Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Дни - Владимир Иванович Гусев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Михаил Алексеевич молча уминает свои мясо и картошку, изредка поглядывая на женщин. Маришка задумчива; равномерно отправляя вилку то к дымящейся глубокой (зачем глубокая?) тарелке, то в рот, она смотрит в сторону и думает совсем не о завтраке или ни о чем вообще не думает. Лена держит на коленях свою огромную кремовую сумку с блестящей застежкой, куда складывает и книги, и автомобили, и пистолеты для Андрюшки, и банки с фруктовыми консервами, и бутылки с ряженкой, когда ей приходит в голову покупать такие вещи. Сумка мешает есть, но Лена, чувствуя помеху, не догадывается, однако, спустить ее на пол и носит вилку, так сказать, по параболе, а не по биссектрисе. Михаил Алексеевич, механически отмечая в уме все эти несообразности, настроен, однако, довольно добродушно; он думает о своем отъезде.

Маришка наконец прерывает монотонную музыку ножей и тарелок:

— Ты когда же едешь? В двенадцать, как и решил?

— Если управлюсь на факультете. Делать мне там особенно нечего, пятница, легкий день, но всякое может быть. Студенты ведь растяпы.

— Поосторожней вы с этим хлором.

— Угу.

— Папа, опять у тебя пуговица под галстуком расстегнута и выглядывает. Когда ты научишься следить за собой?

— Сейчас застегну.

— Не забудь.

— Нет.

— Миша, не забудь зайти за учебником для Андрюшки. Ты все забываешь, а ему уже пора приниматься за французский. Мальчику скоро шесть лет, язык надо усваивать именно в этом возрасте. Это отец его невежда; химик, а не знает как следует ни одного языка, хотя и учил английский и испанский. Сейчас так нельзя.

— Зайду.

— Ты то и дело говоришь «зайду», а сам не заходишь.

— Дел было много, забывал. Сегодня зайду.

— Какие у тебя особенные дела? Кроме работы да рыбалки, ничего не знаешь, — вздыхает Маришка. Так же, как и она — по инерции, по привычке, — Михаил Алексеевич говорит:

— Почему же. Все мужские дела на мне. Конечно, я, наверно, мог бы делать и больше, но все-таки что-то делаю.

Маришка молчит. Лена говорит:

— Так ты не забудь. А то у меня работа как раз с девяти до полпятого, а магазин, где есть этот учебник, далеко от института. Мне трудно успеть.

— Куплю, куплю, Лен.

— Ты всегда говоришь…

— Ну что же, что же делать: бывает, и забываю. Но обещал купить, значит, куплю.

Обе женщины угрюмо пьют чай. Им чертовски хочется ругнуть Михаила Алексеевича, но не удается. Его полыхающие щеки и сговорчивость действуют угнетающе, но за это не обвинишь. Нужна конкретная причина.

— Ты мало уделяешь внимания внуку, — говорит Маришка.

Михаил Алексеевич думает: «Как бы не пошел дождь». Окно сбоку; там ползают рваные тучи поздней осени — то цвета дымного пороха, то пепельные, то оловянно-жестяные; все это клубится, перемещается, и побеждает то олово, то порох. Сейчас гуща черных волокон разрослась; в комнате заметно потемнело.

— Почему же, почему же, — говорит Михаил Алексеевич, вставая из-за стола и бурно дожевывая булку крепкими челюстями. — Почему же мало.

— Портфель возьмешь?

— Возьму.

— Не забудь.

— Не забуду.

Михаил Алексеевич подходит к своему химфаку. Химик ли он по душе? Как сказать. Работу он любит, но, кажется, не возражал бы стать и физиком; или, например, и особенно — биологом, но это как-то несолидно, что-то вроде филолога… Рабфак, химфак… «тысячник»… освоим гранит науки… Эвакуация с номерным заводом… Диссертацию он защитил двадцать пять лет назад, с тех пор регулярно пишет статьи, но сочинять докторскую душа не лежит; хотя, видно, когда-нибудь и придется: больно уж капают на голову. «План, план, двигай науку…»

Перекинувшись с уборщицей в синем халате, торчащей, как сыч, из окна студенческой раздевалки, отгороженной допотопной ширмой из проволочной сетки, — Михаил Алексеевич поворачивает налево: вступает в «аппендикс», принадлежащий кафедре органической химии, где он работает доцентом. Экий холодильник. Сколько лет тут ходишь, и каждый раз дрожишь от холода. Цементный пол, влажные старинные своды коридорного потолка, с которого и летом падают капли. Вдоль коридора несколько своеобразных арок, ведущих все дальше и дальше вглубь. Полутемно. Старое здание… Сколько писали, ругались, просили — никак не переведут… Так и сгнием здесь — в сырости и этих запахах… «Органики — самый пахучий народ», — как сказал проректор на последнем совете. Вот и пахучий! Да еще такие условия!.. Все эти мысли автоматически, по привычке проходят в голове Михаила Алексеевича, пока он шествует по угрюмому и гулкому коридору. Из верхних, застекленных проемов лабораторных дверей струится дневной свет, но вообще темно, темно. Говорили, говорили Клаве, чтоб и днем зажигала свет в коридоре. А то черт знает что… И вообще, сколько…

Мысль прерывается, ибо Михаил Алексеевич открывает обитую стертым дерматином дверь четвертой лаборатории, в которой обычно работает. Привычные ряды столов, стояков и полок с реактивами, шкафов, весов и штативов. В дальнем углу бросается в глаза новый, свежевыкрашенный в ярко-желтое вытяжной шкаф. Вокруг его отводной трубы в потолке образовалось мокрое пятно: и тут откуда-то подтекает. Потолок и здесь — сводчатый и сырой. «Ничего, скоро переедем. Уже действительно скоро», — привычно думает Михаил Алексеевич. Минуя столы и кивая студентам, стоящим и возящимся за ними, — полки с пробирками, колбами, весами, перегонными аппаратами загораживают людей, и каждый из них, по мере твоего шествия, возникает как бы неожиданно — Михаил Алексеевич подходит к окну. Окно тоже старинное, сводчатое, с прочной ржавой решеткой. Оно выходит в пустынный угол двора. Стена сарая, кучки шлака, ржавые железные ободья; красная до черноты, переломанная лебеда и облезлая полынь, жилистые репейники. Со странным вниманием и грустью созерцает Михаил Алексеевич этот клочок земли. «Есть ли у меня крючок второй номер?» — думает он. Потом поворачивается и идет назад — приобщается к жизни, наладившейся внутри лаборатории.

У ближнего к окну стола — его аспирант Толя Волков, талантливый и упорный малый. У него вид молодого аскета. Сухопарый, поджарый, высокий, черный клокастый чуб, горящий взор, тонкое, удивительно тонкое лицо: узкое, и нос узкий, и в профиль даже не с горбинкой, а округлый, как лекало; и все линии лица тонкие и одновременно плавные, легкие. Красивый парень. Ему бы на волю, а он… самосожженец. Ну, что ж. Каждому свое. Вольному воля. Хочешь — сиди с утра до вечера в лаборатории. Да ведь двадцать-то четыре года случаются раз в жизни. Впрочем, молодец парень. Настоящий ученый человек. Глядя на таких, теплеешь душой.

— Ну как?

Михаил Алексеевич замечает в своем голосе интонации, отдающие неким невольным подобострастием. Нынешние научные таланты — это не они, не Михаил Алексеевич и его друзья. Что они? Как ни верти — полуученые, «ударники» в науке. Эти же — настоящие ученые. Тем не менее они, Михаил Алексеевичи, пока командуют. А эти должны подчиняться. И потому неловко.

— Пока никак. Пробую то, пробую это, но осадок все время белый, — улыбаясь и взглядывая на Михаила Алексеевича, отвечает Волков. В его улыбке нет ничего обидного, но Михаил Алексеевич все же настороже. Даже то, что Волков ответил лишь «пробую то, пробую это», а не сказал конкретно, что же он именно пробует, несколько неприятно: не снисходит до объяснений, просто отговаривается. Михаил Алексеевич знает, что Волков относится к нему, своему шефу, несколько скептически: «Старые кадры… Спектральный анализ не может освоить…» Так он говорил о нем; а ему, конечно, как бы между прочим передали. Ну и черт с ними. И черт с ним, с Волковым: он, в конце концов, прав. Сидя день и ночь в вонючей лаборатории, можно позволить себе роскошь пошутить над шефом.

Михаил Алексеевич полминуты молча смотрит на волковский штатив, потом двигается дальше. Но тут распахивается дверь, и раскрашенная и взлохмаченная, как индеец, девица бешено вопит:

— Там хлор пошел! Хлор пошел!

Образуется суматоха, все бросаются к двери, и никто не может протиснуться. В душе у Михаила Алексеевича мгновенно срабатывает некий четко налаженный механизм; там появляются собранность и странное сухое равнодушие. Он берет со стола колбу с этикеткой NH3, достает платок, смачивает, нюхает. «Слабо, нет 25 %. Ну, ничего».

— Все идите на свои места, — говорит он, подходя сзади к толпе. — Кто последний работал с баллоном?

«Конечно, Волков, — мелькает в голове. — Он все время хлорирует; больше сейчас некому. А с его ученой рассеянностью да отрешенностью… Привыкли, чтоб черную работу за них…» — думает Михаил Алексеевич и ловит себя на том, что не только спокоен, но еще и философствует.

Обычно задиристые, на сей раз студенты беспрекословно послушны: расступаются. Это не трусость, а мгновенный инстинкт: они еще не успели подумать, вспомнить такие слова, как «трусость», «смелость» и подобные. Михаил Алексеевич проходит вперед и идет к дверце в подвал с хлорным баллоном. Все это он делает абсолютно автоматически, а потому уверенно: у него инстинкт натренирован в иную сторону, чем у студентов. Ободренные его спокойствием, ребята идут за ним и уже даже пытаются остановить: «Мы сами, Михаил Алексеевич».

— Нет, подождите, вы не сумеете, это не шутки, — говорит Михаил Алексеевич, отстраняя их от жестяной дверцы люка с гремящей по ней длинной щеколдой. — Когда почувствовали запах?

— Только что. Открыли дверь, а оттуда пахнет, — пищит девица.

— Все отойдите, отойдите подальше. Кто-нибудь бегите за техником. Пошли уже?

— Нет, нет.

— Что же вы? Бегите кто-нибудь, ищите.

Отойдите. Михаил Алексеевич закрывает глаза, останавливает дыхание и, одной рукой прижав ко рту и носу платок, режуще пахнущий аммиаком, другой быстро открывает дверь и тотчас захлопывает ее за собой, спрыгнув с высокого порожка на первую ступеньку лестницы, ведущей вниз. Он старый волк, и каким-то непонятным, неуловимым, даже не шестым, а седьмым или десятым, но вполне безошибочным чувством тотчас определяет, что опасность не так уж велика, как думали, но все-таки существует. Он не дышит и не видит — да в этом подвале глаза и бесполезны, пока не доберешься до выключателя, — но уже уверен в этом. Ведя свободной рукой по стене, покрашенной масляной краской и скользкой от сырости, он спускается вниз по крупным ступеням, которые точно и безошибочно нащупывает ногой. Отвратительный запах хлора все-таки слегка «шибает». Так. Земля. Баллон: круглое, холодное железо. Где там кран? Вот. Вентиль, конечно, недовинчен, но все-таки почти закрыт… Крутанул и полез, не проверив, — вот растяпа, недотепа… Сколько времени сочился газ? Видно, не так уж долго: Волков сегодня провел лишь маленькую перегонку, а до этого, видно, работал здесь. И после него сейчас же сунулась эта. Михаил Алексеевич плотно закручивает кран и вдруг думает: «Есть ли у меня «Рекорды»? Погода пасмурная, а я прошлый раз оторвал две штуки около той коряги, у водокачки. Не забыть проверить. Щука нынешней осенью очень разборчива». Он ползет по лестнице назад. За дверью его встречают неприятная рожа техника в противогазе и уважительные лица студенток и студентов. «Вот растяпы», — еще раз равнодушно думает Михаил Алексеевич, с облегчением отпуская дыхание, чувствуя, что сильно покраснел от натуги за полминуты. Самолюбие все же проснулось — особенно когда он увидел несколько симпатичных девичьих физиономий, — но ненадолго. Он идет в лабораторию и, пока все толпятся и запоздало геройствуют в коридоре, потихоньку ругает Волкова, которого он потянул за собой. Впрочем, ругает он своеобразно:

— Вы, Анатолий Иванович, работаете хорошо, я к вам не имею никаких претензий. Но нельзя же быть таким… э-э-э… рассеянным. То у вас эфир над электроплиткой, то натрий просто так лежит на столе; то хлор. Мы же химики. Прошу вас, будьте осторожней.

«Не сочтет ли он меня занудой? И вообще, не решит ли, что я обрадовался предлогу придраться?» — думает Михаил Алексеевич. А когда такие мысли — то какая уж тут ругань? А надо бы, надо бы построже его…

— В конце концов, все это угрожает жизни людей, — извиняющимся тоном говорит Михаил Алексеевич. Волков стоит, нахмурившись, покраснев и потупившись. Он не привык, чтобы его отчитывали, на щеках — самолюбивый румянец. Он молчит. Михаил Алексеевич, глядя на его изящную и одновременно неловкую фигуру, на тонкие, как бы напудренные пальцы с мучительно обгрызенными ногтями, перебирающие и поочередно ломающие друг друга, чувствует себя все более виноватым. Он мычит, тоже краснеет, морщится, чешет висок и говорит:

— Вы не обижайтесь… Но все-таки учтите… сами понимаете… Э… ну, вот так.

«Парень теперь будет дуться. Но, в конце концов, сам виноват, — думает, отходя, Михаил Алексеевич. — Впрочем, уладится. Так что я? Что-то было, было… Да: «Рекорды»… Эта суета, эти растяпы студенты».

Потолкавшись еще в лаборатории, надавав студентам различных советов и выслушав возражения, жалобы, Михаил Алексеевич отправился домой (живет он недалеко). Без четверти двенадцать. Прекрасно.

Дома он проходит в свою комнату и чуть подбрасывает, как бы пробуя на вес, на тяжесть, — чуть подбрасывает вверх за лямку круглый зеленый рюкзак, с вечера лежащий на стуле у письменного стола. («Ты химик или рыбак? — говорит из кухни Маришка. — У тебя на столе «Chemical Abstracts» вперемежку с твоими блеснами, с крючками; а у стола грязный рюкзак». «Ничего, ничего», — отвечает Михаил Алексеевич.) Он приносит из кладовой брезентовый чехол с двумя складными удилищами, вытряхивает их и начинает осматривать. Какое взять? Здесь одно кольцо (беленький ролик с дырочкой, зажатый в проволоку, прикрученный к бамбуку) разболталось, может выскочить. Тут катушка немного барахлит; на предохранителе совсем не идет, без предохранителя тоже скрипит и хандрит: видно, внутри песок. Надо подвинтить ролик и брать вот это… Осматривая, думая, Михаил Алексеевич уже представляет туманное стекло реки, тихий почерневший лес, серое небо, дрожание упругого удилища под натиском крупной рыбы; представляет сухие палки камышей с метелками, похожие на шомпол со «щечкой», бурую траву, плотный мокрый песок.

Под воркотню Маришки, которая сочувствует его рыбацким подвигам (благо это безобидно!) и одновременно ревнует его и к ним, Михаил Алексеевич, совершенно преобразившийся, в нелепой, прямой и плоской, грязно-синей фуфайке без хлястика, заплатанных, древних бостоновых штанах и резиновых сапогах, с рюкзаком, под крышки которого продет и заправлен за лямки брезентовый плащ с болтающимся капюшоном, с зеленым чехлом в руках, в старом полумеховом треухе, с этой своей рыжей бородой, из-за которой его знает полгорода, — грузно вываливается из дверей своей квартиры и бодро топает вниз по лестнице. И с каждым шагом его душевный тонус повышается; воображение рисует картины одну заманчивей другой, и все это — сегодня, и все это — предстоит, и все это — в будущем.

В трамвае он пока еще вызывает прибаутки:

— Рыбка плавает по дну… — и тому подобное; но вскоре он уже трясется в автобусе, идущем на Новую Усмань, а тут уж совершенно иная атмосфера. Тут привыкли к рыбакам, тут бывает много таких же, как он; тут к нему относятся всерьез и равнодушно-спокойно. И он старается настроиться так же. Сегодня будний день, и в автобусе, кроме него, рыбаков нет; но все соседи смотрят на него как на своего. Он сидит у окна. За окном еще мелькают городские дома, троллейбусы. Он поворачивается к своему соседу — новоусманскому деду, который, видать, вертается с базара к родным подлескам.

— Как там, у интерната на повороте — идет она или нет?

Дедушка беглым взглядом окидывает его чехол.

— Да как определить, — отвечает дед, скручивая облупленными пальцами стародавнюю козью ножку. — Как определить, — повторяет он, слюнявя палец, слюнявя им бумагу и склеивая ее. Он говорит так, будто они не только что приступили к беседе, а продолжают ее часа полтора. — Намеднись вот я ходил — троих взял. Две — так сабе, на полтора, не боле. А онна — ничаво.

— Какая же, простите, одна? — живо спрашивает Михаил Алексеевич, хотя и несколько стесняется.

Деду нравится его искренний интерес; нравится и то, что Михаил Алексеевич не базарит, не подыгрывает под простых, а говорит как есть. Дед не торопится, но отвечает с явным удовольствием.

— На три потянула.

Одно ухо ушанки торчит у деда вверх, шея бурая, как бы копченая, хилая и морщинистая, из ватника лезут серые клочья. Михаил Алексеевич смотрит на него с особым подобострастием.

— Ого! Ничего, — говорит он взволнованно, хотя в то же время и пытается войти в тот спокойный и невозмутимый тон, который принят между рыбаками. — А как же… на какую блесну?

— На желтенькую.

— Да что вы! Идет на желтую?

— На желтую нонче берет получше. Получше.

Дед дымит самокруткой, смотрит в одну точку — не то в обмызганный поручень переднего сиденья, не то в спину бабе в массивном платке и плисовой черной жакетке. Михаил Алексеевич заискивающе глядит деду в лицо:

— А сегодня — как думаете? «Рекорд» или желтую ставить?

— Да как сказать. Пробовать надо.

— Да это я знаю, что пробовать, это я буду пробовать. А как вам кажется?

— На желтую оно, так я думаю, все онно севодни лучше. Без сонца, а все онно. Начинайте не от поворота, а подальше, — подумав, снисходит старикан до конструктивного совета. — Подальше. Шагов за двести от поворота.

— Это где первые кустики.

— Во-во, — кивает дедок. — От кустиков идите. Там она нонче стоит. Метров-то сколько?

— Да сто метров.

— Хорошо, это хорошо. Нонче подальше надо бросать. Только трава там, в воде-то, еще не пожухла, много травы. Жилка у вас крепкая?

— Да ничего, «Сатурн»…

— Во-во… Где взяли-то? Мне маленько не продадите?..

— С удовольствием бы, но сам еле достал. Приятель из Москвы привез — мотыля и эту жилку. Дал бы, но больше нет.

Дед не обижается; жадность среди рыбаков — законное дело. Чего не достал — к другому не лезь, не мешай; а полез, отказали — не обессудь.

— «Сатурн» потянет…

Автобус задребезжал по мощеному шоссе. Михаил Алексеевич взглянул в забрызганное давнишней грязью окно. Мимо проходят белые и красные, кирпичные домишки, заборчики, палисаднички, садочки, стожки, за ними — серое или беловатое небо.

Минут через сорок Михаил Алексеевич забеспокоился, заговорил на высоких тонах, грузно и тяжко, как гусь, хлопающий крыльями, привставая на сиденье и потягиваясь вперед:

— Скажите там, пожалуйста, чтобы остановил у моста, с той стороны! Скажите, а то он проедет, там гора!

Женщина с камышовой корзинкой, из которой торчат сизоватые ветки саженцев, повернулась к водителю и застучала кулаком в стекло:

— За мостом просят постоять! За мостом! Слышишь, шофер! За мостом постой!

— Слышу! — донеслось из кабины глухое рокотанье. — Чего стучишь-то, чего стучишь, рази глухой? Вышиби стекло, червонец складешь!

— Да ладно уж, ладно уж, — добродушно махнула баба рукою в публику, к которой сидит лицом. — Дребезжит она, проклятая…

Все добродушно улыбаются.

Михаил Алексеевич вышел у моста и повернул направо. Берег тут болотистый, и пришлось для начала подняться к селу. Дорога знакомая. Он шел по деревенской улице, рассеянно поглядывая по сторонам. Удивительное чувство испытывал Михаил Алексеевич, попадая в деревню после долгого перерыва. Ему казалось, что до этого он участвовал в игре или вообще «мероприятии»: кричал в викторине, сидел на собрании, танцевал в гостях, ходил по комнате смеха, осматривал выставку или кружился в карусели. И все оно брало в плен и занимало внимание; но в глубине души неизменно было ощущение, что выставка кончится и придется идти домой. И вот, попадая в такие вот места, он чувствовал, что «танцы закрылись». А домишки под соломой, под железом и под черепицей, сарайчики из досок с дурацкими надписями «Не кантовать», «НП», «Japan», сбитых вперемежку с чистыми, желтыми и серыми досками, раскоряченные козлы для пилки, жалкие чучела в огородах, обдрипанные будылья подсолнухов с вырванными головами, заборы из двух перекладин, нанизанных на колья, телефонные столбы, белый дом с зеленой вывеской «Раймаг», телеги с тремя колесами, кучи свежего конского навоза у амбаров, покрытые коркой коровьи шлепки на траве у обочин черной, жирно-черноземной, разбитой уличной колеи, рябоватые, красно-желтые сосновые щепки на тропинке, протоптанной между машинной дорогой и серым зубчатым забором у сада, — все оно как было, так и есть. И люди, ходящие по улицам: с ними неудобно говорить о некоторых вещах, которые так волнуют, например, его жену и дочь. Они укажут дорогу к реке, скажут, как урожай… И Михаилу Алексеевичу легко и весело от этих своих чувств и оттого, что не надо говорить обо всем таком; и оттого, что осенний воздух свеж и мокр, и во все стороны видно небо.

Он выходит на большую лужайку у школы, рядом с которой торчит сооружение с шестом и гимнастической лестницей, проходит по мертвой, но мягкой траве и начинает снова спускаться к реке. И по мере того как он приближается к ней, в душе растет праздничное чувство. Вот она показалась внизу — серая полоса, от которой веет задумчивостью. Самый вид воды удивительно волнует Михаила Алексеевича — воды, этой загадочной стихии, чуждой человеку и нечто обещающей. Михаил Алексеевич ускоряет шаги. Скользя, проходит по грязной, размазанной тропинке, проложенной посреди перекопанного огорода, забросанного желтой, волокнистой ботвой, выходит на луг и подступает к берегу. От поворота как раз и есть — шагов двести… С минуту он стоит у обрывчика, сунув озябшую руку в карман телогрейки и созерцая реку. Он совершенно один. Перед ним не очень крутой грязноватый спуск, истоптанный коровами и перекопанный рыбаками, искавшими земляных червей. Вода. Речка тихая. Течения почти нет. Скрюченный ивовый лист, который, плывя по воде, не прилегает к ее «зеркалу» целиком — так он сморщен и перекорежен, — еле-еле идет. Вода темна и тускла; впрочем, тут и всегда темно — глубина. Но вот прошелся ветер — все разбилось… На той стороне — черный лесок и белое пятно за первой грядой облетевшей ольхи — здание интерната для слабоумных детей.

Михаил Алексеевич подходит к воде и скатывает рюкзак — с одного, с другого плеча. Холодновато, ветер.

Почему так привлекает поздняя осень у реки? Вот уж, действительно, время! Но странно легко у полумертвой воды. Те же кусты, те же торчки осоки, те же камышинки, что и были, только неживые. Вода хоть и медленно, да течет, но ее как-то жаль, в ней есть вопрос, одиночество. У самого берега замелькала стая серых селявок; неожиданно Михаилу Алексеевичу становится не по себе оттого, что они могут так беззаботно и невозмутимо, совсем по-летнему, вертеться там друг над другом и посверкивать белыми боками. Кроме того, ему в голову приходит глупая, но серьезная мысль, что им должно быть холодно сейчас в воде.

Надо сказать, что все эти идеи и ощущения у воды идут лишь несколько секунд: Михаил Алексеевич заглядывает в реку — вид у него при этом глубокомысленный и несколько вороватый, он даже облизывает рыжие усы — приседает, пробует воду ладонью. Но ему не терпится. Он стаскивает чехол с короткого удилища; при этом кратко потрескивает катушка, стоящая на предохранителе. Леска со свинцовым треугольником — на катушке, но блесну еще надо прицепить. Михаил Алексеевич бережно кладет удилище на травку и кидается к рюкзаку. Странная, нелепая фигура! Пожилой, солидный человек с рыжей бородой, с усами, с мясистым, но интеллигентным лицом стоит на одном колене у пузатого рюкзака (который набит едой, снастями, старым одеялом, красным свитером с дырами под мышками и еще какими-то тряпками, которые Маришка неизменно заставляет его таскать с собой) и роется в нем с таким видом, будто не может найти заряженный пистолет, тогда как враги в тридцати шагах. Наконец он достает из груды тряпья круглую жестяную коробочку из-под леденцов. Он пытается вертеть зеленую крышку, но она слишком плотно пристала к основанию. Михаил Алексеевич крутит и так и эдак — ничего не выходит; он вслух сыплет проклятия. И где этот нож — поддеть бы? Тряпье, тряпье. Ненастоящий он рыбак… Но вот коробка открыта. Из нее взвиваются, выпрямляясь, гибкие черные проволоки поводков. Михаил Алексеевич выбирает блесну — самодельную, яичного цвета, латунную рыбку с прикрученными к ней красными плавниками и раздвоенным хвостом из пластмассы — подарок одного дедочка. Он берет блесну, цепляет поводок с барабанчиком, встает и возбужденно оглядывается на реку. Хватает удилище, распутывает леску «Сатурн», подвязанную у грузила к последнему кольцу; вытянув леску, похолодевшими и красными пальцами завязывает ее на колечке поводка.

Все готово. Торжественный миг. Рыбака никогда не оставляет надежда, что все начнется с первого заброса. Пока еще ловля не началась, всегда кажется, что эта таинственная и тихая река так и кишит рыбой.

Михаил Алексеевич плавно размахивается и запускает блесну, делая движение так, чтобы леска как бы сама уходила, постепенно вытягивалась из катушки: иначе запутаешь. В то же время движение и сильно, и резко, и кратко: спиннингист он неплохой. Катушка, снятая с предохранителя, лихорадочно и споро жужжит под рукой, блесна и грузило мелькают над речкой и падают у дальнего кустика, торчащего из воды. Всплеск. Хорошо. Михаил Алексеевич крутит катушку; на дальнем конце лески ощущается легкое и равномерное подергивание; блесна идет нормально, катушка ничего. Время от времени Михаил Алексеевич круто потягивает удилище на себя — и опять отпускает: в таком случае блесна как бы свободно парит в воде; а щука любит медленную и вялую рыбу. В эти секунды леска ослабевает; а вообще она туго натянута… Наконец, она резко провисает вниз: груз и блесна дошли до берега; вот она и мелькнула, вращаясь, у самой травы. М-да. На первый раз не прошел номер. Но ничего, день впереди.

Михаил Алексеевич идет и идет вдоль берега, бросает и бросает. Рюкзак остался вдали. Радостно, легко: идешь и бросаешь, идешь и бросаешь. Вот ты миновал изгиб реки, вышел на отвесный обрыв. Бросаешь. Пока бежит блесна, искоса смотришь кругом. Небо серое, лохматое, речка седая, лес напротив все такой же черновато-красноватый, но как-то переменилось вокруг. В чем дело? Это с обрыва стало видно далекую деревеньку на той стороне, и сразу заработала мысль: что там? Что за деревня? Что за люди? Вот я здесь, а они там, и мы никогда не увидим друг друга. Вместе живем, а кончим жизнь, и так и не увидим. Глупые идеи. Но хорошо смотреть на человеческое жилище издали.

Незаметно входишь в пойменный кустарник, а потом и в лесок. Бац — при размахе блесна зацепилась за ветку, вонзилась тройным крючком в сизо-красноватую, закостеневшую, шершавую ольховую кору. Неловко прыгаешь, нагибаешь ветку, вынимаешь крючок. Задумчиво и скорбно шелестит, шевелится дерево, отпуская на волю случайные деревянные листья; вверх — вниз, вверх — вниз качается освобожденная ветка и, наконец, опять затихает. В лесочке глухо, под ногами — недавно опавшие как бы теплые листья, в сморщенных, пятнистых чашечках которых стоит почти невидимая, невесомая вода; вдалеке стучит дятел.



Поделиться книгой:

На главную
Назад