— Halt![6] Пароль!
— Словак!
— Ist gut[7], — проговорил немец, успокаиваясь.
«Совсем позабыл об этих хамах. — И Кляко пошел дальше, он и сам не мог понять, как это он забыл о немцах. — Ничего-то я до конца не додумываю, вот что. Даже пароля не знаю, так и шлепнуть могут. Что мне здесь надо?» Но Кляко чувствовал, что возвращаться не следует. Это вызвало бы подозрения.
Валил снег. Снежинки таяли на лице. Непроглядную тьму подчеркивала цепочка мертвенных огней на юго-востоке. Казалось, они висят над главной улицей какого-то огромного столичного города, где беспрерывно то зажигают, то гасят уличные фонари. Светящиеся шары, таща за собой хвосты искр, взвивались в черную вышину, лопались и падали, рассыпаясь сверкающими осколками. И только над самой землей их поглощал мрак.
Кляко впервые видел эти цепочки мертвенно-бледных огней. В них таилась какая-то неопределенная угроза, и они не походили ни на какие другие огни. Они были сами по себе.
«Они мертвые», — уговаривал себя Кляко, где-то в глубине души упорно не соглашаясь с этим, что втайне радовало его.
Зарницы на юго-востоке.
У-и-и… у-и-и-и… Что-то ворочается в воздухе и свистит. Не плывет и не хлюпает, но именно ворочается и свистит, а теперь вот завыло, и от этого воя поручик Кляко холодеет до мозга костей.
Он упал на дорогу.
Трах… Трррах…
Земля ожила, словно взволнованная речная гладь, что-то застрекотало, будто швейная машинка. А теперь что-то валится. Трещит дерево. Снова треск. Слышны голоса, много голосов. Отчаянный крик. Кричит человек, кричит тот, кого собираются убить, и он об этом знает, и знает, что спасения нет.
Раненый внезапно смолк.
Кляко поднял голову и сплюнул грязь. На зубах захрустело. Правая рука оказалась по локоть в воде. Колени намокли.
У-и-и-и… у-и-и-и…
Кляко вскочил и побежал. Какая-то сила вдруг приподняла его и швырнула на земляной холмик. Рядом — доска. Кто-то приложил к его колену горячий уголек. Здесь хорошо. Здесь Кляко чувствовал себя в безопасности. Он потрогал колено. Штанина разорвана. Колено распухло. Крови нет. Должно быть, он ударился, наткнулся на что-то. Где он? На чем он лежит? Холмик ровный, со скошенными боками. Кляко припоминает, — так складывают щебень на обочинах шоссе. Здесь доска. Гладкая, хорошо обструганная планка. Кляко ощупывает ее. Планка с перекладиной… и поручика бросает в дрожь. Отшвырнув планку, он сползает с холмика и злобно хохочет.
— Это крест! — Кляко действительно видел крест, сам не понимая, как его можно видеть. Настал день, ночь сгинула. Он лежал рядом с могильным холмом. На черном кресте белыми готическими буквами выведено: «HALSCHKE», а над фамилией что-то еще, помельче, и какие-то цифры. Но Кляко не обратил на них внимания. Он весь дрожал, бессмысленно повторяя: «Хальшке, Хальшке…»
Как светло, какой длинный день! Кляко видел все до мельчайших подробностей. Белое пятно — подштанники, выглядывающие из дыры на колене, пятно потемнее — правая рука. Забрызганный грязью сапог, а за ним рухнувшая деревянная ограда. Рядом с сапогом немецкая каска. Кляко не посмел выругаться — все выше и выше, до самого горизонта, по склону поднимались земляные холмики, над ними торчали черные кресты с касками. Холодный отсвет исходил от них, а по краям ближайших к нему касок мерцали тяжелые холодные капли воды.
— Господи Иисусе!
И впервые в жизни поручик Кляко почувствовал, что все видит, все воспринимает, но тем не менее он мертв.
— HALSCHKE!
Буквы пока еще не стерлись, уцелели и цифры. Четыре из них — 1917 — наводили на Кляко ужас. Это был год его рождения.
Только что была ночь, а сейчас настал такой длинный день. Если бы Кляко взглянул на часы, то увидел бы, что через четырнадцать минут будет полночь. Но он смотрел вверх, на светлое небо. Оттуда медленно-медленно падала ракета, отбрасывая во все стороны мертвенно-бледный свет, а над ней гудел тяжелый бомбардировщик. Гудел, будто невидимый шмель. Внезапно вокруг все завыло и загрохотало. Потом послышался свист, словно нечто огромное расталкивало воздух, стремясь во что бы то ни стало дотянуться до крестов и касок на немецком кладбище.
Скорее за могилу!
Свист нарастал. Лавины раздираемого воздуха бурлили и клокотали. Кляко охватил озноб, между лопатками заныло. Голова была ясная, свежая. Одним глазом он видел на правом плече креста буквы «SCHKE». Пока они еще не стерлись. Это как-то примиряло Кляко со всем. Он лишь упрекал покойного Хальшке, что тот родился тогда же, когда и он, Кляко. Поручику вдруг захотелось зарыться в землю, спрятаться в этих могилах, боль между лопатками чудовищно усилилась. Он уже ни в чем не упрекал покойника, он бессильно царапал ногтями мерзлую землю, цепенея от визга над головой. Сознание померкло.
Но тут откуда-то извне ворвался грохот, принеся с собой горячие пронзительные звуки, и Кляко захотелось крикнуть: «Это не я!» Он закричал и почувствовал, что удаляющийся грохот унес с собой и все страхи.
Меж крестов продиралась лошадь. Почему она так высоко поднимает ноги? Все погрузилось в темноту. Он так и не успел разглядеть, куда направляется лошадь. Слышал только, как та приближается, топает, фыркает, натыкаясь на что-то. Раздавалось звяканье, треск. Должно быть, лошадь поворачивалась, вставала на дыбы. Она сражалась с крестами и стальными касками. Шла немая, отчаянная и бессмысленная схватка. Кладбище было огромное, с лошадиных боков, разодранных острыми перекладинами крестов, должно быть, лилась кровь. Звяканье удалялось. Кляко полз с ощущением, что все это тянется страшно долго. Но взгляни он на часы, — он убедился бы, что полночь настанет через тринадцать минут. А если бы поинтересовался тем, что происходит вокруг, то услышал бы громкие крики и голоса насмерть перепуганных людей.
Кляко вернулся в деревню. Никто его не остановил. В сенях он перешагнул через лежащих вповалку людей. Услыхав, что кто-то вошел, они замолчали.
В комнате было тихо.
— Кто там?
Это, должно быть, спросил надпоручик.
Кляко подошел к тому месту, где лежал раньше, и, не раздеваясь, грязный, улегся, ничего не ответив Гайничу.
— Война есть война, господа.
Но и на это замечание Кляко не откликнулся.
Надпоручик Гайнич только что разрешил сложную проблему, и потому голос его звучал спокойно. Сходить на батарею или нет? Ее могло накрыть тяжелым снарядом или бомбой. Там один «лошадиный батька» фельдфебель Чилина. Если сейчас показаться солдатам в пилотке без каски, то это поднимет их боевой дух. Но сегодня вечером он отдал приказ: «До двадцати четырех ноль-ноль назначается отдых и полный покой». После этого подъем и выступление на передовую. Дальше уже огневая позиция… и приказ есть приказ, а не жена почтмейстера, следовательно, нужно спать. Солдат баловать нельзя, только тогда они будут подчиняться приказу командира. Приказ относится и к нему самому. Сейчас он должен спать. Спать и под бомбежкой. А если кого убило — ничего не поделаешь. Как там? Поручик Кляко ничего не ответил. Что это с ним стряслось? «Война есть война, господа». На батарее находится фельдфебель Чилина. Но если Кляко думает, что игра в молчанку спасет его от НП, то он заблуждается. Чертовски заблуждается.
Христосик здесь ничего не понимает. Он похож на человека, заблудившегося в большом городе. На батарею он прибыл неделю назад, прямо на марше. Как и все остальные части, батарея спешила на фронт. Колонну нагнал немецкий грузовик, остановился. Из-под брезента выглянул словацкий офицер и спросил: «Вторая батарея?» — «Вторая!» Офицер спрыгнул. Грузовик загудел и уехал. Солдаты не удивились. Подумаешь, что тут такого? Еще на марше разнесся слух, что нового офицера зовут Христос. Вот потеха. Все охотно поверили, потому что это был офицер. Вечером солдатам зачитали приказ, в котором сообщалось, что ко второй батарее прикомандирован поручик Кристек. На батарее развеселились еще больше. Все знали, что прозвище придумал поручик Кляко. Кое-кто из батарейцев утверждал, что Кляко в общем-то славный парень. Но таких было немного.
Христосик здесь ничего не понимает и всего остерегается. Где-то в его голове засело, что свист снаряда, который ты слышишь, тебя уже не убьет. А другие тихие, неслышные, они летят прямо на человека и убивают. Он узнал это в штабе от бывалых офицеров. Сейчас затишье и поэтому Кристеку страшно. Вон тем двум хорошо. Они привыкли. Надпоручик герой, а у Кляко не все дома. Надпоручик — командир и обязан вести себя как герой, а у Кляко не все дома, и потому он не понимает, что находится на фронте и что здесь убивают. Как такого человека могли сделать поручиком? Всякое, конечно, случается. Одному везет, другому нет. Ему, Кристеку, судьба за что-то мстит. Его выгнали из штаба и отправили на фронт со второй батареей. А все этот новый начальник, эта обезьяна. И согреться как следует не успел, как вызвал Кристека и закричал: «На ночь достаньте мне девку!» А он, Кристек, стоял навытяжку и заикаясь лепетал: «К-как? Из-изви-ни-те, п-пан пол-ковник?» — «Девку мне достаньте на ночь. Или вы думаете, что я вожу с собой в чемодане собственную жену?»
Вышла неприятность. Кристек хотел возмутиться, показать, что такое требование его оскорбляет, что оно ниже его достоинства, но побоялся. Собрав последние крохи отваги, он смиренно ответил: «Я вас не понимаю, пан полковник. Не понимаю ни слова». — «Кругом марш! И чтобы духу вашего здесь не было! Я вам покажу, я вам покажу! Погодите… Смирно! — заревел полковник, когда поручик, отдав честь, уже шагнул к двери. — Завтра утром, в восемь ноль-ноль, явитесь к моему адъютанту. Документы, довольствие на три дня, и прости-прощай. На фронт. Русские прочистят вам уши! Здесь одна сволочь, одни негодяи. Никто ни черта не делает, только бьют баклуши. Человек высказал единственное человеческое желание, а он, извольте видеть, оглох. Марш! И чтоб духу вашего тут не было!»
С тех пор прошла неделя.
И вот он лежит здесь, под лошадиной попоной, рядом с героем, а тот между ним и этим психом Кляко. Стоит тишина, невыносимая тишина, та самая, в которой летят неслышные смертоносные снаряды. Нужно прислушиваться, только это может его спасти. Тем двоим хорошо, они привыкли, они беседуют и курят, а этот псих Кляко закуривает одну сигарету за другой. Словно он и не на фронте. Поэтому и мог выйти наружу и болтаться где-то ночью именно в тот момент, когда самолеты бомбили деревню. Сумасшедший, совсем рехнулся. Вот опять курит. Он, Кристек, и сам закурил бы, да боится высунуть из-под попоны руку. Еще, чего доброго, случится что-нибудь. А так ничего не будет. Ничего не будет, только не надо шевелиться. Тепло, по крайней мере. Молчит и этот ненормальный. Всегда он столько говорит, а тут онемел. Вернулся и хоть бы слово произнес. Надпоручик спросил: «Как там?» — потом сказал: «Война есть война, господа», — а этот псих промолчал. Скорей всего он не сумасшедший, а просто прикидывается, чтобы его как ненормального отправили домой. Это надо поиметь в виду. «Интересно, достал ли мне денщик вторую каску? Времени у него было достаточно, я велел ему еще позавчера. Солдаты распустились, всякий делает, что хочет, и командиру следовало бы знать об этом. Конечно, один он со всем справиться не может. Батарея уже третий месяц в походе, а этот псих ни о чем не беспокоится. Я должен помочь командиру, он человек хороший и герой. Я ему помогу. Солдат надо подтянуть. Где ж это видано, бьют баклуши, ворчат, шатаются по двору, а в приказе ясно сказано, что следует соблюдать полную тишину до двадцати четырех ноль-ноль…»
Отворились двери.
— Пан надпоручик! — И еще раз: — Пан надпоручик! Полночь. Двадцать четыре ноль-ноль.
— Знаю. Убирайся!
— Но… пан надпоручик…
— Убирайся, тебе говорят…
— Ребят у нас побило. Бомбами.
— Побило? — Гайнич вскочил. — Подъем, господа! Ну-ка, поди сюда! Кого убило? — спросил он дрожащим голосом.
— Не знаю. Пришли с батареи, сказали и сразу назад. Я один остался. Даже часовой туда пошел — посмотреть.
Слова звучат жалобно, словно мольба, жаждущая быть услышанной. Голос детский, жалобный: то ли солдат недавно плакал, то ли плачет и сейчас.
Надпоручик пыхтя натягивал сапоги. Он прыгал по комнате и ругался на чем свет стоит.
Христосик застегивал мундир, стискивая зубы, чтобы они не стучали.
Кляко продолжал лежать.
— Подъем, поручик Кляко!
— Я одет, еще успею.
— Кляко, подъем!
— Вечно вы: поручик Кляко, поручик Кляко! Сволочи! — взревел он, вскочил и, задыхаясь от ярости, не сразу нашел дверь, потом нащупал ее и выбежал.
— Сколько человек убито? И этого не знаешь?
— Ничего не знаю. Пришли с батареи, сказали, — тут все и побежали, я один остался.
— Не трясись ты. Война есть война.
— Я не трясусь, пан надпоручик.
Кляко шел не торопясь. Но внезапно ему стало стыдно, и он бросился бежать. «Проклятая мясорубка!» — хотелось ему кричать во весь голос. Офицеры дрыхнут себе под одеялами в тепле, треплются о чем попало, и не знают, что бомбы убивают их солдат. Пусть не он командир батареи, но он-то был на улице и мог сообразить, что от бомбежки пострадали люди. Надо было пойти туда, а не возвращаться в свое логово. «А чем бы я помог? Что изменилось бы, если бы я туда все-таки пришел? И что изменится сейчас с моим приходом? Чего я бегу?» Но он все бежал, стараясь отогнать прочь все эти мысли, не достойные военного. Лишь на миг он остановился, закурил и тут же помчался дальше. «Чего я бегу? Почему именно я? И почему именно я оказался на фронте, зачем я ввязался в это подлое дело, если не гожусь для него и не мечтаю о славе, только о бабе, черт возьми! Даже не обязательно красивой, лишь бы у нее было все, что полагается… И особенно то, вокруг чего весь свет вертится. Господи!.. Кого же убило?»
И тут Кляко испугался, что убит Лукан. «Лукана не могли убить, он стоял на часах, караулил эту сволочь — офицерье. Чтобы, не дай бог, не украли, да, да, не украли! Ха-ха! Вот комедия-то! Если бы вдруг украли всех офицеров, война сразу бы кончилась. Солдаты разбежались бы по домам — ха-ха! И как это было бы здорово! И я тоже свинья, обыкновенная свинья, которая затягивает эту подлую войну против русских. Они ведь братья, славяне, а немцы — это гитлеровцы, швабы, черт бы их побрал! Зачем же тогда я бегу? Поднимать боевой дух? Но это же подлость! Хватит! — Кляко остановился. — Время у меня есть». Он закурил, решив, что не тронется с места, пока не докурит сигарету. Но снова возникли мучительные сомнения: «Чего я тут торчу как кретин?.. А если я нужен ребятам? Пойду». Но теперь он уже не бежал, а шел медленно, ступая тяжело, и никто не признал бы в нем поручика Кляко.
— Ох, ох…
— Осторожно, ребята. Клади его сюда.
— Ох, ох, ох…
— Говорю, осторожно. Чего встали, будто… Посторонись!
— Хватит! Сволочь наш боженька.
— А люди?
— Скоты!
— Ох, ох…
— Одно на одно, значит, получается…
— Ну и что? Чему тут удивляться? Не пойму я тебя, Лукан.
При этих словах поручик Кляко невольно улыбнулся. Жив Лукан. А ему-то что до этого? Правда, они земляки. Но какое это имеет значение? Должно быть, для него Лукан — это частица родного края. А в такую проклятую ночь это очень важно! Если бы Лукана убили, он осиротел бы, и все выглядело бы еще печальнее. А что думает о нем Лукан? Лукан не сентиментален. «Не сентиментален и я, но хотел бы быть таким. Это кратчайший путь к безумию. Создать собственный мир с собственными законами и наплевать на все прочее. Кого бы я взял с собой? Надпоручика Гайнича! Чтобы уморить его. И, разумеется, бабу. Пусть даже некрасивую. Меня отправили бы в тыл, потому что сумасшедшим не место на фронте. Сумасшедшие не воюют! Но все нормальные люди ведут себя здесь, словно сумасшедшие. И сама эта война безумие, но настоящего безумца отсюда гонят прочь. Блестящая логика! Надо будет когда-нибудь вернуться к этой мысли».
— Кто там курит?
— Ну-ну!
Солдаты узнали Кляко по голосу, и один из них проворчал:
— Опять самолеты прилетят и перебьют людей.
Кляко хотел оборвать его, но понял, что при покойниках это будет неуместно.
— Кого убило? — спросил он.
Солдаты вдруг разом заговорили, и поручик Кляко похвалил себя в душе, что пришел сюда. Он прислушивался, не заговорит ли Лукан. Но голоса Лукана не было слышно, и потому Кляко стало грустно. Убило троих. Колесара ранило в ноги. Он лежит на повозке на груде батарейского имущества и стонет.
— Ох, ох…
— Слышите? Это он.
— Тяжело ранен?
— Откуда мне знать? При нем Лапидух и лошадиный батька, то есть — пан фельдфебель Чилина.
— Сняли сапог, а он полон крови.
Это сказал Лукан. И на сурового Лукана подействовала жестокая фронтовая обстановка, он тоже раскис. На войне в трудную минуту солдаты думают, что офицер не такой человек, как все прочие, и может уберечь их от самого страшного. Теперь Кляко уже жалел, что Лукан заговорил, сейчас он был бы рад, если бы тот вообще не отозвался. Он спросил Лукана:
— Ты боишься?
— Почему вы меня спрашиваете?
— Просто спросил.
— Никак я не пойму, пан поручик, чего вы ко мне все придираетесь, что вам надо! Вы сами понимаете, что я не могу сказать вам то, что думаю, и это…
— …а другое меня не интересует. Ты прав, Лукан.
— Чудной вы какой-то, — мягко заметил суровый Лукан, чем обрадовал Кляко.
Суровый парень оказался не таким уж суровым. И поэтому Кляко дружелюбно ответил:
— Все мы чудные. Тебе не кажется?
— Много мне всего кажется. Но я не люблю этих разговоров.
— Проводи меня к убитым.
— Пойдемте.
Лукан отступил, пропустив Кляко в узкий проход между забором и повозкой.
Бомба снесла пристройку позади длинного дома и оставила воронку в саду среди деревьев. Вокруг нее валялись глыбы мерзлой земли. В глубине сада лежали трое убитых, прикрытые плащ-палаткой.
Около них никого не было. За забором чернели поля.