеловеческим упорством. Его потомок во всём был его противоположностью: необузданный, заносчивый и высокомерный, оскорбительный до грубости, при этом сам чрезвычайно обидчивый, сердечный, рыцарский до донкихотства, безрассудно отважный, да, безумно — «безумный малый», как говорят с определённым восхищением. Но многие говорили также о его «безумности» в буквальном, серьёзно осуждающем смысле: старая королева Виктория, например, в апогее его краткой славы совершенно серьёзно и сердито называла его «душевнобольным». Действительно, он умер в конце концов в состоянии помрачения разума. Было ему только лишь 45 лет.

«Безумный малый». В возрасте 24 лет после блестяще сданных экзаменов в Оксфорде его занесло во Францию, где он бездельничал и ожидал роспуска Палаты общин, куда должен был выставить свою кандидатуру. Там он встретил однажды одну из самых красивых женщин столетия — американку французско–шотландского происхождения с примесью индейской крови, Дженни Джером. В течение 48 часов он обручился с ней. Её отец был крепкий бизнесмен из Нью — Йорка, миллионер, но в то же время парвеню и эксцентричный человек. Семья Черчиллей пришла в ужас от предполагавшейся связи; в том числе и из–за отца Джером («эти американцы надменны, как дьявол»). Полгода спустя молодые люди всё же сочетались браком — в бюро записи актов гражданского состояния британского посольства в Париже. Ещё через семь месяцев на свет появился их первый сын — в дамском гардеробе замка Бленхайм, более чем величественной резиденции, которую некогда воздвиг великий Мальборо в качестве памятника. Дженни, несмотря на свою наступившую беременность, настояла на том, чтобы быть приглашённой туда на бал. Во время танца у неё наступили схватки. «По самому длинному коридору Европы» она устремилась в свою спальню, но дошла только до дамского гардероба. Там, между бархатных муфт, меховых шуб и шляп с перьями, у неё произошли стремительные роды. Было 30 ноября 1874 года, и сыном, которому она дала жизнь, был Уинстон Черчилль.

Полутора годами позже в высшем свете Лондона разыгрался скверный скандал, в центре которого стоял лорд Рандольф. Речь шла о замужней высокородной даме, которая стала возлюбленной сначала принца Уэльского (ставшего затем королём Эдуардом VII), но затем любовницей старшего брата лорда Рандольфа. Глубоко уязвлённый принц сделался теперь поборником пристойности и нравов, он настоял на двойном разводе и на женитьбе будущего герцога на даме. Лорд Рандольф, ожесточённый из–за возникших для его брата сложностей, заявил в обществе, что бракоразводный процесс неминуемо извлечёт на свет определённые письма, «которые вышли из–под пера его королевского высочества и ускользнули из его памяти».

После этого принц Уэльский вызвал его на дуэль. Лорд Рандольф заявил: он будет сражаться с любым представителем, которого соизволит назвать принц; против своего будущего монарха он не может поднять оружие. Принц: он больше не будет посещать ни одного дома, который принимает Черчиллей. Тут в качестве посредника выступил премьер–министр, мудрый старый Дизраэли. Он убедил старого герцога Мальборо отправиться в Ирландию на должность вице–короля, а своего буйного сына взять с собой в качестве личного секретаря. Ранее герцог отклонил предложение этого почётного назначения из–за огромных расходов, которые были связаны с должностью вице–короля. Теперь же он с сожалением принял предложение. Черчилли отправились в свою блистательную ссылку, и так вышло, что самыми ранними воспоминаниями маленького Уинстона Черчилля стали ирландские — воспоминания об ужасных шинфейнерах [2], о парадах и покушениях на убийство, о театре, который неожиданно сгорел, как раз когда он радостно предвкушал детское представление.

Но лорд Рандольф стал в Ирландии политиком. Прежде он был скорее тем, кого сегодня называют «плейбой»; Ирландия пробудила его политическое сознание. Когда он в 1879 году в возрасте тридцати лет вернулся в Лондон и снова занял свой пост в палате общин английского парламента, то он принёс с собой нечто, чего тогда не было ни у одного другого английского политика: концепцию, которой вплоть до сего дня питаются все консервативные партии Европы: «демократия тори».

Тогда большинству казалось, что надвигавшаяся демократия означает естественную смерть для любой консервативной аристократической и традиционной партии, и в 1880 году среди английских консерваторов царил глубокий пессимизм. Старого волшебника Дизраэли отправили в отставку, великий либерал Гладстоун снова был премьер–министром, и казалось, что со своим рецептом — постоянно расширять избирательное право (теперь могут уже выбирать шахтёры и подёнщики, немыслимо!) — он находится в положении, когда может обезвредить консерваторов, то есть партию богачей, аристократов и привилегированных, а либералов, партию буржуазии, прогресса, реформ сделать навечно правящей партией. Ведь почему должны шахтёры и подёнщики, а однажды пожалуй даже и фабричные рабочие, выбирать консерваторов? Единственным, кто считал это возможным, был безумный лорд Рандольф Черчилль.

Однако в этом случае он вовсе не был безумен, он был гораздо более дальновидным. Он видел то, что сегодня видит каждый — а тогда ещё больше никто не видел — то, что либерализм в принципе был движением среднего сословия и что пролетарские, неквалифицированные, пропащие массы, которым он дал избирательное право, в действительности легко было сделать источником избирателей для уверенной в себе господской партии, которая догадается внушить к себе уважение и не будет чрезмерно гордой, чтобы при посредстве демагогии и также настоящего понимания их нужд добиться их расположения в свою пользу. В его политической концепции соединились отзвуки бонапартизма и предвестия фашизма с истинным Noblesse oblige [3] — ещё и сегодня тяжело разделить в его речах истинные и фальшивые ноты. Он был демагогом высокого класса. Удивительно то, что одновременно он был настоящим, проницательным государственным деятелем — даже более проницательным, нежели Бисмарк, который тогда боролся с такой же проблемой, но не решил её столь же верно. Правда, в Англии не было социал–демократической партии.

Если коротко, то всего за шесть лет, между 1880 и 1886 гг. — между его тридцатью и тридцатью шестью годами жизни — лорд Рандольф Черчилль снова сделал консерваторов правящей партией (а именно, как должно было выясниться далее, на двадцать лет), а сам он стал самым известным, самым популярным, наиболее часто изображаемым в карикатурах и наиболее ненавистным политиком Англии.

В том числе и наиболее ненавистным — и это не только среди либералов, на которых он нападал и которых преследовал с неслыханными для Англии резкостью, грубостью и остроумием, но также и среди руководителей своей собственной партии. Эти патриархально–аристократические, солидно–высокомерные люди с легким отвращением и с покачиванием головой считали Черчилля сумасшедшим, ощущая неловкость за его дела, а он платил им за это неприкрытым презрением.

Лишь когда он стал незаменимым, он привык к тому, чтобы всё, чего он желал, проводить с высокомерными угрозами своей отставки. Между двумя самыми могущественными консерваторами, лордом Солсбери и его племянником Артуром Балфуром (оба будущие премьер–министры) в начале 1884 года имел место следующий письменный обмен мыслями:

«Я склоняюсь к той точке зрения, что нам следует избегать любых споров с Рандольфом, пока он не поставит себя явно в противоправное положение каким–либо актом нелояльности против партии " (Балфур).

«Рандольф и Махди занимают в моих мыслях примерно равные части. Махди ведёт себя непредсказуемо, но в действительности с ним всё понятно. С Рандольфом дело обстоит с точностью до наоборот» (лорд Солсбери).

Тем не менее лорд Солсбери, когда в 1886 году он надолго вступил в свою должность премьер–министра, этого безумца, благодаря которому он и стал премьером, сделал своим вторым человеком, казначеем (министром финансов) и министром палаты общин — в сущности, вице–премьером. Это было в августе 1886 года. В декабре того же года лорд Рандольф ушёл со всех своих постов и отныне политически он был мертвецом. Это было наиболее неожиданное, основательное и беспричинное политическое самоубийство, какое знает английская политическая история, и английские политики до сих пор не перестают рассказывать об этом страшные легенды, недоумённо покачивая головой.

Причина для лорда Рандольфа была тривиальной: споры по вопросу о бюджете армии, которые происходили ежедневно между министром финансов и военным министром. Лорд Рандольф вообще–то высокомерно привык к тому, чтобы не разрешать терпеливо такие конфликты, а, недолго думая, решать их в свою пользу при помощи угрозы отставки себя, незаменимого. Возможно, что он хотел этого и на сей раз и был поражён, когда его заявление об отставке сразу же было принято.

Обстоятельства его отставки имели нечто чрезвычайно эксцентричное: свое прошение об отставке он написал в королевском замке Виндзор, после аудиенции с королевой и на её личной королевской бумаге для писем (что она ему никогда не простила), и он взял на себя труд самому поехать в редакцию «Таймс» и побеспокоиться о том, чтобы сообщение с пылу с жару на следующее утро было в газете. Своей жене он ничего вовсе не сказал. За завтраком он протянул ей газету со словами: «Сюрприз для тебя».

Возможно, что старая, по–женски здравомыслящая королева Виктория была права, сказав попросту: «Этот человек душевнобольной». Возможно, дело действительно было в возбуждённой предварительной фазе паралитического краха, который открыто заявил о себе пару лет спустя и который в конце концов в возрасте едва ли 45 лет уничтожил его. Однако этим гротескно–величественное в его презрительном и отметающем мир жесте столь же мало объясняется — или совсем уж принижается — как и примерно одновременно появившееся произведение «Заратустра» его современника Ницше его приближавшейся медицинской катастрофой. Возможно, что болезнь возвышает гениальность и особенности человека до жуткого, неслыханного уровня, но она не производит их. Это происходит с тем, кто становится болен.

Кто отбрасывает мир, тот его потерял, одним величественным жестом всё заканчивается, дальнейшего роста больше нет. Лорд Рандольф сделал себя избыточным, в Англии для него больше не существовало ничего стоящего. Он отправился в путешествия по миру, которые наводили на него скуку, писал высоко оценивавшиеся, но индифферентные статьи в газеты, безнадёжно пытался вернуться в политику, что лишь болезненно раскрыло начинавшийся распад личности. На последних, несчастных годах жизни лорда Рандольфа Черчилля занавес лучше задёрнуть.

В эти годы рядом было наготове утешение жизни, которого он не видел. Посреди удовлетворённого злорадства, которое сопровождало его крушение, в годы пожимания плечами, всеобщего отворачивание от него, в конце же последовавшего за этим вовсе уж последнего унижения — зарождавшегося сострадания, у поверженного оставался пылкий почитатель, приверженец и ученик: его юный сын Уинстон. Он не обращал на это внимания, это не утешало его, наоборот — в его последние годы добавило горечи то, что сын в его глазах был малоодарённой и безнадёжной посредственностью. Пренебрежение обожаемого отца в свою очередь внесло свой вклад в то, чтобы отравить юность сына: и без того мрачную юность.

Уинстон Черчилль позже писал о своих мальчишеских и подростковых годах от семи до девятнадцати лет: «В воспоминаниях эти годы не только самые безрадостные, но также и самые бессодержательные и неплодотворные в моей жизни. Маленьким ребёнком я был счастлив, и пока я рос, от года к году чувствовал себя всё более счастливым. Но школьные годы между тем на карте моей жизни образуют мрачное серое пятно. Они были непрерывной последовательностью мучительного опыта, который тогда казался чем угодно, но только не несущественным, и безрадостных стараний, из которых ничего не получалось: годы отвращения, принуждения, монотонности, бессмысленности».

Чего он не видел сам, но что однако может обнаружить отдаленный наблюдатель — то, что это также были годы борьбы, а именно самой тяжелой борьбы в жизни обеспеченного человека: годы полностью безнадёжной борьбы, которую невозможно выиграть — но при этом не сдаваясь. Мальчик Черчилль просто–напросто не подчинился могущественной, подавляющей машине воспитания, которой он был подвергнут. Он сопротивлялся ей — и вследствие этого получил от неё всё самое ужасное. Он не выиграл ничего от своего дорогостоящего и длительного воспитания — если не назвать приобретением то, что он рано, жестоко рано научился выдерживать неслыханное давление — и не сломаться при этом. «Англичане», — гласит распространённая на острове поговорка, — «не кормят грудью своих мальчиков». Как многое, что повсеместно говорится об «англичанах», это соответствует действительности только для высших слоёв общества Англии, для них однако вплоть до сегодняшних дней. И гораздо более, чем ныне, это было действительно в те годы, поскольку эти классы общества в своих прегрешениях упорствовали, а маленький Уинстон Черчилль был рождён одним из них.

Для семейной жизни у этих людей не было времени. Ребёнок узнавал своих родителей лишь взрослым. В возрасте одного месяца младенец попадал в руки воспитательницы, которая впредь заменяла мать. (Эта воспитательница, госпожа Эверест, искренне любила маленького Уинстона Черчилля. Когда она позже в своём чепчике посетила мальчика в его привилегированной частной школе, он обнял её перед всем классом — акт чрезвычайного морального мужества. Когда она умерла, двадцатилетний гусарский лейтенант был рядом с ней, и при её погребении видели, как он плачет. Её портрет висел ещё на стене рабочего кабинета премьер–министра во время Второй мировой войны). На четвёртом или на пятом году жизни к воспитанию подключалась гувернантка, которая преподавала начальные уроки. В семь лет ребёнок шёл в первый интернат, в подготовительную школу, в тринадцать лет во вторую — в привилегированную частную школу. Обе школы были адом, где процветала порка, и раем товарищеских отношений. Обе совершенно осознанно были нацелены на то, чтобы сломать своих питомцев и затем склеить из них снова других людей. Когда выпускники этих известных английских школ в восемнадцать или в девятнадцать лет шли в Оксфорд или в Кембридж, они уже все обладали стандартной, не лишенной привлекательности, правда искусственной второй индивидуальностью, сравнимой с усечёнными деревьями во французском саду в стиле барокко. Затем в возрасте двадцати одного года или двадцати двух лет они вступали в жизнь, знакомились, если дело шло хорошо, со своими родителями и были приучены к тому, чтобы нравиться обществу, презирать его совершенно определённым образом и, при соответствующей одарённости, господствовать над ним.

Эта система воспитания давно опробована и редко даёт сбой. Её давление мощно и ужасно, силе её внушения почти невозможно противостоять. Тот или другой ломаются на ней, большинство преодолевает её тяготы и более или менее добровольно, более или менее полно формируются ею и приобретают её отпечаток на себе. Позже они оглядываются на свои школьные годы как на самые счастливые годы своей жизни.

Почему сопротивлялся юный Черчилль, почему он решился на безрассудную борьбу против нажима, которому почти невозможно противостоять? Можно лишь ответить: именно потому, что это был нажим. Позже он писал: «Мои учителя имели значительные средства принуждения в своём распоряжении, однако всё отскакивало от меня. Там, где не было обращения к моим интересам, моему здравому смыслу или к моей фантазии, там я не желал или не мог учиться. В течение всех своих двенадцати лет учёбы никто не смог научить меня написать правильное предложение на латыни. И с другой стороны: против латыни у меня было врождённое предубеждение, которое по–видимому блокировало мне её понимание».

Почему же именно против латыни? О многом в жестокой поре учёбы Черчилля можно лишь догадываться, но здесь мы из его собственного описания единожды узнаём о том травматическом происшествии, которое навсегда закрыло для него понимание латыни. Это вообще было его первое школьное впечатление. Ему было семь лет, и его мать отдала его в аристократическую школу Святого Джеймса в Аскоте, где он впредь должен был жить.

«Когда умолк тихий шум колёс, увозивших мою мать, директор предложил передать ему все деньги, которые у меня были. Я вытащил три моих серебряных монеты. Эта сумма в соответствии с заведённым порядком была внесена в книгу… Затем мы покинули комнату директора и уютное частное крыло дома, и вступили в холодные учебные и жилые помещения воспитанников. Меня отвели в классную комнату и посадили за парту. Остальные мальчики были на улице, и я был наедине с классным наставником. Он извлёк тонкую книгу с зеленовато–коричневой обложкой, заполненную словами, напечатанными различными шрифтами.

«До сих пор ты ещё не имел дела с латынью, не так ли?» — спросил он.

«Нет, сэр».

«Это латинская грамматика». Он раскрыл сильно истрёпанную страницу и указал на два столбика слов в рамке. «Ты должен это теперь выучить», — сказал он. «Я вернусь через полчаса и прослушаю тебя».

Так я и сидел тогда в мрачный день в мрачном учебном классе со скорбью в сердце, а передо мной лежало первое склонение.

Mensa — стол

Mensa — о стол

Mensam — стола

Mensae — (относящийся к) столу

Mensae — столу

Mensa — от или со столом

Что, чёрт побери, должно это означать? Что за смысл у этого? Это казалось мне чистой тарабарщиной. Ну что ж, я по меньшей мере мог сделать единственное: выучить наизусть. Так что я, насколько позволяла мне моя внутренняя скорбь, набросился на загадочную задачу. Через некоторое время учитель вернулся.

«Ты выучил?» — спросил он.

«Я полагаю, что я могу ответить урок наизусть», — ответил я и монотонно прочёл урок.

Он казался удовлетворённым, и это придало мне мужества для вопроса. «Что же это собственно означает, сэр?»

«То, что тут написано. Mensa, стол. Mensa — это имя существительное первого склонения. Существует пять склонений. Ты выучил единственное число первого склонения».

«Но всё же», — повторил я, — «что же это означает?»

«Mensa означает стол», — таков был ответ.

«Почему же тогда однако mensa означает также: о стол», — продолжал я настаивать, — «и что это значит: о стол?»

«Mensa, о стол, это звательный падеж».

«Но каким это образом: о стол?» Моё врождённое любопытство не давало мне покоя.

«О стол — эта форма употребляется, когда обращаются к столу или когда окликают его».

И тут он заметил, что я не понимаю его: «Ты употребляешь эту форму именно тогда, когда разговариваешь со столом».

«Но я ведь никогда этого не делаю», — это привело меня в состояние неподдельного изумления.

«Если ты тут будешь дерзить, тебя накажут, и основательно, это я могу тебе гарантировать», — таков был его окончательный ответ».

Намек классного наставника на наказание, продолжает Черчилль в своих воспоминаниях, должен лишь был подтвердиться чересчур хорошо. Телесные наказания березовыми розгами, а-ля Итон [4], стояли на первом месте в школе Святого Джеймса. Но я убеждён, что никто из учеников Итона и совершенно определённо — никто из учеников Харроу [5] не получал когда–либо столь ужасных ударов, как те, что наносил директор маленьким мальчикам, доверенным его попечению и власти. Жестокость обращения превосходила всё, что стали бы терпеть в государственных исправительных учреждениях. Литература в последующие годы дала анализ возможной подоплеки такой жестокости.

Маленькому Черчиллю было тогда семь лет от роду. Два года провёл он в школе Святого Джеймса. Он не учился, снова и снова он подвергался телесным наказаниям, он всё ещё не учился, однажды из протеста он растоптал соломенную шляпу директора (можно себе представить, с какими последствиями), он шепелявил, он начал заикаться. Его родители ничего не замечали, когда он приезжал домой на праздники, они снова и снова отправляли его обратно в его преисподнюю — в течение двух лет. Затем наконец его здоровье было подорвано — ему ещё не было полных девяти лет — и его родители пришли в ужас и послали его в другую школу, в Брайтон на берегу моря — по причине хорошего морского воздуха.

Школа в Брайтоне была несколько менее аристократической и несколько мягче, но она была всё того же покроя; и как и всегда, ущерб был нанесён. Юный Черчилль не учился и в Брайтоне, а позже и в Харроу, куда его собственно говоря не должны были бы принимать — на вступительных экзаменах по латыни и математике он сдал чистые листы; однако директор решил, что было бы нехорошо отказать в приёме сыну знаменитого лорда Рандольфа Черчилля. В Харроу он затем стал вечным второгодником. Только лишь в английском он показывал блестящие результаты, ко всему же остальному разум его был заблокирован. В школьном спорте он также был упрямым отказником, он ненавидел крокет и футбол так же, как латынь и математику. Школьных друзей он также не приобрёл. Было ясно, что он ожесточил своё сердце против школы, школьного принуждения, школьных обычаев, он начал внутреннюю забастовку, и он угрюмо и решительно продолжал её — в целом в течение двенадцати лет. Обучение в дорогой школе было зря на него потрачено. Он покинул её необузданным и без печати школы, в том числе невоспитанным и необразованным. Среди англичан своего класса, да даже вообще среди англичан, позже в течение его жизни это делало его несколько чужаком — то, что несмотря на годы, проведённые им в Харроу, он как раз не стал истинным продуктом английского воспитания аристократической частной школы — вовсе не сдержанным в своих высказываниях и не высокомерно скромным, не игроком в крокет, не отшлифованным «джентльменом», но он стал скорее характером из времён Англии Шекспира, которая еще не знала никаких частных школ. И также ему всегда не хватало основательного общего образования, несмотря на усердное самообразование в последующие годы и несмотря на огромные собственные достижения в области литературы и истории войн.

То, что он не мог никогда действительно узнать своего отца, было второй большой травмой его юности. Он следил за его взлётом и падением с пылкой солидарностью; речи знаменитого человека, чьим сыном он был, он жадно проглатывал день за днем в «Таймс», множество карикатур на него в «Панче» он изучал в свое школьной комнате столь ревностно, как ни один из учебников. «Мне действительно кажется», — писал он позже, — «что мой отец обладал ключом ко всему или по крайней мере почти ко всему, что делало мою жизнь стоящей. Но как только я отваживался на самую слабую попытку сблизиться с ним по–товарищески, он тотчас же проявлял оскорблённость, и когда однажды я предложил стать его личным секретарём, чтобы помогать в его переписке, он превратил меня в ледяную статую».

Память о единственном сердечном разговоре со своим отцом сын долго хранил как величайшую ценность. А сам разговор начался с того, что отец резко накричал на него, и именно поскольку он его напугал — своим ружейным выстрелом в кролика в саду. Уинстону тогда было уже восемнадцать лет и он был кадетом в Сандхёрсте, а лорд Рандольф уже был лишь тенью самого себя. После того, как он отругал своего сына и увидал, насколько тот был этим подавлен, он стал сожалеть об этом и извинился. При этом он говорил, что у старых людей не всегда бывает достаточно понимания молодых, что они заняты своими собственными делами и потому при неожиданных помехах легко тут же вскипают гневом. Он дружелюбно и как бы отдалённо осведомился об обстоятельствах жизни сына, спросил о его предстоящем поступлении в армию, пообещал ему небольшую охоту на куропаток… В заключение он сказал: «Всегда думай о том, что мне в жизни не удалось сделать столь многое. Любое моё действие будет истолковано превратно, все мои слова будут извращены… Так что имей ко мне немного снисхождения». Это было всё. Для сына и почитателя это было настолько непривычным счастьем, что он и в конце жизни помнил эти слова наизусть.

Другое неверно понятое облагодетельствование — с далеко идущими последствиями — произошло уже тремя годами ранее. Отец в свой выходной день зашёл в комнату своего пятнадцатилетнего сына и некоторое время наблюдал, как он со своим младшим братом сооружал колоссальное сражение оловянных солдатиков (у него была целая дивизия оловянных солдатиков, и он всё ещё увлечённо играл в них). В конце концов лорд Рандольф спросил своего сына, хочет ли тот стать солдатом. Сын был воодушевлён столь большим участием в его жизни и пониманием; его ответом было ревностное «да». Это оказало решающее действие на ближайший период жизни Уинстона Черчилля. Лорд Рандольф смирился с мыслью, что у его сына слишком недостаточно способностей для всего прочего; военная карьера была единственным, что оставалось для него.

При этом имело место ещё одно огорчительное обстоятельство. Уинстон дважды провалился на вступительных экзаменах в кадетский корпус, а в третий раз он получил столь плохие оценки, что они были достаточны только лишь для кавалерии. (Кавалеристы могли быть глупее пехотинцев, поскольку они должны были быть богаче: лошади были дороги). Лорд Рандольф уже написал командиру знаменитого пехотного полка, чтобы поместить туда своего сына. Теперь он был вынужден послать вслед постыдное письмо с отказом. А лошади и впрямь были дороги, а Черчилли богатыми не были — то есть, они ещё были теми, кого называют богатыми, но среди богатых — бедняки, без собственного состояния, и глубоко в долгах. Лорд Рандольф написал своему сыну суровое отеческое письмо: если он будет так продолжать, то окончит в качестве ничтожества.

Позже он даже пытался ещё каким–либо образом перевести сына в пехоту, но затем потерял к этому интерес. Это был последний период его жизни, его лицо скрылось за отчуждающей бородой, его разум стал неверным. Когда он в последний раз разговаривал со своим сыном, леди Черчилль уже должна была всё ему объяснять; он кивал при этом, казался всем довольным и спросил сына с отчужденной благожелательностью: «Так что, есть у тебя теперь своя лошадь?» На утвердительный ответ он ласково похлопал его по колену исхудалой рукой. Память об этом последнем отчужденном жесте дружелюбия сын также хранил как сокровище до конца своей жизни.

Молодой Черчилль

В двадцать лет молодой Черчилль всё ещё был безнадёжным неудачником в учебе, который так и не сдал экзамены на аттестат зрелости, перезрелым кадетом, затруднением для собственной семьи, «бездарностью» в глазах своего умирающего отца. В последующие пять лет политическое общество Лондона с каждым годом всё больше начало о нём говорить — настороженно, подтрунивая, напряжённо, там и сям уже и с ожиданием. Когда он стал двадцатипятилетним, о нём говорила уже вся Англия. Он стал национальным героем.

Эти пять лет были самыми счастливыми годами его жизни. Гораздо позже он писал, что мир ему открылся тогда, как Аладдину открылась пещера чудес. От двадцати до двадцати пяти лет — это были великолепные годы!

Он был теперь кадровым офицером, лейтенантом гусар; и хотя в Европе царил прочный мир, ему с жаждой приключений удалось поучаствовать в пяти военных кампаниях: на Кубе, дважды в Индии, в Судане и в заключение, со сколь сенсационными, столь же и далеко идущими последствиями, в Южной Африке.

Невозможно поверить своим глазам. Сначала упрямая, потерянная, затянутая в глухую неудачливость молодость — и теперь это кипучее рвение. Это как если бы вдруг на сцену явился совершенно другой человек. Откуда это превращение?

Ключ находится в воспоминаниях Черчилля о его молодости: «Отныне я был хозяином своей судьбы». Не поддававшегося приручению вдруг ничто больше не обуздывало: ни школа, ни кадетский корпус, ни подавлявший своим превосходством отец. Смерть лорда Рандольфа означала конец большой, безнадёжной любви. Глубокое, печальное освобождение, которое было в этом, является объяснением тому, что молодой Уинстон Черчилль в возрасте 21 года устремился вперед как сжатая и внезапно освобождённая пружина.

Другое заключается в том, что он, почти случайно тотчас же натолкнулся на своё сокровенное призвание: на войну.

Никогда не понять феномен Черчилля, если рассматривать его просто как политика и государственного деятеля, которому в заключение выпало на долю вести войну — к примеру, как лорду Асквиту или Ллойд Джорджу, Вильсону или Рузвельту. Он не был политиком, который каким–то образом должен был проявить себя также и в войне; он был воином, который постиг, что ведение войны также включает в себя политику. В ряду английских премьер–министров 20‑го столетия — Асквит, Ллойд Джордж, Болдуин, Чемберлен, Эттли — он стоит как чужак из другого мира. Но, разумеется, он не принадлежит и к числу крупных профессиональных военных своего времени, таких как Фош и Людендорф, Маршалл, Монтгомери, Жуков или Манштейн. Если есть желание поместить его в правильное окружение, следует подумать о совершенно других, более древних именах: Густав Адольф, Кромвель, Принц Евгений, Фридрих Великий, Наполеон — а также о принадлежавшем к этому ряду его предке герцоге Мальборо, душа которого вновь проступила в нём.

Все эти люди были стратегами, политиками и дипломатами в одном лице. Однако все они достигли своих высот лишь в войне и посредством войны, они были, как говорил Наполеон сам о себе, «рождены для войны», они инстинктивно понимали её во всех аспектах — в стратегическом, в политическом, в дипломатическом, в морально–психологическом; и все они также любили (с трудом понимаемым нормальными людьми образом) грубую реальность войны, пороховой дым, опасность для жизни, смертельную борьбу человека с человеком. Обозревать войну как единое целое и планировать её, а в ней военные кампании, битвы, и затем по возможности в решающий момент самому броситься в битву и сотворить чудо — в этом эти гении войны находили свое самовыражение и счастье, равного которому (для них) не было на Земле. Черчилль был человеком такого типа.

Вероятно, что молодой лейтенант гусар Черчилль сам ещё этого не знал. Стратегический гений и демон, живший в нём и настойчиво стремившийся к проявлению и самореализации, был им полностью осознан пожалуй лишь в 1914 году. Что же он сразу и с большим ощущением счастья открыл, когда он в армии столкнулся с началами военного дела, было его сродство к войне, глубокое, врождённое понимание её сути, восхищение военным ремеслом, которое пронизывало всю его существо. Прежде он был подобен рыбе на суше. Теперь он вдруг стал чувствовать себя как рыба в воде. Дисциплину интерната он ненавидел с диким сопротивлением. Намного же более жёсткую военную дисциплину он прямо–таки полюбил. Он был околдован бряцанием оружия и блеском кавалерийского эскадрона на рысях; а галоп радостно возбуждал его. Неспокойное фырканье лошадей, скрип седельной сбруи, качание плюмажей, упоение движением, ощущение принадлежности к полному жизни оживлению — кавалерийские строевые упражнения это нечто прекрасное! Неожиданно он стал свободно чувствовать себя и среди своих товарищей — хотя он собственно подходил им ещё менее, чем своим школьным товарищам. Все они были, поскольку принадлежали к кавалерийским офицерам, богатыми, благовоспитанными и немного туповатыми, в то время как Черчилль был почти бедным, невоспитуемым и интеллектуалом.

Интеллектуал! Теперь, когда миновало принуждение к учению, его неожиданно охватила страсть к учёбе, и долгими жаркими днями в гарнизоне в Индии он читал как одержимый, всё подряд, Платона и Дарвина, Шопенгауэра и Мальтуса, прежде всего классических английских историков — Гиббона и Макаулэя, которых отмечал их собственный стиль. А вскоре он начал писать и сам.

Упражнения, чтение, писание, поиски на карте мира малых войн, в которых где–нибудь он хотел бы принять участие, и хитростью и силой добиваться места на фронте — но также и играть в поло. Поло тогда было истинным смыслом жизни английских кавалерийских офицеров в дворянских полках, и лейтенант Черчилль стал звездой: даже со сломанной и в бандаже рукой он блистал в решающей последней игре и помог своему полку завоевать почётный переходящий кубок индийских кавалерийских полков. Если кратко, он был удачлив. И успех освободил всю его жизненную энергию — которой он, как теперь оказалось, получил двойную порцию: пожалуй что от своей матери, дочери американского рыцаря Фортуна и правнучки индианки.

Эта мать теперь вошла в его жизнь. Прежде она рядом с обожествляемым и недоступным отцом едва ли играла какую–то роль, и позже она снова ушла на задний план. Она была не только необычайно красивой женщиной — уже в эти девяностые годы, когда ей было за сорок лет, она пробудила в престарелом Бисмарке на курортной променаде Киссингера совершенно забытую галантность — но она была также необычайно энергичной, ещё дважды выходившей замуж после лорда Рандольфа, последний раз в 68 лет. Однако это было в будущем. В эти годы с 1895 до 1900 она заинтересовалась своим ставшим столь многообещающим сыном, стала его союзником, давала ему деньги, строила вместе с ним планы и позволяла ему использовать свои многообразные связи в лондонском высшем свете. «Мы работали рука об руку как двое равноправных, более как сестра и брат, нежели как мать и сын».

А для чего она позволяла использовать свои связи? Ну, именно для того, чтобы Уинстон мог присутствовать повсюду, где «происходит нечто» — где будут сражения. Для этого он должен был каждый раз получать отпуск в своём собственном воинском соединении и приписываться к соответствующему экспедиционному корпусу — в качестве сверхштатного офицера или адъютанта, либо военного корреспондента или во всех ролях одновременно. В первый раз это было легко, во второй раз уже сложнее, в четвертый раз это была уже попросту авантюра. Но мать и сын организовывали это каждый раз. В четвертый раз (речь шла об экспедиции Китченера в Судан в 1897 году, во время которой лейтенант Черчилль принимал участие в последней большой кавалерийской атаке в английской военной истории) — пришлось правда надавить уже на военного министра и премьер–министра, поскольку Китченер вообще не желал иметь при себе юного Черчилля. Молодой человек уже проявил себя своим вызывающим поведением, не только своими вечными выходками, но ещё более дерзкой критикой, которую он открыто высказывал каждый раз после своих военных опытов.

Ибо совершенно попутно молодой Черчилль в эти прекрасные пять лет раскрыл и своё второй призвание. Война была первым. Второе призвание: литература.

Началось с того, что многочисленные военные путешествия должны были как–то финансироваться. Лорд Рандольф умер бедным — состояние как раз покрыло долги — и его сын также был скорее беден для офицера кавалерии в дворянском полку. Его мать давала ему 500 фунтов в год — весьма приличная сумма в те времена, но естественно, что этих денег на всё не хватало. Хвала господу, что тогда ещё офицерам не запрещалось попутно быть военными корреспондентами, и таким образом молодой Черчилль стал журналистом. Его первая статья начиналась так: «Первые предложения несколько затруднительны — в газетной статье не меньше, чем в любовном объяснении». Статья не была успешной, гонорары росли медленно, и уже после своего второго военного похода Черчилль принял решение сделать из этого не только газетную статью, но и книгу: «История Малакандского экспедиционного корпуса» (The Story of the Malakand Field Force). Она была тепло принята в литературных кругах из–за живо написанных пластичных и драматичных изображений военных действий, в военных кругах — менее дружелюбно из–за критики, которую он чрезвычайно беспристрастно распространял на всех и каждого: руководство военной кампанией, организацию снабжения, всю армейскую систему, в которой самоуверенный молодой автор находил много недостатков. У молодого человека было необычайное доверие к собственным суждениям и он высказывался без обиняков. Он также проявил, в некоторой степени невинном виде, стратегическое мышление, воззрение полководца, которое снизошло на него бог весть откуда. Профессиональной квалификации и удостоверения этому он предъявить не мог. Однако если это огорчало его начальство, то вышестоящие, поистине великие лондонского света, находили это напротив занимательным, особенно у сына столь пресловуто известного отца. В военном мире, сколь ни глубоко он его любил, он был в конце концов лишь незначительным лейтенантом. В качестве писателя он получил влияние, почти что уже немного и власти.

Так что он продолжил писать. Следующим он написал роман, который позже охотно пожелал бы забыть, а третьим был его шедевр «Война на реке» (The River War), масштабное представление англо–египетско–суданских колониальных осложнений и военных кампаний, вершиной которого были его собственный опыт в Омдурмане и язвительная критика лорда Китченера, который после победы осквернил могилу побежденного Махди. Так выглядела доблесть победителей. В «Войне на реке» Черчилль впервые инстинктивно нашёл свою совершенно своеобразную форму, которую он позже использовал в неизменном виде в своих грандиозных представлениях обеих мировых войн: смесь истории и автобиографии, анализа и свидетельств очевидца. Он наслаждался написанием книг едва ли менее, нежели приключениями, опасностями и триумфами войны, которые образовывали сюжет его книг. Любовь к слову была у него столь же врождённой, как любовь к войне: ему доставляло удовольствие писать книгу.

У книгописательства были ещё и другие преимущества. Это было относительно выгодно — в то время как существование лейтенанта, особенно если его вели столь щедро, как это делал лейтенант Черчилль, постепенно приводило за собой вызывавшие опасения долги. И оно вело в высший свет. Молодой человек с известным именем и критическим пером привлёк внимание могущественных людей. Министры и государственные секретари приглашали его, даже премьер–министр, старый, могущественный Солсбери, который правил теперь уже 13 лет почти без перерыва, посчитал стоящим хлопот самому на него посмотреть. Молодой Черчилль мало–помалу не мог не заметить, чего ожидали от него: пойти в политику, стать депутатом, естественно консервативным депутатом; какая–либо другая возможность для Черчилля вовсе не рассматривалась. Двери открывались сами по себе: ему требовалось только вступить на этот путь. Карьера, власть и почёт ожидали его — а также приключения, борьба и опасность. Мог ли он медлить? «Политика едва ли не столь же захватывающее занятие, как война и столь же опасна», — говорил он одному коллеге по журналистике; — «И это вызывает слабые сомнения: на войне человека можно застрелить только один раз, но в политике раз за разом». Слова заносчивости; он ещё не знал, насколько пророческими они были.

Таким образом, молодой Черчилль начал открывать и своё третье призвание, неминуемое, всепоглощающее: политику. Он стал завершённым.

Политические начинания Черчилля были более неуверенными, пробующими, чем его военные и литературные, и настоящим мастером политической отрасли он никогда не стал. Он не был прирождённым политиком, как он был прирождённым воином и прирождённым писателем. Война и Слово были ему по душе — они находились в его душе. Политика была ему собственно не по нраву. Она была ему навязана его окружением: в Англии политика была же единственным путём на самый верх — а туда он, конечно же, безусловно стремился.



Поделиться книгой:

На главную
Назад