– Дорогой, – супруга накинула на удава еще один двойной рыбацкий узел, – тебе не кажется, что стена непонимания, вознесшаяся между нами… – Иван, не переставая жевать, оглядел стены в старых обоях под мрамор, – …эта стена может рухнуть и придавить нас?
Лицо Ивана Кочерыжкина прекратило уничтожать сосиску, напряглось и обратило непонимающий взор на Любу.
– Мы должны обсуждать наши проблемы, а не заедать их, – развила Люба мысль отрепетированным козырем. – Признайся, у тебя есть проблемы?
По лицу супруга пробежала тень невысказанного переживания.
– Ты должен открыться, пока не поздно!
Кочерыжкин открылся:
– Котлет охота.
И откусил сразу половину сосиски.
Люба поняла, что супруг не хочет помогать ей в спасении брака. Испытав приступ отчаяния, она подумала даже броситься под поезд, но ближайшая электричка шла лишь утром. Лежать всю ночь на путях – глупо, рассудила Люба и отложила решение железнодорожного вопроса до воскресенья: в воскресенье проходил вечерний скорый на Ростов.
Неделя ушла на поиск проблем, коварно скрывавшихся и прятавшихся в трещинах их матримониальной жизни и все явственнее раскалывающих ее изнутри. Но проблемы не обнаруживались, хотя на их наличие явно указывал рост этих самых трещин. Зато каждый вечер обнаруживался муж и хоронил в сосисках потерянное семейное счастье.
В субботу Люба Кочерыжкина махнула на свой бесповоротно рухнувший брак рукой и на прощанье нажарила котлет.
В воскресенье с утра Иван Кочерыжкин содрал со стены обои под мрамор, оголив унылую серую штукатурку, и вместо них поклеил новые – с васильками.
А через месяц Люба и Иван Кочерыжкины, пышущие свежим счастьем, сели на пароход и отправились в путешествие по Волге. Перед отплытием Иван зашел в газетный киоск на пристани и купил выдержанный в многообещающих тонах журнал для мужчин. Он почувствовал, что обновленная жизнь требует от него новых соответствий.
Нищие и слепой
К церкви стал ходить слепой с собакой. Кобелек заметно хромал, паству встречал большими, детскими, влажными глазами. Прихожане умилялись издали, но, подходя ближе, неприятно упирались взглядом в неприкрытые глазницы слепого и, досадуя на свое любопытство, спешили отвлечься подаянием и видом жизнерадостного кобелька с перебитой лапой. Размягчение чувств приятно разливалось в них, бросавших в коробку деньги. И пустые изъяны слепого, и глаза собаки, и звон упавшей милостыни помогали ощутить свою примятую душу, разгладить складки, которые тут же поползут скукоживаться обратно.
Хотя появление новых убогих не сказалось заметно на доходах завсегдатаев паперти, слепому с собакой подавали чаще прочих, и нищие его невзлюбили. К тому же он не переламывался телом до земли, не унижался голосом, не тянул руки за подаянием – стоял неподвижно, не желая смотреть на притворную суетливость.
Нелюбовь нищих к нему и к кобельку быстро и сполна овладела папертью и расцвела полнокровной ненавистью. Слепому от чистого сердца и из добрых побуждений советовали убираться ко всем чертям, но в ответ он ничего не говорил, лишь кобелек, поджав лишнюю лапу, с добродушным интересом рассматривал ходоков и вилял хвостом.
Одни предлагали покалечить и прогнать слепого, другие – отравить пса. Но и в этой неприятной необходимости неравного и незатейливого насилия им виделось оскорбление их самих. Потревоженные души нуждались в особом воздаянии, не унижающем и без того утомленное достоинство.
Решили дотянуться до слепого через собаку. Где-то отловили и приволокли текущую суку. Кобелек заметил ее и воспылал. Сука тоже разглядела в калеченном кобельке повод для ее сучьей любви, и они по животной простоте обженились.
Слепой остался один. Нищие довольно улыбались, ощерив малозубые, жадные рты. Их руки по-прежнему тянулись к бросаемым деньгам, хребет складывался в вечном поклоне, из глоток вываливались липкие неприятные причитания, но ни сил, ни желания стянуть с лица общую на всех перекошенную усмешку у них не было.
Слепой продолжал стоять, будто ничего не видел.
Но кобелек объявился. Теперь он отсиживал утреннюю службу, а когда паства, осыпавшись милостью, расходилась, на трех лапах убегал к своей суке. К вечерней же возвращался на паперть, чтобы после, хромая, уковылять по зову плоти уже до утра.
Нищие осунулись. Но задумавший хитрость с сукой продолжал улыбаться и щериться.
– Терпение, – шептал он, – терпение.
Шли дни. В одну из заутрень, когда кобелек сидел у ног слепого, один из нищих спустился с паперти и пошел в сторону – туда, где нашла укрытие забеременевшая сука. Пес заволновался, смотрел то вслед нищему, то на лицо хозяина, ища в глазах его ответ на свое беспокойство. Но тот молчал, и пес верно сидел рядом, дожидаясь конца службы и выхода прихожан.
Оставались минуты до того, как церквушка распахнет врата и, не в силах держать в себе, начнет выплевывать впитавших благость людей. И они продолжат свой путь по земле.
Показалась фигура нищего. Он натужно, неторопливо шел. Пес смотрел на его приближение, нервно тряся поджатой лапой.
Нищий приблизился и бросил на землю тело суки, которое нес, перекинув за спину. Оно грузно упало, пенный язык вывалился, вспученные глаза уставились сразу на всех и ни на кого, передавленная веревкой шея стала тонкой и подломилась.
Пес кинулся к ней, обнюхал, удивляясь ее неподвижности, забегал глазами по людям, прося помощи, лизнул пену на застывшей пасти и, постигнув край жизни, обратился в страшный, безысходный вой.
И не было этому вою конца. И не стало вокруг ничего другого.
Выходившие из церкви люди с неприязнью и страхом смотрели на пса, на задушенную суку и на слепого позади толпы нищих, забывших про милостыню.
Слепой опустил руку на голову собаки, дотянулся до мертвого тела, поднял его с земли и пошел прочь. Калеченный зверь захромал следом. Вой удалялся вместе с ними, но так и не стих, беспокоя приход до самой ночи. Но и ночью продолжался.
Кто-то из нищих, не имея сил нести в себе увиденное, засмеялся.
На следующий день паперть перешептывалась – появится ли слепой или нет? Слепой не пришел.
Не пришел он и на второй день, и на десятый.
Жизнь пошла прежняя. Нищие почти забыли случай. Руки их вновь потянулись за милостыней, тела припали к земле, из глоток полились липкие причитания о милосердии и обещания молиться за подающего.
Слепой появился через месяц. Раздались осторожные возгласы, негромкий ломкий смех, даже присвист – когда знакомая фигура с задубевшей, никогда не поворачиваемой шеей показалась вдали. С ним был пес. Обычно он шел впереди слепого, ведя его за собой. Сейчас, опустив голову, он ковылял вслед за хозяином, поджав лишнюю лапу.
Когда они приблизились, паперть смолкла.
Слепой, не заговорив ни с кем, прижался спиной к церкви, поставил на землю коробку и привычно замер. Пес сел рядом.
Прихожане, выходившие с утренней службы, узнавали его, умилившись. Проходя мимо, бросали милостыню и… отшатывались. Собака смотрела на них двумя выдавленными глазницами, еще не вполне зажившими, сочащимися влагой.
Они стали появляться каждый день. Подавали им редко – подходить было неприятно, да и толковали, будто человек тот – живодер, ослепивший животное с умыслом нажимать на сострадание.
Меж тем нищий, который не смог тогда нести увиденное и засмеялся, исчез. Позже узнали, что он стал стоять у церкви, что за рекой. За ним потянулись другие.
Вскоре почти все, кто был на паперти в день, ставший вязким воспоминанием, разбрелись по иным церквям.
Но паперть не пустела, их место быстро занимали новые нищие. Они с любопытством косились на слепого, расспрашивали, но никто не отвечал.
Из старых завсегдатаев остался только один – который привел суку, а потом задушил.
Когда заканчивалась вечерняя служба, церковь, а за ней и паперть пустели, этот последний останавливался напротив слепого и его слепой собаки и заставлял себя глядеть в их глазницы. Бросал в коробку несколько монет. И уходил. Слепой и собака поворачивали головы и смотрели вслед, пока очертания уходящего человека полностью не скрывал сумрак.
Одиночество
Шаровая молния утомилась невостребованностью своих чувств и упала на землю пыхтящим колючим ежиком. Колючий ежик топал по лесу, замерзая. Когда его иголки обледенели и сделались непосильной ношей, он выпустил на волю долго носимый стон и обернулся елочкой.
Петр Петрович шел с веревкой в поисках подходящего дерева и услышал елочку – она единственная в лесу звенела обледеневшими иголками.
– Эк тебя сюда занесло? – удивился Петр Петрович – вокруг сплошь стояли березки.
Петр Петрович достал топор и срубил елочку.
Мерзлая влага на иголках обтаяла, на лапах появились красочные игрушки, мишура, особенно много было мишуры. Елочка радовалась.
Петр Петрович просыпался по ночам от странного пыхтения и топота шагов. Жизнь проходит, думал он и опять засыпал.
Праздник закончился.
Елочка лежала на холодной земле и осыпалась высохшими иголками. Дворник Галактион подпалил ее, она жарко вспыхнула скопившейся теплотой. Галактион смотрел на нее, грея в пламени озябшие руки. Вздохнул о чем-то своем – Галактионовом – и пошел прочь.
Ошметки огня взвились в небо шаровой молнией, но ее никто не увидел.
Автобус
Темно-красные маки тонкого, влажного сатина плавились на ее плечах, волнующе подергиваясь от неровностей дороги.
Солнце нещадно пекло, оглушало, вызывало слабость, обреченность. Можно пересесть на другую, затененную сторону – там есть одно незанятое место. Как раз рядом с маками. Но разве заставишь себя встать, схватившись за раскаленное железо поручня? И все же…
Двери зашипели. Автобус дернулся и двинулся дальше. Вошедшего подбросило, и он упал на последнее свободное сиденье. Проваливаясь, вскинул вверх букетик прохладно-голубых фиалок. Она улыбнулась.
– Спасибо! Мне никто не дарил цветов. Не знала, что это так приятно.
Он не ответил и вжался подошвами сандалий в пол.
– Ты красивый и добрый. Я уже свыклась с тем, что у меня никогда не будет мужчины. Такого мужчины. А ты пришел. С цветами. Я тебя узнала.
Он отвернулся, уставился в окно. Она притрагивалась взглядом.
– У нас обязательно будет ребенок. Ты хочешь мальчика или девочку? Только не смейся, но я знаю – кого ты скажешь, того и рожу.
Он достал телефон, прячась в него.
– Ты ведь не сделаешь мне плохое? Никогда?
Двери опять зашипели, он выбежал. Наверняка не на своей остановке.
Она улыбнулась вслед, рука ее дернулась прощальным жестом и повисла.
Обугленные лепестки маков противно скрипели под ногами. Я пытался объяснить, подпрыгивая на ухабах и не понимая своей нелепости. Твердил, что
Она снисходительно улыбалась.
– Вы слепой и глупый, – горячий шепот обжег мое ухо. – Вы злитесь оттого, что я была счастлива с ним, а не с вами.
Утро Хлыбзикова
К полудню сил продолжать спать дальше решительно не осталось, и Иван Петрович Хлыбзиков скинул с себя одеяло.
Он прошлепал на кухню, прилипая, отлипая и вновь прилипая необутыми ногами к серому вязкому линолеуму. Накануне Иван Петрович отмечал юбилей и вылил полбутылки крепленого на пол.
На плите муторно сипел чайник. Жена Ивана Петровича, Алина Карловна, сидела за столом, намазывая булку маслом.
Хлыбзиков зажег сигарету и засмотрелся на перекосившееся отражение кухни в старом никелированном боку чайника. Тлеющий огонек съедал сигарету, превращая ее в удушливый гадковатый дым. Иван Петрович глубоко затянулся, выперхнул из себя вместе с остатками сна сизое облачко и глухо закашлялся.
Чайник закипел.
Хлыбзиков почувствовал, что задыхается, и вспомнил детство. В глазах его проплыло далекое летнее утро, еще одно, еще, еще.
Но кашель вдруг ушел. И детство тоже ушло.
Наваждение осыпалось на пол теплым пеплом сигареты. Иван Петрович наступил на него ногой и открыл окно.
Внизу под окном оранжевый дворник Галактион, сливаясь с оранжевой листвой, сметал ее в кучи. Но ветер приносил новую листву, и все опять становилось оранжевым.
Иван Петрович выбросил окурок в окно и с интересом посмотрел, как он летит. Когда тот упал, Хлыбзиков сардонически засмеялся.
Зазвонил телефон. Иван Петрович взял трубку. Это был его начальник Степан Степанович, который интересовался, почему Хлыбзиков позволяет себе свинство не явиться на работу. Иван Петрович еще более сардонически засмеялся и выбросил телефон в окно. Голос Степана Степановича полетел вниз и разбился на тысячу уродливых осколков. Галактион смел осколки, а на их место тут же нападали оранжевые листья.
Хлыбзиков сел на табурет, огляделся по сторонам, увидел Алину Карловну и улыбнулся ей. Она заметила, что он смотрит на нее, и завизжала в контральто, о чем-то догадавшись.
Иван Петрович схватил ее и тоже выбросил в окно.
Но она не полетела вниз. Ветер подхватил ее, как сорванную афишу или кусок обоев, и понес на деревья. Там она и застряла. И долго еще висела, держа в руке булку с маслом, пока Галактион не стряхнул ее. Лишь после этого ветер унес Алину Карловну совсем уж неизвестно куда.
Иван Петрович сначала ходил по квартире, с липким треском ступая по линолеуму и сардонически смеясь, но потом проголодался.
Он сгреб крошки со стола и съел их, запив чаем.
После чая ему стало тепло и захотелось испытывать возвышенные чувства. Он пошел на бульвар и познакомился там с Агдой Карповной, которая ощущала в себе благосклонность к возвышенным чувствам.
Иван Петрович и Агда Карповна сидели на кухне Хлыбзикова, Агда Карповна мазала булки маслом, а Хлыбзикков поедал их и запивал чаем.