— А сколько стоит?
— Семь копеек.
— Отлично пахнет, — говорил он.
— А это сколько стоит?
— Тринадцать копеек.
— Неважно пахнет… А это много стоит?
— Тридцать две.
— И берет кто-нибудь?
— Берут.
— Оно ж несъедобное.
— На, попробуй.
— Ну давайте. Ему давали порцию, он ее съедал, хлебом вымакивал все и говорил:
— Хорошее мясо.
— Плати.
— Если б было чем, — с сожалением говорил он.
Мы старались не играть с Пасом, но иногда он подлавливал нас.
— Понюхай, — вытаскивал он новую колоду карт, все нюхали по кругу и подлавливались. Карты новые, мы шли мыть руки. Было по-разному: иногда спешили, только руки под струю сунешь — и вытирать, чтоб сесть побыстрее, а бывало, что умываешься не спеша, и к лицу приложишь пару пригоршней с водой. Играть, конечно, побыстрей тянет, но терпения хватает. Иногда Пас приносил несколько пачек папирос — пять или шесть:
— На всю ночь хватит, — и снова покупал нас. Мы садились, и Пас прятал одну пачку.
— Зачем прячешь? — спрашивал Шут.
— Эту пачку трогать нельзя. Я ее должен. Хорошо еще, когда он бывал должен всего одну пачку. Правда, под утро, когда папиросы кончались, Пас открывал запретную пачку и закуривал.
— Дай, — тянулись к нему с трех сторон.
— Не дам. Теперь главное было выждать. Когда он выкуривал три-четыре папиросы, тогда тоже угощал. Только получше попросить надо:
— Ты что, вурдалак? Давай одну. Чем лучше попросишь, тем щедрее Пас будет угощать. А если плохо просить, то можно без ничего остаться.
— Угости.
— А что я отдавать буду?
— Три штуки будешь отдавать, что ли?
— Да.
— Утром купишь пачку и отдашь, — говорил Потап.
У Потапа были иногда какие-то просветления. Иногда под утро к нам заходил кто-нибудь и требовал у Паса пачку папирос.
— Осталось полпачки, — говорил он резко.
— Давай хоть половину.
— Отдаю, и не должен.
— Ладно. Когда счастливчик уходил, у Паса оказывалось еще несколько папирос. Он их припрятать успевал. Мы курили с наслаждением. Иногда вместо пачки Пас отдавал всего несколько папирос. Но нам все же оставлял хоть одну в потайном кармане. Однажды она у него высыпалась — даже Шут расстроился.
Но со временем мы придумали «козью ножку». Ее изобрел Шут. Открыл заново. «Козья ножка» из окурков. С тех пор мы никогда не оставались без никотина. Мы делали ножки из своих окурков, но их не хватало. Пас дополнил открытие:
— Лестничная площадка, — осенило его.
Там окурки все были как на подбор, не то, что у нас. Шут стал специалистом по скручиванию. Первое время «козьи ножки» получались чересчур крепкими. Но он быстро освоил ремесло: скручивал ножки почти мгновенно, как на мануфактуре. А когда было настроение, то он накручивал целую горку. Бери, сколько хочешь. Шут ничего не припрятывал. Каждый брал по «папироске», и праздник продолжался. Светало.
Вечером к нам пришел вакуумщик. У него было много денег, потому что он вел правильный образ жизни. Он с нами никогда не играл. Он был серьезный на вид, больше о нем мы ничего не знали. Было заметно, что проигрывать он не собирается. В это время у нас у всех не было денег. У меня и у Шута ничего не было. Только по приличному виду Потапа мы догадывались, что у него найдется чем расплатиться в случае неудачи. У Потапа была новая рубашка, и она вселяла в нас уверенность. Но, как выяснилось потом, Потап тоже был без денег. А его уверенность исходила из голодного желудка. Но, чтобы не соврать, все проходило по правилам. У Потапа были знакомые, которые ему могли занять в случае чего.
Мы настроились на игру, как никогда. И серьезный вид вакуумщика, так мы его окрестили — он в лаборатории вакуума работал, — и Потап, собранный больше обычного, и небольшой голод — все сбилось в кучу. Мы чувствовали себя прекрасно — бодро, как волки в стае. Голод потихоньку увеличивался. Мы сели. Карты, кажется, были новые. И нам везло. Нам страшно везло. Так нам больше никогда не везло. Вакуумщик играл без одной, без двух или без трех, а на распасе, когда не надо брать взяток, все — к нему. Это был рок. И звезды не светили. У него были какие-то хорошие сигареты, и он нас угощал всю ночь. Он проигрывал крупно. Сигарет у него было много, потому что они не кончились. Мы ими угощались реже, чем папиросами Паса в подобных случаях, чужой человек, но к утру две горки окурков были приличной высоты. Хорошо ли, плохо ли играл вакуумщик, мы так и не поняли. Но проигрывал он безбожно. Мы подумали, что у него не хватит денег, чтобы рассчитаться… Но у него хватило. Даже с запасом. Он вынул бумажник, громадный бумажник, раскрыл его и вытянул оттуда пачку десяток. Мы поняли, что денег у него хватит. Это было уже после всего, когда он собирался уходить.
Игра ему не шла. Тогда и случился расклад семь-нуль, и мы убили его туза. У Потапа было семь без туза и его ход. Вакуумщик играл девять, и у него убили туза. После этого и пошло. После этого он играл чересчур осторожно, у него уходило много сил. Он делал все правильно, но проигрывал, и было видно, что ему не отыграться.
Он рассчитывался десятками, «червонцами» — говорил Шут, и нам было жалко, что он так много проиграл. Он был такой спокойный и угощал нас сигаретами. Мы хотели, чтоб он отыгрался.
— Давай еще одну, — предложил я.
— Нет! — сказал он резко. Резко он ничего не говорил, ни разу, даже при семи-нуль, только, когда отказывался. «Нет» — сказал он, и мы почувствовали, что в чем-то виноваты.
Март. Хорошо проснуться утром и вдохнуть свежего воздуха из форточки. Хорошо проснуться в комнате, где ночью не играли. Пусть не убран пол, кровати, любо глядеть вокруг — ничто не напоминает о другой жизни, и вдруг находит какое-то спокойствие, и дышишь, дышишь из форточки, а если не холодно, то и окно можно открыть. Приближение чего-то чувствуется в воздухе, или, может быть, просто хочется жить: что-то просыпается в тебе, и от волнения закуриваешь.
— Пойдем, — заходит в комнату Тазик, и зовет как-то торопливо. Как-то не очень хочется идти, еще утро, рановато вроде начинать.
— Что, с утра?
— Все уже собрались. Тебя ждут, — говорит он отрывисто. Его отрывистый голос приятно слышать.
— Не хочется что-то.
— Ну, не ври. Как это не хочется?
— Мр-мр, мр-мр. Учиться надо.
— Пойдем, пойдем, — торопит он, — еще надо немного убрать, у нас ночью играли.
— А они не уберут?
— Они городские.
— Зачем это надо, стол уберем, и хватит.
— Что ж мы, целый день будем в неубранной комнате играть? Пойдем.
— Я еще не умывался.
— Да зачем умываться, ты чистый. Я собираюсь, хотя собран, но вроде собираюсь, мне хорошо. Еще лучше, чем было. «Начинается»…
Мы заходим в комнату Тазика. Это райский уголок. Здесь жизнь не прекращается ни на миг. На столе, в картонной крышке от обувной коробки (кто-то обувь покупал — надо же) лежали окурки в независимых, свободных позах. В банке из-под конфитюра их братья давились, как люди в трамвае в часы пик. Крышка была пропалена в двух местах, и пепел вывалился на стол. Было приятно смотреть на это, но то, что лежало, мешало играть, и со стола надо было убрать. То, что лежало там, напоминало о недавних событиях, и мы сгребли все бережно в ведро. Окуркам там было тесней, чем в крышке, но свободней, чем в банке. Заглянуть в ведро лишний раз было отрадно. На полу высилась горка варенья, наверно, кто-то опрокинул банку — очень хотелось принять вовнутрь. Варенье уже прилипло к полу и посерело. Это выглядело менее приятно, чем остальное, но оно не мешало и общего впечатления не портило. Внутри у меня было так просторно и сладко, все даже ныло слегка от счастья. Но потом резкий Тазик одним махом взял горку варенья на совок и куда-то унес. На полу стало чище, но была потеряна какая-то часть уюта, было что-то разрушено, хоть пятно от варенья и осталось. Но это было свежее пятно, оно и портило все.
— Чисто, — заключил Тазик. — Начнем? Стол вытерли мокрой тряпкой и сухим полотенцем — первым, что попалось под руку. На стол бросили папиросы и сигареты. Те, что пришли, — сигареты, Тазик — папиросы. Пачка папирос была светлой. Торжество началось.
Те, что пришли, подыгрывали друг другу, но мы были техничнее… Наступило следующее утро. Тех, кто приходил, уже не было. Играли свои — студенты. Потап откуда-то за столом взялся. Потом Тазик исчез. Он спал. И Потап спал. Уже Шут сидел. Он заказывал. Но говорил не четко, а вякал — тоже устал. Уже вечерело, и шумело в ушах. Потом меня начали оттягивать.
— Хватит, — говорил кто-то.
— Он уже на автопилоте.
Я помню, что время от времени получал крупные деньги, а помельче давал сдачи. Обычно не замечали, кто, сколько играет, наверно, Человек выследил. Я напрягся и посмотрел в окно. Там было снова темно. Меня перестали трогать. Мы доигрывали. Это была последняя партия. Никто не хотел играть. Может, меня обманывали.
В коридоре все шаталось. Праздник несколько затянулся. Но внутри было хорошо, правда, какая-то часть окаменела. Курить не хотелось. Я отхлебнул чайку и лег. Кровать оказалась чужой. Я случайно на нее присел и лег. Я видел, что меня перенесли на мою кровать.
— Зарвался, — сказал Человек. — Рехнешься так, — пошутил он.
— Как автомат, — прогудел кто-то.
— Ту-ду-ду.
— Та-ра-ра.
— Тр. Сна после игры нет. Отключаешься, словно проигрыватель. Как засыпаешь, не помнишь. Можно ощутить только один блаженный миг — это когда лег. Вот лег — и вот этот миг. Лови его, если успеешь.
Приехали профессионалы. Кто-то привез их. Какой-то сорвиголова. С нами сели Шут и Пас.
— Почем будем играть? — спросил Пас.
— По любым ставкам, — бросил один.
— А расчет? — кинул Пас.
— У нас найдется любая сумма.
— Расчет наличными, — довольно рявкнул Пас. В этот вечер он проиграл все, откуда только деньги взялись, мы больше удивлялись не тому, что он проиграл, а тому, что у него были деньги — десятками. Это всех поразило, даже Шута. У Паса в руках мог быть рубль, мятый и потертый или рваный, один раз даже надкушенный; когда Пас вынимал три рубля, это значило, что выигравший сорвал огромный куш.
— Что ты мне трешку даешь? — сказал как-то парень, который выиграл у Паса. — Плати все, что проиграл.
И тут случилось чудо. Пас вынул пять рублей, и все затихли. Парень хотел что-то возразить, но посмотрел на нас и спрятал деньги в карман.
— На завтрак будет, — сказал он. Больше Пас не баловал. А сейчас он вынул три десятки и другие бумажки. Обычно Пас отдавал деньги так: он вынимал из кармана рубль и говорил:
— На. Я щедрый. Или так: — На. Съешь. Или даже так: — Вот тебе, Шут, рубль, остальные — потом. А сейчас Пас отдал все сразу и ничего не сказал. Было видно, что он расплачивается с тяжелым сердцем. Он приоткрыл рот и был похож на собаку в жару. Он и укусить бы мог. В его лице что-то новое появилось. Он резко отсчитал деньги и бросил их на стол. Профессионалы взяли брошенные деньги.
Мы вместе с ними пошли в студенческую столовую и там поужинали. Профессионалы набрали полные разносы.
— Не много ли? — спросил Потап. «Обжираться приехали», — подумал он.
— Давно не ели.
— А-а, — сказал Потап. Мы сели отдельно от них.
— Проигрался, — сказал Пас.
— Как липка, — согласился Потап. А Шут мирно жевал. Мы взяли немного еды — она денег стоит, и поэтому Шут долго жевал — чтоб нажеваться. Пас ел вымя. К этому блюду он был неравнодушен. Когда мы с ним заходили в столовку, и на раздаче было вымя, он говорил:
— Не всякое мясо — вымя, но всякое вымя — мясо. Оно мяхкое, — добавлял он, — мяхкое и вкусное.
— Оно плохо жуется, — возражал я.
— Зато хорошо кусается, — и Пас клацал зубами. — Сочное, как цыпленок табака. Вымя, три порции, — просил он и третий кусок заталкивал вилкой под два верхних, жульничал.
— Оно денег стоит, Пас.
— Это — вымя, — говорил он, — мясо я не прячу.
Мы садились за стол, и Пас с наслаждением кусал вымя, которое всегда мясо. Особенно яростно он кусал третий, краденый кусок.
Человеку профессионалы не понравились. Нам тоже. Они делали грубые ошибки, кричали зачем-то. Но они выиграли. Как у них это вышло, мы не поняли. Они ходили так, как будто знали карты друг друга; кроме того, они играли так, как будто знали прикуп. «Знал бы прикуп — жил бы в Сочи», — говорил Учитель. Особенно он напирал на «Сочи».
Потап развенчал профессионалов. Он подсмотрел, как они сдают, когда шла вторая партия. В этой партии из наших играл только Пас, а Шут отказался. Мне пришлось шипеть на Шута змеей, чтобы он догадался: нам желательно было бы есть хоть один раз в день; и он должен это осознать.
— Питаться, — говорил я ему.
— Что? — бурчал он.
— Питаться чем будем? Опять побираться пойдем?
Шут тоже не любил побираться, и он все понял.
— Ладно, — сказал он. — Не буду.