— В бога мать! Ребята, скажите хоть что-нибудь!
— А-ах… — У другой стены кто-то повернулся. Должно быть, тот, большеглазый.
— Шли бы вы все…
— Спите же, поручик Кляко!
— Это что, приказ? — И так как ответа не последовало, Кляко злорадно захихикал: — Ну и здоров же ты спать, надпоручик Гайнич. Спать — чего уж милей! Эх, проспать бы все это подлое дело да вдобавок с ротой сестер милосердия… — Он повертелся, и его мысли в ту же минуту разбежались, он снова оказался в темноте и грустно закончил: — Я, ребята, и вправду не могу заснуть. Ноги воняют, не стоило сапоги снимать.
— Откровенность прежде всего, — рассмеялся большеглазый.
— Твои не воняют, что ли? Но ты Иисус и вслух об этом не посмеешь сказать.
Кляко поднял руку, — огненная точка взлетела, описав круг в воздухе.
— Наказание с тобою, Кляко. Дай-ка сигарету.
Надпоручик Гайнич сел, откинув одеяло.
— Наказание?
— И самое тяжкое. У тебя на языке одна похабщина. Послушаешь пять минут, так не поверишь, что ты интеллигентный человек. Ведь ты же интеллигентный человек!
Эти слова удивили и самого говорившего. Он тотчас же грубо их высмеял. «Собственно говоря, ты прав», — хотел было добавить, но лишь вздохнул, взял у Кляко горящую сигарету, откинулся на спину и замер.
— Пан надпоручик! Словарь Кляко состоит из тридцати слов, и одно похабнее другого. У первобытных народов…
— Иисус, заткнись! Когда господа разговаривают, молчать! Значит, ты, надпоручик, говоришь, что я послан тебе в наказание? — И Кляко захохотал.
Он плюнул на ладонь, погасил сигарету слюной и отшвырнул окурок. Потом он вытер руку одеялом, откашлялся и обнял колени.
— А мне что-то не хочется этому верить. Пан надпоручик ошибается, — с каким-то наслаждением, отчетливо выговаривая каждое слово, начал Кляко, и, хотя было темно, его собеседники видели улыбающееся остроносое лицо поручика. — Пан надпоручик сам для себя наказание. Да, сам. Приказ! Куда от него денешься? Командир батареи должен повиноваться приказу. Приказ — это тебе не почтмейстерша, его нельзя… В полночь подъем, задницу кверху, подтатранские парни, и в бой! За что? За дерьмо. Но на данной стадии важно не дерьмо. Приказ прежде всего, приказ важен! Батарея выступает в полночь, — займет боевую позицию, окопается, и вот тогда начнется самое главное. Знаете, что будет? Русские раздолбают батарею в щепы, не пощадят и герра командира. Вот оно наказание-то в чем. — Кляко, притворно вздохнув, снова тряхнул штаны. — Куда же я проклятые спички сунул?
Он выругался.
Огонек вновь осветил комнату.
Надпоручик Гайнич лежал на спине, заложив руки за голову. Он молча курил, хмуро изучая остроносый профиль Кляко. Нет, не справиться ему с этим Кляко. А ведь тот кажется совсем мальчишкой, хотя они и ровесники, обоим по двадцать пять лет. От слов Кляко ему стало не по себе. Возразить было нечего, он испытывал стыд: Кляко застиг его врасплох, вслух высказал правду, которая тревожила Гайнича. Как вести себя командиру, если подчиненный плюет ему в рожу, да еще и сапогом растирает?
— Ты циник, — хрипло проговорил Гайнич и испугался собственного голоса, потому что не сумел сказать этого равнодушно, как хотел. Он поспешил прикрыть свое волнение словами: — Какая ж дрянь эти сигареты, дерут глотку — мочи нет.
Он закашлялся, старательно прислушиваясь, убедительно ли звучит кашель.
— Н-да, кашляешь ты отлично, просто великолепно, показательно кашляешь. По меньшей мере под стать чахоточному, — усмехнулся Кляко, сожалея, что Гайнич в темноте не видит его усмешки.
— Да хватит тебе, спи уж!
— Не изволь волноваться. Я циник, ты сам это сказал, Но ты понимаешь, что цинизм — единственная роскошь, которую я могу себе здесь позволить! Ну, ладно! Подчиняюсь приказу и буду спать. Итак, я буду спать. — Голос Кляко перешел в свистящий шепот, слова звучат совсем тихо. — А ты разработай для второй батареи хороший план действий. Как завтра прорвать фронт и взять в плен дюжину русских генералов. Тщательно все обдумай, чтоб не осрамиться.
— Пан поручик!
— Не ори! Русские услышат и сразу накроют снарядом, крышу снесут. Или ты считаешь, что они не имеют права стрелять? Это их дом. Однако я вижу, что с вами не поговоришь. Жаль слова бросать на ветер. Буду спать. Ну вас, герр командир, и спокойной ночи. Эй, ты, Христос! Христосик, спишь уже?
— Что тебе, черт возьми, надо? Что ты к людям пристаешь?
— Ничего подобного. Доброй ночи, и поцелуй меня в…
Кляко сердито лег, в темноте мелькнула огненная точка его недокуренной сигареты. Она ударилась о стену и рассыпалась искрами, которые тут же угасли. Поручик еще немного повозился и затих.
Из углов поползли какие-то неопределенные звуки. Слышалось позвякивание, легкий треск, осторожный шорох, будто кто-то боялся разбудить солдат; откуда-то доносился однообразный приглушенный топот. Надпоручик Гайнич с досадой понял, что это стучит кровь у него в висках. Звуки смешивались и повторялись, но самым отвратительным было лежать под колючими одеялами, от которых разило конским потом. Одиночество обступало Гайнича, он почти физически ощущал его и терялся, не находя в себе сил сказать: «Такое малодушие недостойно командира. Это все дурацкие разговоры Кляко, его никчемная болтовня, но я разделаюсь с этой канальей. Пошлю его на НП. Блестящая идея! Превосходно. Больше эта скотина не будет мне портить кровь». Мысль эта опьянила Гайнича. Он может распоряжаться людьми, как ему заблагорассудится, с завтрашнего дня он вправе посылать их на смерть. Гайнич распрямился, поднял руки над головой, сжал кулаки и всем телом потянулся так, что правую икру свело судорогой. «Вот, вот, поручик Кляко, вы потеряли все шансы выжить. Наблюдательный пункт — это верная смерть. Я мог бы послать туда этого новенького, что лежит рядом со мной, этого благовоспитанного поручика Кристека[4], он и в самом деле какой-то Христосик, но я пошлю туда вас». Гайничу очень нравилось говорить Кляко «вы», как предписывалось уставом, хотя практически это было довольно трудно. А почему, собственно? Полторы недели назад Гайничу присвоили звание надпоручика и официально назначили командиром второй батареи. Прежний командир, капитан Киш, месяц назад так неудачно упал с лошади, что сломал ногу в трех местах. Его отправили в тыл, в Словакию. «Черт возьми, это называется подвезло! Старый хрыч! Дома будет корчить из себя героя, а сам ни одного большевика и близко не видел. Вот если бы…»
Поручик Кляко стремительно сел и зажег сигарету.
— И какого лешего я ввязался в это подлое дело? — Он три раза подряд затянулся — в темноте трижды вспыхнула яркая огненная точка.
— Ты не спишь?
— Нет! Кто сейчас спит, скажи на милость? Знаешь, Гайнич, — Кляко подвинулся к своему командиру, — ты знаешь, я самый обыкновенный негодяй!
— Ну?
Гайнич больше не сердился на Кляко. Он решил его судьбу, и теперь ему было интересно, что может еще сказать этот человек.
— Знаешь, как бывает после окончания гимназии? Знаешь, конечно. Мечты, планы, перед тобой открыт весь мир, только действуй! Но для меня все пути оказались закрыты. Какой-то вонючий сарай, и в нем строительная контора. Я устроился туда, да и то с грехом пополам, писаришкой, дебет, кредит, фактуры, счет в банке и тому подобная дребедень. А по ночам, чтобы меня не выгнали взашей, еще зазубривать все это приходилось. А ты говоришь: интеллигент. Не обижайся на меня, но ты иногда несешь чушь несусветную, а я этого терпеть не могу. В том сарае я провел год. Потом призыв! Меня взяли в армию. Какой из меня солдат, думаю. Оттрублю свои два года, а там опять в контору пойду. Прошел первый год в армии, все было хорошо, все спокойно. И вдруг как-то осенью — я тогда уже получил звание унтер-офицера, — иду по улице, жизнью интересуюсь. Черт возьми, вот красотка! А вон та еще лучше, так бы и расцеловал ее. И вдруг слышу: «Пан унтер-офицер!» Знаешь как это бывает: идет офицер, встретит унтеришку, тот не отдаст честь, офицер и говорит себе: «А ну-ка я его сейчас погоняю перед бабами». Оглядываюсь и вижу поручика. Уже и руку поднимаю, чтобы честь отдать, но — господи боже мой! — какой же это поручик? Это мой одноклассник Ондер. Карол Ондер. Ну, конечно, здравствуй, как поживаешь и тому подобные антимонии. Мы прошлись по всему городу. Он в трактир, я за ним, все еще ошарашенный тем, что из Карола Ондера сотворили офицера. Картинка, щеголь — в офицерской форме. Сапоги, брюки в обтяжку, чтобы, значит, ляжки видны были, а что еще бабам нужно? Они не любопытствуют, что там у тебя в голове, пусть она даже и пустая. И знаешь, Гайнич, — Кляко еще ближе подвинулся к своему начальнику, — ведь этот Ондер был самым тупым учеником в нашем классе. — Кляко жадно затянулся несколько раз сигаретой. — Господи боже мой, как вспомню теперь, что встреча с этим болваном решила мою судьбу, так готов реветь со стыда. А поможет мне это? Нет! Ведь я негодяй! У такого Ондера денег куры не клюют, он валяется с бабами, каждый вечер с новой, по улице ходит фертом, а я всю жизнь буду пером скрипеть. Эх, хватит с меня! Не бывать этому! Взял да и пошел в кадровики. Не сразу, конечно, далеко не сразу. Отслужил срок, стал штафиркой, но Ондер у меня из головы не выходил. В конце концов плюнул я на все, объявил отцу, что решил стать офицером, тот на прощанье отвесил мне пощечину, и все было кончено. Словом, дерьмо я.
Надпоручик отодвинулся. Этот Кляко созрел для виселицы, и он, Гайнич, учинит величайшее в мире свинство, если пошлет на НП не его, а благовоспитанного Христосика. «Черт побери, что мне лезет в голову! Решил, значит — все!»
— Гайнич, послушай… Если, так сказать, рассудить здраво, посмотреть на дело всесторонне, не предвзято, ничего не преувеличивая, ничего не утаивая, то мне кажется, что пером скрипеть совсем не так уж плохо. Понимаешь, о чем я думаю? Скажу откровенно. Вечером, брат, когда контора закроется и к тому же месяц эдакий поэтичный светит — черт побери! — да какая-нибудь шлюха рядом, — порядочная-то девушка с тобой и не пойдет, право же, Гайнич, будешь доволен жизнью, даже если ты всего-навсего писаришка.
Причмокнув, Кляко предался воспоминаниям. Потом спросил:
— Сигарету не хочешь?
— Давай.
— Мы болтаем, а скоро уже полночь.
— Сейчас одиннадцать, — отозвался большеглазый поручик Кристек.
— Превосходно, у нас еще целый час.
Кляко тихо сказал:
— Спи, Христос! Христосик!.. Он, брат, спит как убитый. Бедный малый! Не будь у него библейской фамилии, он бы не действовал так ужасно мне на нервы. Кристек. Ты не знаешь, откуда берутся такие фамилии? Жаль мне этого сопляка. Дрожит от страха, вторую каску себе выпрашивает. Псих!
И не успел Кляко договорить, как что-то загудело, захлюпало: ш-ш-ш, ш-ш-шшу и бу-ум! Бумм! Бумм!
— Где-то совсем близко.
— Так только кажется…
Они осторожно цедили слова сквозь зубы, чтобы не спугнуть наступившую тишину. А тишина была какая-то усталая, тяжелая, но она могла уползти и рассеяться вдруг, мгновенно.
И тут внезапно будто чудовищная птица пронеслась над домом, все вокруг взревело. Из-за одеяла, неплотно завешивающего окно, в комнату ворвались вспышки света, облизав стены.
— Господи! — вскрикнул Кляко.
Неподалеку взорвался одиночный снаряд. Над головой послышался звон.
— Что это ты? — спросил Гайнич.
— В бога мать! — Кляко уже сидел, курил и посмеивался. — Не знаю, как все получилось. Лежал на спине, и вдруг мне показалось, что снаряд летит прямо на меня. Удивительно дурацкое ощущение — снаряд в брюхе. Я мигом перевернулся. Все как-то легче, если он угодит в спину. Эти русские стреляют как боги. Но с меня хватит. Я оденусь. — Кляко встал, зашуршал одеждой. — Гайнич, у меня дрожат ноги. Ой-ой, как трясутся, словно у бабы. Вот потеха-то! — И, выругавшись, добавил: — Сапоги насквозь промокли и воняют. Ноги в них совсем сгниют.
Командир почти не слушал Кляко, но все же тот привлекал его внимание больше, чем хотелось бы. Он сам не понимал, зачем ему это нужно. Когда-то, очень давно, Гайнич думал, что понимает странный характер Кляко, и удивлялся ему. При всяких происшествиях он прежде всего спрашивал себя: «А что сказал бы Кляко?» Оба они были поручиками, младшими офицерами, не имевшими реальной власти. Недавно еще было так: они могли сидеть за одним столом, вместе дуть самогон и немецкий шнапс, который им выдавали в офицерской столовой. Тогда он мог положить руку на плечо Кляко, обнять его и постоянно твердить: «Ты, Кляко, молодец, с тобой и в преисподней жилось бы неплохо!» Кляко на это обычно отвечал: «Ты осел!» Но он, Гайнич, не обижался, потому что Кляко говорил это как-то по-своему, как не сказал бы никто другой, в его словах звучало одобрение, похвала. И он это ценил.
— Нет, никогда мне не надеть эти идиотские сапоги! Они вдрызг мокрые! — ругался Кляко, прыгая на одной ноге и проклиная все, что приходило ему на ум.
Месяц назад капитан Киш сломал себе ногу, и его, Гайнича, назначили командиром батареи. С тех пор многое переменилось. Не все, но многое. Совсем недавно, всего десять дней назад, ему присвоили звание надпоручика. Кляко сейчас обувается, у него мокрые сапоги. У Гайнича тоже мокрые сапоги. Ведь они уже много недель в походе, то верхом, то пешим строем плетутся по грязи, по воде, а до этого шли по бесконечным снегам, делая ежедневно по тридцать километров, и не отдыхали ни одного дня. Неоглядные русские равнины выматывают у них все силы, отнимают желание жить, учат проклинать все на свете и пить горькую. Люди пали духом, ворчат, как собаки, и поручик Кляко как будто ничем не отличается от всех прочих. Останавливаясь на марше, солдаты оглядываются на пройденный путь, и на каждом лице словно написано: «Куда нас гонят? Ведь мы зашли уже так далеко, что отсюда и домой не попадешь». И если Кляко поглядит на такого парня, то захохочет, как дьявол, и крикнет: «Что оглядываешься, Иожо? Татры, что ли, увидеть хочешь? Они далеко, братец. Не бойся, вернешься домой. Вернешься котлетой в консервной, красиво упакованной жестянке, а на ней твои имя и фамилия — чтобы не перепутали. Ценить должен!» И Кляко снова хохочет, словно злой дух, а у людей от его хохота мурашки по спине бегают. Кляко беззаботен, возможно, и смел, но, скорей всего, ему на все наплевать и в особенности на самого себя. Потому-то он непонятен, непохож на всех остальных. «Но я, Гайнич, завидую такой беззаботности…»
Надпоручик слышит, как Кляко звякает пряжкой, надевая ремень.
— Ну, я готов отправиться хоть к черту на рога!
Кляко отворил дверь. Кто-то вскрикнул.
— Валяется, как собака под хозяйской дверью, — раздался голос Кляко. — Соображать надо! Сколько вас тут?..
Дверь хлопнула, послышались голоса, но слов нельзя было разобрать.
— Ушел, слава богу. Скажите, пан надпоручик, вам еще не надоело слушать его ругань? Он выражается хуже последнего ездового.
— Спите, поручик Кристек. Привыкайте! — резко ответил Гайнич.
«Тоже несносный тип этот Христосик. Воображает, сопляк, что у командира батареи только и забот, что обучать подчиненных красноречию. В конце концов, эта скотина Кляко прав: война не духовная семинария». Гайнич прислушался к наступившей тишине, и она ему польстила. Он ее создал, она возникла по его приказу, словно он заказал в баре кружку пива. «Эх, черт! Кружка пива кому не придется по вкусу! Пиво — это да! А Христосик — и в самом деле притих, вздохнуть боится перед начальством. Лопнуть можно со смеху. Уважает меня. С такими христосиками неплохо даже на фронте. Он мог бы сделать карьеру, дотянуть до командира дивизиона, а там, глядишь, и командиром полка стать, чем черт не шутит! Командир полка!» «Генерал Лаудон едет по деревне, генерал Лаудон скачет по полям…»[5]
Поручик Кляко вышел во двор. Повалил снег.
— Холодно, — зевнул поручик, потягиваясь.
Сзади строчили пулеметы. Он махнул рукой и подошел к часовому, который стоял у белой стены, притопывая ногами.
— Холодно?
— Холодно! — сердито ответил часовой, и Кляко это понравилось. Так ответил бы и он сам, если бы к нему подошел какой-нибудь сонный офицер и задал такой бессмысленный вопрос.
— Фамилия?
— Лукан!
— Лукан? Не узнал тебя по голосу. Голоса у нас у всех стали одинаковые от этих сигарет. Проклятые швабы сеном их набивают — сдохнуть можно.
— Да я не курю.
— Поддел меня. Здорово, — захохотал Кляко во весь голос, безуспешно пытаясь отделаться от какого-то неприятного чувства, которое он не мог определить. Он ведь знал, что Лукан курит, знал также, почему тот отпирается. «Остроумно! Остроумно и вдобавок унизительно. Как же: я солдат, вы офицер, между нами нет ничего общего. И катитесь куда подальше».
— Громко не смейтесь, пан поручик. Начальник караула капрал Матей, приказал соблюдать тишину.
— Значит, капрал Матей приказал соблюдать тишину…
— Полную тишину.
— А ему кто приказал, рядовой Лукан?
— Может, и вы, но меня это не касается.
— Странно.
Поручик знал, что капрал Матей для этих Луканов обыкновенный офицерский прихвостень, но сейчас, каков бы он ни был, он частица солдатской массы и потому важнее, чем поручик Кляко, который не принадлежит к солдатской массе, а принадлежит к тем самым офицерам, что затеяли войну и гонят ребят второй батареи куда-то к черту на рога.
— Чего тут странного? — переспросил Лукан и сейчас же ответил: — Ничего странного тут нет.
— Ничего, конечно, ничего…
Кляко разозлился, у него зачесалась рука — хотелось что-то сделать, поставить солдата на место. Сунув руку в карман, он встряхнул спичечный коробок.
— На открытом месте и на передовой курение запрещено. За-пре-ще-но!
— Приказ начальника караула, капрала Матея, — закончил Кляко и подождал, пока догорит спичка.
— Нет, такого приказа он не давал. Нас этому учили, и потому такие приказы никому не нужны.
У солдата дрожал голос, как и у Кляко.
— «Никому такие приказы не нужны…» Ты мне наставления не читай! Ты что, солдат или учитель?
Кляко выдохнул дым прямо в лицо Лукану, понимая, что это небезопасно.
Солдат молчал.
Они зашли слишком далеко, надо было кончать. Часовой отступил в глубину темного двора, а у Кляко остался единственный путь — на улицу. Что произошло? Ничего. Обычный спор из-за немецкого курева.
— Труха паршивая! — выругался Кляко и отшвырнул сигарету.
Такие стычки между ним и солдатами были в порядке вещей. Он их не искал, они возникали сами, рождались из невинных пустяков. «Не умею я с ними ладить, старый олух. На свалку пора! Напрасно я осложняю себе жизнь».
Теперь он ругал себя за то, что бросил сигарету. Его знобило от холода. А в комнате тепло, он полеживал бы там под лошадиными попонами. «Никогда я ничего не додумываю. Ничего не додумываю до конца. Как бы сейчас та сигарета пригодилась: я посветил бы ею на циферблат. Нет, двенадцати еще быть не может. Вернуться в помещение?» Он отказался от этой мысли, не хотелось ему идти и во двор, к Лукану. Потом он вспомнил, что по ту сторону улицы, только гораздо правее, устроена коновязь, там стоят шесть лошадей. «Проверю-ка часовых, ничего мне от этого не сделается. Не мое это дело, но надо же убить время».
Он вышел на дорогу и свернул вправо. Но не успел сделать и нескольких шагов, как кто-то рявкнул: