Несмотря на то что канцелярия не упоминалась в реестре дисциплинарных пространств вместе со школой, тюрьмой, казармой и больницей, в производившихся ею
Истоки упорядочивания профессиональных занятий российского чиновника можно проследить уже в петровском
Впрочем, скрупулезная роспись процесса административного письма еще не означала упорядочивания повседневных занятий чиновников и приведения их к общему дисциплинарному знаменателю. Судя по всему, утверждение административной рутины пришлось на Николаевскую эпоху с ее полицейским интересом к порядку и детали на всех уровнях управления — от кодификации российских законов до введения единообразных печатей в учреждениях. Так, питерский чиновник Осип Пржецлавский рассказывает об экстремальной обстановке, в которой через 17 лет после появления
Одновременно с регламентацией мелочей канцелярской жизни ужесточились требования к качеству составления
Повсеместное введение в обиход бумаг, выполненных на единообразных бланках в соответствии с формулярами, сопровождалось появлением узнаваемого социокультурного типажа — чиновника, в котором видели не только профессионала, но и бумажную душу формалиста[93], растрачивающего свое время «мелочными заботами канцелярской жизни»[94]. Велик соблазн, описывая этот социально-антропологический профиль в качестве двойного эффекта канцелярской дисциплины, включить его в культурный порядок отечественной
Универсалия документа
Первое столкновение с канцелярскими
Двести лет назад российский бюрократический дискурс функционировал как энциклопедия прецедентов, а потому поддерживал непривычное ныне соотношение схемы и случая, нормы и повествования. В бумагах тех лет государственная жизнь разливалась морем частных случаев, а немногочисленные документальные схемы типизировали и унифицировали главным образом кадровую политику учреждений (приказы об увольнении в отпуск, о производстве в следующий чин, об исключении из списков). Происшествие же, каким бы оно ни было, представлялось достойным отдельного описания. Так, скажем, приказ наказного атамана Войска Донского о противодействии возникновению эпидемий крупного рогатого скота обернулся сочным рассказом о начале падежа:
«Когда стадо рогатого скота возвращалось с пастбищного места в поселок, вечером по захождении солнца штук 50 из оного с жадностью бросились к болотистому озеру, где, напившись воды, мгновенно стали пухнуть и падать так скоро, что из 50 штук спасены только две коровы тем, что оные после водопоя гоняемы были непрестанно… прочие же от вздутия чрев гинули… Так как сия упаль скоро произошла единственно от неосторожности пастуха, то к предотвращению таких последствий лекарь Калинин признает необходимым, чтобы при водопоях скота соблюдена была строгая осмотрительность»[95].
И хотя при чтении подобных текстов сложно отделаться от ощущения, что имеешь дело с опусом незатейливого литератора на должности, в бюрократических нарративах следует четко различать надындивидуальный план: в них легко опознать и характерный дискурсивный жест эпохи
По мере унификации процесса делопроизводства и формирования
«По производству дел вверенного мне министерства замечено, что многие местные полиции часто не исполняют возложенной на них в высочайше утвержденном 2 января 1845 года Учреждением Губернских Правлений обязанности об отыскании лиц и имуществ по публикациям к „Гражданским Ведомостям“. Даже был случай… что одна полиция удостоверила, будто бы в ведомстве ея не находится тех лиц и принадлежащего им имущества, тогда как впоследствии оказалось, что они проживали в черте управления той полиции»[97].
Стандартизация административных действий, создание типологии ситуаций, выработка концептуальных схем и интерпретационных клише — вот дискурсивный материал, из которого конструируется рациональная, претендующая на объективность, тотальность и единообразие действий канцелярская
Основные процессуальные схемы производства
«На основании Св. Зак. т. II ч. 1 Общ. Губ. Учр. Ст.377 (по продолж.1868 г.) Донская Казенная палата, с приложением поименованных на обороте сего бумаг, имеет честь покорнейше просить Ваше Превосходительство почтить оную уведомлением: не встречается ли с вашей стороны препятствий… (это текст типографский, остальное вписывается от руки — Г. О.) к определению исполняющего должность помощника столоначальника… по найму»[100].
Типизации, тотальному опосредованию формуляром к 1870-м годам подвергаются не только справки, но и прошения, как это можно наблюдать, например, в случае обращения учительницы из Таганрога к наказному атаману: «Представляя при сем медицинское свидетельство о болезни за № 31 и удостоверение о бедности за № 23, имею честь покорнейше просить Ваше Превосходительство назначить меня на бесплатное лечение грязями»[101]. Эта личная бумага несет на себе явный отпечаток канцелярского стиля, и уникальные события человеческой жизни бесповоротно вписаны в единообразную административную схему.
Изменения в порядке создания и оформления бумаг на излете XIX века проявляются не только в переходе от повествования к трафарету и распространении канцелярских универсалий на все многообразие социальных реалий, но и в отчетливой деперсонализации: некогда витиеватые сопроводительные письма были отменены за ненадобностью, произошел отказ от эпистолярной вежливости, люди на должности были заменены административными позициями, предпочтение стали отдавать ответам-штампам, все бумаги изготавливались на стандартных бланках, из текста исчез рассказ об истории административных взаимодействий.
«Отразить суть»: к онтологии политического документа
Папа, с кем ты сейчас разговаривал?
Феномен «политического документа» существует — это известно каждому человеку, профессионально связанному с процессом подготовки и принятия политических решений. Известно сугубо эмпирически и даже прагматически — время от времени телефон такого человека звонит, и собеседник после нескольких ритуальных фраз произносит: «Тут нужно подготовить один политический документ». Так выглядит стандартная ситуация заказа (если звонят внешнему эксперту) или поручения (если тот, к кому звонок обращен, институционально интегрирован в тот или иной государственный, партийный и т. п. орган). Затем следуют опять же довольно стандартные алгоритмы действий, и через некоторое время политический документ возникает.
Однако ни эта для многих привычная (хотя почти всегда увлекательная) процедура, ни ее плоды не становятся предметом каких-либо концептуализаций. Их отсутствие в российской политической науке еще можно списать на ее состояние, оценки которого преимущественно колеблются в диапазоне от умеренно до неумеренно пессимистических (что в среднем дает оценку вполне трезвую). Более удивительно, что таким же образом дело обстоит и в политической науке более старых и более консолидированных демократий. В ней, безусловно, наличествуют отдельные массивы работ (иногда довольно крупные), посвященных тем или иным подвидам политических документов, прежде всего публичным речам. Но это именно отдельные массивы, никак не сопрягающиеся друг с другом, не формирующие никакого общего понятийного поля, в котором зонтичный и рамочный термин «политический документ» если не раскрывался бы в деталях, то хотя бы вводился и присутствовал. Проблема политического документа — как, в первом приближении, специфического подвида «говорящей вещи»[102], то есть объекта, способного сообщить нечто о том, что люди делают с политикой и что политика делает с людьми, — не просто не решается, но и не ставится. Однако если мы не хотим упускать ни одной возможности узнать больше о том, на что и люди, и политика в этом отношении способны, то странно пренебрегать перспективой настолько многообещающей. Вещь-то бесспорно существует. И говорит.
Не исключено, кстати, что именно особый модус функционирования российской политической науки может способствовать развитию необходимой чувствительности восприятия. Как не раз отмечалось, для России, как и для прочих ранних демократий, характерна слабая степень дифференцированности интеллектуально-политических профессий (таких как pollsters, analysts, advisers, policy planners, academic researchers etc.), каждая из которых в более «нормальных» контекстах образует довольно замкнутое сообщество, очерченное своими ритуалами, регалиями, языком и т. д. (см. об этом выступление Андрея Дегтярева на заседании семинара «Полития» «Экспертные оценки, экспертиза и эксперты для органов государственной власти», состоявшемся 28 апреля 2005 г.)[103]. Подобная специализация приносит свои дивиденды, и немалые; но она сопряжена и с издержками. Погруженные в текущий decision making process консультанты и эксперты не обладают ни временем, ни необходимым аналитическим аппаратом, ни, возможно, желанием теоретизировать относительно своей работы; избравшие же сферу чистой науки специалисты, наоборот, нередко имеют довольно отдаленное представление о реально практикующихся приемах подготовки и принятия политических решений. Персональные перемещения между профессиональными кругами, в том числе кругом академическим и всеми остальными, разумеется, случаются и отчасти способствуют выработке более или менее общего языка описания политики, но такие впечатляющие достижения, как, скажем, работы Ричарда Нойштадта[104], становятся результатом подобных перемещений все же нечасто.
В России дело обстоит иначе. Мне, участвовавшему в упомянутом семинаре в роли ведущего, пришлось в ответ на выступление коллеги Дегтярева заметить: «Нам только что была предложена четкая классификация экспертных и смежных с ними профессий. Проблема в том, что эта модель не продиктована абсолютным разумом, но отражает и описывает некую социальную реальность, условно говоря, западную, которая действительно так структурирована. Но мы-то существуем в другой реальности! Если бы мне предложили самоопределиться и стать analyst, или policy planner, или еще кем-то, я бы не смог, потому что такого узкого самоопределения крайне редко бывает достаточно для выживания. Я начал вспоминать последние 5–6 лет своей жизни и понял, что за это время я был практически кем угодно: и экспертом, и консультантом, и советником, и аналитиком, и официальные документы готовил, и в телевизоре зачем-то появлялся, и в академической науке что-то делал. И мы все так живем!»[105] — по крайней мере, многие. Конечно, вынужденно; но тем самым те, кто
Собственно, последствия такой попытки представлены ниже. Наличие у меня определенного опыта подобного рода и позволило ее предпринять; с другой стороны, оно же накладывает определенные ограничения на раскрытие моей источниковой базы и вообще делает ее не вполне соответствующей академическим канонам, что, я надеюсь, будет воспринято с пониманием. Более того, даже максимально (для меня) возможная степень авторефлексии вряд ли поможет полностью преодолеть негативные последствия совмещения в одном лице ролей аналитика и источника, и тут приходится рассчитывать уже не только на понимание, но и на снисхождение. Впрочем, если бы не это совмещение, текст не был бы написан вовсе.
Не полагаясь исключительно на личные знания, воспоминания и ощущения, я обратился с просьбой о помощи к тем, чья политическая практика существенно обширнее моей, — и не встретил ни одного отказа. Я искренне признателен коллегам, согласившимся дать мне интервью. Это Борис Макаренко (председатель правления Фонда «Центр политических технологий»); Георгий Сатаров (президент Фонда ИНДЕМ, экс-помощник президента Российской Федерации); Марк Урнов (научный руководитель факультета прикладной политологии Высшей школы экономики, экс-руководитель Аналитического управления президента Российской Федерации), а также несколько экспертов, пожелавших сохранить анонимность; за их компетентность я ручаюсь лично. Поскольку опрошенные коллеги называли предпочтительными для себя разные режимы анонимности, мне пришлось их унифицировать по наиболее жесткому варианту: все цитаты из экспертных интервью в тексте выделяются курсивом и помечаются (Инт.) — без указания авторства конкретных высказываний. Даже с этой неоценимой помощью мне, конечно, не удастся полностью высветить содержимое того «слепого пятна» политической науки, которым сейчас является феномен политического документа; задача пока только в том, чтобы очертить его границы и наметить возможные маршруты дальнейшего поиска в его глубинах. Там что-то есть.
Итак, что вообще позволяет считать желательным введение в оборот самого термина «политический документ»? Хотя бы то, что политический процесс в одном из своих фактуальных измерений может быть увиден (в том числе увиден буквально, даже, если угодно, пощупан) как производство документов — хоть в нерефлексивном, обыденном значении этого слова, хоть в официальном, недалеко, впрочем, ушедшем от обыденного (как гласил до недавнего времени Федеральный закон от 29 декабря 1994 г. № 78-ФЗ «О библиотечном деле», «документ — материальный объект с зафиксированной на нем информацией в виде текста, звукозаписи или изображения, предназначенный для передачи во времени и пространстве в целях хранения и общественного использования»[106]). Разумеется, это только один из возможных ракурсов — в других измерениях политика предстает как разговоры между людьми (и tête-à-tête, и с применением всякого рода звукоусиливающих и ретранслирующих устройств), как лабиринт финансовых трансакций, как разного рода и разной степени легитимности насильственные действия, как бесконечное разыгрывание перетекающих друг в друга «сценариев власти» (выражение Ричарда Уортмана) и т. д. Измерения политики, то есть «авторитетного распределения ценностей»[107] (а при расширительном толковании хрестоматийной истоновской формулы — вообще любых материальных и нематериальных ресурсов), переплетаются, они взаимно комплементарны, и ни одно из них не обладает по отношению к другим однозначно выраженной причиняющей силой. Но исследовательская стратегия, которую можно метафорически обозначить как «спектральный анализ» политики, допускает сосредоточение на одной из линий спектра — в нашем случае «документной».
Политические институты, политические акторы, политические наблюдатели плодят всяческие сгустки информации (конечно, не материальные объекты — наивность этой дефиниции образца 1994 года не подлежит ни обсуждению, ни, в общем, осуждению, — а «информационные пакеты», не обязательно фиксируемые на физическом носителе) в колоссальных, подчас пугающих количествах. Эти сгустки действительно являются документами — не только в силу инерции обыденного и официального словоупотребления, но и по своей эксплицитной функции, состоящей в фиксации и
Но все ли подобные документы могут быть идентифицированы как «политические» stricto sensu, не по формальным, а по сущностным признакам? Интуитивно (а на этой стадии размышлений интуиция — легитимный инструмент, поскольку, как уже было сказано, она опирается на некоторый опыт «включенного наблюдения») ясно, что нет. Формальные критерии тут не работают, и интуитивная идентификация того или иного документа как политического осуществляется в весьма малой зависимости от них. Так, мои респонденты, отвечая на первый, общий для всех и сознательно задававшийся в предельно открытом виде вопрос интервью «Что такое, с Вашей точки зрения, „политический документ“?», как правило, поначалу пытались дать максимально широкое определение — например,
Действительно, вряд ли имеет смысл признавать политической по умолчанию всю без исключения бюрократическую текстуальную продукцию даже тех институтов и акторов, чей юридический статус — и даже статус самого документа! — на необходимость такого признания вроде бы указывает. Сомневающимся можно порекомендовать в качестве эксперимента заняться сплошным чтением распоряжений или даже указов президента Российской Федерации (соответствующие возможности предоставляет раздел «Документы» сайта www.kremlin.ru). Политическое, безусловно, время от времени обнаруживает себя в этом размеренно текущем потоке (см., например, серию датированных 9 июля 2010 года указов о помиловании, «руководствуясь принципами гуманности», 20 граждан Российской Федерации), но всякий раз — как внезапная вспышка большей или меньшей яркости. То же относится и к парламентской работе, причем и к высшей ее форме — законодательной. Был ли политическим документом, скажем, принятый обеими палатами Федерального собрания в разгар кризиса 1998 года, однако не подписанный президентом Борисом Ельциным Федеральный закон «О пчеловодстве», вводивший, в частности, такой феерический критерий доказательства права собственности, как «непрерывное преследование роя», а в своих ранних версиях претендовавший не больше и не меньше как регулировать поведение пчел?[108]
Бюрократический документ потенциально
Есть, впрочем, и документы, чья политическая природа вроде бы прямо и недвусмысленно подразумевается не только их институциональной привязкой, не только фигурами адресанта и адресата, но и содержанием. Раз документ «про политику» — наверное, он уж точно политический? Зерно здравого смысла в таком подходе есть. Документы «про политику» существуют, и при помощи того же здравого смысла они легко могут быть подразделены на две основные группы: публичные (речи, послания, партийные программы и предвыборные платформы, «установочные» статьи и т. д.) и непубличные (аналитические записки, справки, экспертные заключения, планы политических кампаний и т. д.). Кстати, интересным сюжетом могло бы стать исследование внутренних членений второй группы — иерархии грифов секретности (от ДСП до «Совершенно секретно. Особой важности»), а также ее иногда возникающих девиаций и сбоев. Например, по сообщению одного из респондентов, в первой половине 1990-х годов ему и его коллегам, уставшим от технических ограничений, налагаемых соответствующими службами Кремля на работу с секретными документами, пришлось изобрести самодеятельные, никакими инструкциями не установленные грифы «Конфиденциально» и «Строго конфиденциально» — применялись они с целью успокоения упомянутых служб и одновременно обеспечения оперативного обмена документами без их участия. Другая история, рассказанная тем же респондентом, раскрывает иную сторону функционирования непубличных политических документов.
Но подробный анализ этого аспекта бытования политических документов требует отдельной исследовательской работы, и можно только позавидовать тому, кто захочет и, главное, найдет возможность ее предпринять. Сейчас важно другое. Да, все документы «про политику» политические — но политические лишь интенционально. Достичь же своего объекта дано не всякой интенции, и, соответственно, не всякий документ, пусть даже эксплицитно (тем более — имплицитно) претендующий стать политическим, им становится. Обочины политического процесса загромождены тоннами, выражаясь словами поэта, «словесной руды» (и даже «окаменевшего говна»), документальных отходов, забытых даже их авторами, именно по той причине, что заложенная в них интенция не достигла реализации, канула втуне. Бывают исключения; показателен один миф, бытующий в экспертно-политическом сообществе (разумеется, все пересказывающие его полностью сознают, что это именно миф, однако единодушно проводят его по разряду se non è vero, è ben trovato): «В одном из кремлевских кабинетов хранится огромная груда бумаг — политических проектов, в разное время разработанных в самой администрации или поданных в нее извне. В критических ситуациях, когда надо что-то срочно делать, а что — непонятно, из этой груды наугад вынимают документ и пускают его в ход. Иногда берут верхний, иногда из середины. Иногда груду произвольным образом перемешивают». От этой сильной аллюзии на борхесовскую «Лотерею в Вавилоне» бывает трудно отделаться. Особенно часто она вспоминалась наблюдателями, причем не только «злыми языками», в первые недели после обнародования в сентябре 2004 года инициативы об отмене губернаторских выборов. Действительно, не составляет особого секрета, что и само это решение, и даже пришедший на смену выборам альтернативный механизм «наделения полномочиями» глав регионов были в основных деталях разработаны еще на закате эпохи Ельцина, в 1998–1999 годах[113], однако остались лишь проектом — смех смехом, но не отложили ли их тогда в ту самую груду?
Задаваться вопросом, почему одна интенция реализуется, а другая нет, вряд ли продуктивно, и даже не потому, что наука, как известно, может сказать нам, «почему у жирафа длинная шея», и не может — «почему длинная шея именно у жирафа». Судьбу интенционально политического документа определяет множество факторов, и далеко не все из них имеют отношение к происхождению, содержанию, качеству и вообще каким бы то ни было особенностям самого документа, а некоторые носят и просто случайный, стохастический характер (опять же как в вавилонской лотерее). Более продуктивен вопрос о природе самой интенции, о том, какие энергии ее питают и к какому объекту она устремлена. Ответ на него, скорее всего, и можно будет признать первым приближением к определению самого феномена политического документа.
Интенция эта редко становится предметом специальной рефлексии, ее приходится восстанавливать по косвенным признакам. Один из них — то обстоятельство, что в процессе создания политического документа почти всегда (и уж непременно — когда политический документ творится осознанно) императивным, даже, можно сказать, сверхценным требованием является достижение максимальной
Сам тот факт, что «первое лицо» государства в общем случае не читает документы объемом больше названного респондентом (1–1,5 страницы), достаточно известен. Отсюда, кстати, легко экстраполируется допустимый объем документов, предназначенных вниманию функционеров, занимающих места на нижележащих ярусах политической пирамиды, причем в большинстве случаев чисто логические умозаключения получают эмпирическое подтверждение. Исключения бывают, но они, как правило, объясняются нетривиальными личностными характеристиками той или иной персоны: «Мне говорили, что ежедневно президенту приходится прочитывать до трехсот страниц всевозможных текстов (а в первый год „норма“ Картера составляла четыреста пятьдесят страниц). Добавьте сюда визитеров, поездки, телефонные звонки, встречи, церемонии — этого хватит, чтобы свалить с ног любого здорового человека <…> Картер просто
Ошибочно видеть тут, как это часто бывает, свидетельство небрежения государственными делами или интеллектуальной нищеты современных правителей — хотя и то и другое может иметь место, гораздо более экономным объяснением являются объективно заданные условия их функционирования. Реальное положение вещей соответствует чему-то среднему между двумя высказываниями («искушенного дипломата» и «высокопоставленного чиновника»), приведенными Нойштадтом и Мэем: «Они слишком заняты. Не в состоянии читать все эти бумаги. Конечно, они просматривают документы в своих лимузинах, перелистывают их на заседаниях, но чаще просто откладывают в сторону. Если даже вам удастся заинтересовать их, надолго привлечь внимание этой публики все равно не получится. Им нужно будет отправляться в аэропорт или ехать на пресс-конференцию»; «Вопреки убеждению публики в том, что президенты и госсекретари не имеют времени читать и размышлять, истина выглядит иначе: большинство из них проводит часы, знакомясь с материалами, подготовленными как в самом правительстве, так и за его пределами»[116]. Противоречия здесь нет:
Однако он сохраняет свою силу и в менее ответственных ситуациях, даже тогда, когда включаются противонаправленные этому императиву факторы. Скажем, обычным является сценарий, когда документ, разработанный по заказу той или иной организации (ведомства, партии, фракции) некоей малой группой, как правило, смешанного состава (то есть включающей и внутренних функционеров организации, и внешних экспертов), достигает, по мнению членов группы, предела возможного совершенства — после чего направляется на согласование, как принято выражаться, «по малому», а затем и «по большому кругу». В результате документ видоизменяется, иногда до неузнаваемости — в основном потому, что каждый из членов этих кругов настаивает на включении в документ особо дорогих его сердцу сюжетов. Как было сказано о процессе подготовки одной предвыборной платформы:
Конечно, дело совсем не сводится к профанации уникального интеллектуального продукта недалекими функционерами. Ведь проблема яйценоскости действительно существует; она важна; за этим забавным словом, как и за любым аналогичным, кроются жизнь и благосостояние тысяч и тысяч людей; и депутат N., втаскивая в текст свою излюбленную яйценоскость, на самом деле вел себя в абсолютном соответствии с идеально заданной ролью депутата как транслятора того или иного социального интереса, пусть и ценой разрушения стилистического единства и логической стройности согласовывавшегося с ним документа. Ну и что ему Гекуба? Сходным образом обстоит дело и в случае работы над «генерализирующими» политическими документами иного жанра — например, ежегодными посланиями (президентскими или губернаторскими). Сколько бы ни стремились их авторы организовать текст вокруг нескольких ярких политических идей, необходимость так или иначе обратиться со специализированными месседжами к некоторому почти неизменному кругу аудиторий (промышленники, крестьянство, бюджетники, отдельно — врачи, отдельно — учителя, «силовики», пенсионеры…) останется неотменимой: «Чтобы никто не ушел обиженным». А ведь этот подход соответствует самой сути политики, которая, что ни говори, все-таки ближе к попечению об общем благе, чем к изощрению в риторических формулах. И в чисто техническом аспекте императив
И все-таки императив
Ведь он разговаривает далеко не только (а часто и не столько) с заказчиком, начальником, членами «малых» и «больших» кругов, не только с непосредственными адресатами документа — даже тогда, когда таким адресатом полагается «город и мир» in toto (все равно, впрочем, операционально представляемый как некоторая более или менее дифференцированная совокупность реципиентов транслируемого месседжа). Есть основания постулировать существование более значимой референтной инстанции, с которой соотносится политический документ, общей и для его адресантов, и для его адресатов. Инстанции, состоявшийся контакт с которой реализует интенцию документа и делает его собственно политическим, а несостоявшийся — обрекает забвению. Инстанции, смежной с областями предельных значений, тех самых «сути» и «смысла», о которых говорили мои респонденты. Характерна одна из реакций на предложение назвать какой-нибудь эталонно «плохой» политический документ, то есть фактически документ, наиболее не соответствующий своей интенции; в ней важно не то, какой документ был назван (его наименование опускается), а то, в каких выражениях объяснялось, почему он оказался плох:
Именно эта референтная инстанция, а не конкретные адресаты политического документа, взятые хоть вместе, хоть порознь, налагает на автора политического документа особую, глубоко переживаемую личную ответственность, знакомую каждому, кто подвизался на этом поприще, и легко обнаруживаемую в интервью.
Между прочим, эталонно «хороший» политический документ также описывается в основном как бы поверх уровня его первичной адресации (он тоже упоминается, но и тут в ряду сугубо прагматических критериев сквозит нечто иное: не только
Референтность политического документа носит двойной, двухъярусный характер, в чем, впрочем, нет ничего специфически политического — эта двойственность задана не предикативным уточнением «политический», а предметной характеристикой «документ». «Одним из устойчивых маркеров документности является специфическим образом устроенный (и специфическим образом присваиваемый любому артефакту вместе со статусом документа) режим адресации — здесь почти непременно, хотя чаще имплицитно, присутствует (как правило, помимо другой инстанции адресата — вполне явной и конкретной) некая универсальная адресация „всем и каждому“, которая чрезвычайно легко достраивается до таких метаконструкций, как „история“, „общество“, „культура“»[120]. Ту метаконструкцию, к которой в конечном счете адресуется политический документ, естественнее всего обозначить как «политическое».
Такое обозначение — не просто тавтология, оно эвристически продуктивно. «Политическое» здесь предлагается понимать в соответствии со структурно-функционалистской исследовательской традицией (прежде всего в версиях Эдварда Шилза и Дэвида Истона) — как тот локус социального пространства, в котором вырабатываются и принимаются решения относительно авторитетного распределения предельных или, что то же самое, ценностно насыщенных смыслов (стоит еще раз подчеркнуть: в истоновском определении политики речь изначально шла именно о ценностях [values], его расширительная трактовка — дело более позднее). Это тот центр социального порядка, который «поддерживает и распространяет… верования и представления о вещах, обладающих трансцендентальной значимостью, — то есть „ключевых“ [serious things]. Ключевые вещи — это вещи, мыслимые как фундаментальные, как определяющие человеческую участь, жизнь и смерть»[121]. Интересно, что, например, Карл Шмитт, ничуть не будучи структурным функционалистом, также объяснял политическое через предельные категории «жизни» и «смерти», «реальную возможность физического убийства»[122], и именно «благодаря этой власти над физической жизнью людей политическое сообщество возвышается над всякого иного рода сообществом или обществом»[123]. Политическое, конечно, не сводится к «реальной возможности физического убийства»; однако само присутствие в центре политического этой возможности, к тому же монополизируемой современным государством (часто забывается, что Макс Вебер вовсе не придавал своему тезису о «монополии легитимного физического насилия» вневременного, эссенциалистского смысла: «…В наше время отношение государства к насилию особенно интимно <…> для нашей эпохи характерно, что право на физическое насилие приписывается всем другим союзам или отдельным лицам лишь настолько, насколько государство со своей стороны допускает это насилие»[124]), сама неустранимость ее присутствия свидетельствует, что политическое представляет собой именно область работы с предельными значениями, из которых «жизнь» и «смерть» — только самые энергийно насыщенные. Политические вещи, о которых говорят политические документы, — это по-настоящему serious things. Поэтому они притягивают и завораживают. «„Центр“ — это объект внимания значительного числа членов общества. Быть „центром“ означает определять должные объекты ориентаций, путем прямого приказа, рекомендации или подачи живого примера [embodiment]. Быть „центром“ означает обладать знанием, которое рассматривается другими как желанное, поразительное или опасное для его обладателя. Быть „центром“ означает выступать объектом не только повиновения, но и подражания»[125]. А создавать политические документы и означает желать быть таким центром (варианты — в самом центре, рядом с центром, суфлировать центру, манипулировать центром и т. д.).
Но центр еще и сакрален (в социологическом смысле термина) — как место производства «институционализированной харизмы»[126], «знаков причастности к
Тогда проясняются многие аспекты «политической документности». Отсюда находящая столь многих ценителей эзотерика политических документов, доступ к которой (иногда иллюзорный, иногда действительный) обеспечивают такие специализированные ресурсы, как compromat.ru, WikiLeaks.org, уже подзабытые проект «Коготь» и ЖЖ-юзер solomin и им подобные; эзотерика, в описаниях которой нередко и не случайно используются вполне прозрачные лексемы: «Авторские права на
Так произносят не обычные речи — так произносят
И все-таки —
Итак, политический документ представляет собой магическое действие,
Введение паспортной системы в СССР[148]
Возникновение и функционирование идентификационных документов связаны с недоверием к человеку, с презумпцией его ненадежности, точнее — предоставляемых им сведений о себе. Использование специальных удостоверений личности должно было обеспечить восстановление необходимого режима доверия, однако этого не случилось. Более того, можно предположить, что создание паспорта и других идентификационных документов лишь облегчило возможность фальсификации персональных данных (в частности, стало понятно, какие сведения нужно подделывать) и утвердило недоверие в качестве одного из основных принципов отношения власти к человеку. Хорошо известно, что в российских практиках документ важнее личного свидетельства. Это связано, конечно, с исторически сформировавшимся отношением к человеку, к его словам, а также с длительной традицией «воспитания» особого взгляда на документ.
Паспорт в России традиционно был знаком подчиненности и зависимости, поскольку он изначально требовался не свободным, а зависимым людям и являлся своего рода разрешением на отлучку с места постоянного проживания. Не случайно паспорт устойчиво ассоциировался с полицейским режимом. Уже через месяц после октябрьского переворота действовавшая в России паспортная система была разрушена[149]. Ее уничтожение было одним из важнейших пунктов программы большевиков. Еще в 1903 году Владимир Ленин в своей статье «К деревенской бедноте» писал: «Социал-демократы требуют для народа полной свободы передвижения и промыслов. Что это значит: свобода передвижения?.. Это значит, чтобы и в России были уничтожены паспорта… чтобы ни один урядник, ни один земской начальник не смел мешать никакому крестьянину селиться и работать, где ему угодно»[150]. Большевики гордились тем, что им удалось решить эту задачу. Показательна статья о паспорте в первом издании Малой советской энциклопедии: «ПАСПОРТ — особый документ для удостоверения личности и права его предъявителя на отлучку из места постоянного жительства. Паспортная система была важнейшим орудием полицейского воздействия и податной политики в т. н. „полицейском государстве“. Паспортная система действовала и в дореволюционной России. Особо тягостная для трудовых масс, паспортная система стеснительна и для гражданского оборота буржуазного государства, которое упраздняет или ослабляет ее. Советское право не знает паспортной системы»[151].
Казалось бы, провозглашенные большевиками принципы свободы, и в частности, свободы передвижения, наконец-то восторжествовали. С лета 1922 года перемещения внутри страны и даже выезд за ее пределы были относительно беспрепятственными. Вот как описывается этот период в воспоминаниях Николая Тимофеева-Ресовского: «…В 20-е гг., вроде как бы под влиянием еще Ленина… начали налаживаться нормальные отношения с заграницей — советский гражданин мог за 35 рублей купить заграничный паспорт и ехать даже лечиться куда угодно. С зимы 22–23-го до зимы 28–29-го у нас был практически свободный доступ за границу… А внутри страны юридически роль паспортов играли трудовые книжки. Но несколько лет… была такая более или менее свобода»[152]. Закончилась эта «более или менее свобода» в 1932 году восстановлением паспортной системы. Что же заставило большевиков отказаться от одного из главнейших своих завоеваний?
1929 год не случайно назван «годом великого перелома»[153]. В это время было покончено с НЭПом и объявлен курс на индустриализацию и сплошную коллективизацию. Страна оказалась ввергнута в жестокий продовольственный кризис. Начался голод. Сельские жители искали спасения от голодной смерти в городах. Но и там положение было немногим лучше. На промышленных предприятиях царил хаос. Учет персонала никогда не был совершенным, но в начале 30-х годов о нем вообще не приходилось говорить — достаточно отметить, что на многих крупных заводах и фабриках текучесть кадров была такова, что каждый день приходилось набирать новых рабочих. Ситуация усугублялась введением непрерывной пятидневной недели, в результате чего население лишилось не только общего календаря, но и единых выходных дней. Голодные бунты, неконтролируемые перемещения огромных масс людей, неспособность власти обеспечить продуктами даже рабочих заводов и фабрик, растущее недовольство среди сторонников революционных преобразований — все это свидетельствовало о нависшей над властью угрозе утраты контроля над ситуацией[154]. Необходимы были чрезвычайные меры для выхода из глубочайшего кризиса, созданного самой властью.
В 1929 году были введены продуктовые карточки для рабочих и служащих. Однако для их распределения следовало наладить учет работников предприятий, который практически отсутствовал. В большинстве городов для получения карточки требовалось предъявить документы, подтверждавшие место проживания или место работы. Карточка была действительна в течение трех месяцев. Многие по нескольку раз меняли место работы, чтобы добыть дополнительные карточки и купоны на обеды. Не случайно сразу же возник рынок продуктовых карточек. Торговали даже пропусками на предприятия и званием «рабочий-ударник», позволявшим вне очереди получить паек или обед в заводской столовой[155]. По инициативе крупных заводов карточки стали ежедневно распределяться непосредственно в цехах «рабочими тройками». В случае опоздания на 15 минут и более купон не выдавался. 15 ноября 1932 года ЦИК принял постановление, в соответствии с которым работники, прогулявшие хотя бы один день без уважительной причины, могли быть уволены[156], тем самым лишившись продуктовых карточек. Однако постановление саботировалось, так как руководители предприятий боялись остаться без квалифицированных кадров. Дальнейшее усиление надзора за присутствием на рабочем месте дало лишь частичный эффект.
По мнению партийного руководства, требовались более радикальные меры учета и контроля населения, хотя бы в крупных городах. В сочетании с уже отработанной тактикой насилия (созданное в апреле 1930 года Управление лагерями ОГПУ было готово к приему новых поселенцев) такие меры могли бы обеспечить достижение нужного результата. Известна резолюция Иосифа Сталина на проекте постановления о введении паспортной системы: «Надо поторопиться с паспортной системой»[157].
Мне кажется неверным объяснять паспортизацию какой-то одной причиной — например, неконтролируемой миграцией сельского населения в города (как это чаще всего и делается) или проблемой учета рабочей силы. Скорее здесь имеет смысл говорить о системном кризисе власти. Ближайшие задачи диктовались безотлагательной необходимостью урегулировать взрывоопасную ситуацию в крупнейших городах, куда со всей России стекались толпы голодных людей.
И все же почему в сложившейся ситуации власть прибегла именно к паспортизации? Идея была простой и хорошо известной: для того чтобы обуздать выходившее из-под контроля население, его следовало «инвентаризировать». Паспорт призван был стать инструментом, который «проявит» человека, сделает его видимым и полностью зависимым от власти. Паспортная система должна была выполнить функцию грандиозного фильтра, который отделит «чистых» от «нечистых» — тех, кто достоин жить в крупных городах и в «режимных» (паспортных) зонах, от всех остальных, прежде всего от сельского населения, не имеющего права покидать место жительства без особого на то разрешения со стороны местных властей. Самой паспортной книжке была уготована роль знака «чистоты» и «благонадежности», поскольку получить паспорт могли лишь те, кто занят «общественно-полезным трудом» и не относится к «антиобщественным элементам».
Собственно, ничего нового большевики не придумали, а лишь вернулись к дореволюционной системе, которая неплохо справлялась с аналогичными задачами. Однако смыслы, придаваемые паспорту, принципиально изменились.
Официальная версия
Новая паспортная система была введена Постановлением ЦИК и СНК СССР от 27 декабря 1932 года. Согласно Постановлению, этот шаг был предпринят «в целях лучшего учета населения городов, рабочих поселков, новостроек и разгрузки этих населенных мест от лиц, не связанных с производством и работой в учреждениях или школах и не занятых общественно-полезным трудом (за исключением инвалидов и пенсионеров), а также в целях очистки этих населенных мест от укрывающихся кулацких, уголовных и иных антиобщественных элементов…»[158]. Ключевые понятия в этом документе —
Публикация Постановления и первые шаги по его реализации сопровождались мощной пропагандистской кампанией, которая была призвана растолковать цели введения паспортной системы всем слоям населения и тем самым придать ей легитимный характер. Центральные и местные газеты наполнились призывами очистить города от «воров, спекулянтов, любителей легкой наживы». Именно паспорт, по мнению редактора газеты «Труд», «даст возможность проявить подлинное социальное лицо его владельца»[159]. Не осталось без внимания даже подрастающее поколение. Адресованные ему объяснения мало чем отличались от использовавшихся в пропаганде, рассчитанной на взрослых, но необходимость понятного для детей высказывания «выпрямила» аргументацию, сделав ее максимально прозрачной:
«Мы разгромили капиталистические элементы в городе и деревне. Сейчас проживать кулаку в родном селе очень трудно, ибо он, как паразит, разоблачается ежедневно честными передовыми колхозниками. И вот кулачье, а также и другие паразиты — воры, спекулянты, перекупщики, хулиганы, жулики и т. п. — устремляются в большие города, где им легче затеряться и остаться незаметными среди миллионов трудящихся. Из этих паразитов и формируются значительные слои летунов и лодырей на наших предприятиях. Из них формируются кадры спекулянтов и перекупщиков, создающих очереди и вздувающих цены на колхозных рынках. Они же всячески организуют расхищение товаров из наших предприятий и магазинов. Партия и советское правительство принимают все меры к тому, чтобы усилить снабжение рабочих. Паразитические же элементы, проникая в города и промышленные центры, начинают жить за счет трудящихся, пользуясь и прикрываясь различными махинациями.
Очистить города от этих кулацких, паразитических, спекулянтских, воровских элементов и всех тунеядцев — вот что преследует закон о паспортизации (выделено в оригинале. — А. Б.).
Рабочий, служащий, учащийся, всякий, занимающийся общественно-полезным трудом, тот получит паспорт. Паразиты же, живущие на различные нетрудовые доходы, спекулянты, перекупщики, кулачье — те паспортов сейчас не получат и будут вынуждены покинуть крупные города и промышленные центры.
Паспортизация проводится в первую очередь в следующих 8 городах: Москва, Ленинград, Харьков, Киев, Одесса, Минск, Ростов-на-Дону и Владивосток. Здесь введение паспортов преследует также и другую цель — разгрузить эти крупные центры и тем самым уменьшить острую нехватку жилищ, улучшить санитарные условия советских столиц.
Пионеры, помогающие партии и комсомолу в борьбе против классовых врагов, должны и сейчас проявлять максимальную бдительность. Нужно помогать партийным и комсомольским органам и органам милиции разоблачать все кулацкие и паразитические элементы, которые, несомненно, будут прибегать к различным ухищрениям и махинациям, чтобы укрыться от этой чистки пролетарских центров»[160].
Как видим, основная мотивировка здесь — борьба с врагами, победа над которыми с помощью паспортизации позволит решить наиболее острые проблемы крупных центров. Дискурс борьбы с внутренними (а затем и с внешними) врагами будет определять пропагандистскую риторику всей паспортной кампании.
Организационная работа по введению новой паспортной системы велась ударными темпами. Во второй половине 1932 года состоялось несколько заседаний Политбюро, посвященных этому вопросу. На одном из них была создана «Комиссия о паспортной системе и разгрузке городов от лишних элементов» (именно так она официально называлась) под руководством заместителя председателя ОГПУ Всеволода Балицкого, которой было поручено разработать проект соответствующего постановления, а также Положение о паспортах. Уже 23 ноября Балицкий шлет записку в ЦК ВКП(б):
«Комиссия ПБ о паспортной системе и разгрузке городов от лишних элементов, рассмотрев существующее законодательство по вопросам об удостоверении личности, учете и регистрации населения в СССР, установила, что до 1923 года никаких положений об удостоверении личности на всей территории Союза вообще не существовало и удостоверения личности выдавались произвольной формы. Порядок, установленный декретом ВЦИК от 20.VI.1923 г., измененный декретом от 18.VII. 1927 г., являлся настолько несовершенным, что в данное время создалось следующее положение: Удостоверение личности не обязательно, за исключением „случаев, предусмотренных законом“, но такие случаи в самом законе не оговорены. Удостоверением личности является всякий документ, вплоть до справок, выданных домоуправлением. Этих же документов достаточно и для прописки, и для получения продовольственной карточки, что дает самую благоприятную почву для злоупотреблений, поскольку домоуправления, на основании ими же выданных документов, сами производят прописку и выдают карточки. Наконец, постановлением ВЦИК’а и Совнаркома от 10.XI.1930 года право выдачи удостоверений личности было предоставлено Сельсоветам и отменена обязательная публикация об утере документов. Этот закон фактически аннулировал документацию населения в СССР»[161].
В обрисованной Балицким ситуации не было ничего катастрофического. При низком уровне коррупции и минимальном доверии к человеку такого рода документов вполне достаточно для нормального функционирования системы. Однако поскольку упомянутые условия отсутствовали, «навести порядок» можно было, лишь резко повысив статус документа. Для этого существовал проверенный путь: во-первых, сделать инстанцией «истины», имеющей право выдавать идентификационный документ, карательные органы; во-вторых, объявить документ необходимым для проживания и в то же время резко ограничить его выдачу. По такому сценарию и развертывалась подготовка к паспортизации.
Первым шагом было образование при ОГПУ Главного управления рабоче-крестьянской милиции (ГУРКМ). Мало кто обращает внимание на то, что постановление о создании этого органа вышло одновременно с постановлением о единой паспортной системе — фактически он был учрежден специально для проведения всех мероприятий, связанных с паспортизацией и для непосредственного руководства этим грандиозным проектом. Другими словами, главным представителем власти в паспортной кампании становились органы милиции. Строго говоря, ничего нового в этом не было: в дореволюционной России, как, впрочем, и в других европейских государствах, паспортный контроль осуществлялся полицией.
В областных и городских управлениях РКМ были образованы паспортные отделы, а в отделениях милиции — паспортные столы[162]. От милиции требовалось выполнение следующих функций: выдача, обмен и изъятие (прием) паспортов, осуществление прописки и выписки, выдача гражданам пропусков и разрешений на въезд в пограничную зону, организация адресно-справочной (розыскной) и массово-разъяснительной работы, административный надзор за соблюдением гражданами и должностными лицами правил паспортного режима и выявление в процессе этого надзора лиц, скрывающихся от органов советской власти. Но что, пожалуй, самое важное для нас — ГУРКМ получило право издавать обязательные для всех республиканских и местных органов милиции инструкции и распоряжения по вопросам, связанным с паспортной системой и пропиской паспортов. Эти инструкции и постановления выходили с грифом «Секретно» и «Для служебного пользования» и, естественно, не появлялись в открытой печати, однако они распространялись не только на органы милиции, но и на всех субъектов гражданского права. Эта всем известная особенность советской действительности позволяет говорить об одновременном существовании двух правовых систем — параллельно праву явному, публичному действовало специальное, скрытое, своего рода право-2, опиравшееся на всевозможные закрытые постановления и инструкции, которые и определяли реальную жизнь советского общества[163].
Отныне жизнь человека оказалась подчинена особому режиму, контроль над соблюдением которого был возложен на органы милиции. Основное требование этого режима — быть постоянно в поле зрения милиции, для чего детально прописывались процедуры выдачи, обмена и изъятия паспортов, прописки и выписки и т. д. Понятия «режим», «зона», «надзор», «розыск» не просто были перенесены из профессионального жаргона милиции в повседневный язык населения, но и превратились в ключевые категории советской картины мира.
В один день с постановлениями о введении паспортной системы и образовании ГУРКМ вышло и Положение о паспортах. С этого дня «1. Все граждане СССР в возрасте от 16 лет, постоянно проживавшие в городах, рабочих поселках, работающие на транспорте, в совхозах и на новостройках, обязаны иметь паспорта. 2. В местностях, где введена паспортная система, паспорт является единственным документом, удостоверяющим личность владельца. Все же прочие документы и удостоверения, служившие видом на жительство, отменяются как недействительные»[164]. Но что особенно важно, — Положение связало паспорт и прописку с приемом на работу. Без них невозможно было куда-либо устроиться, а факт приема или увольнения обязательно отмечался в паспорте. В результате паспорт стал своего рода сверхдокументом, определявшим жизненно важные для советского человека обстоятельства: его лояльность власти, возможность проживания в определенном месте, а также трудоустройства (от чего, в свою очередь, зависело получение продовольственного пайка). Все трудоспособное население городов автоматически попадало под жесткий контроль, на обеспечение которого были брошены все силы милиции[165].
При подготовке к введению паспортов была разработана Инструкция о выдаче и прописке паспортов в Москве, Ленинграде и Харькове, в 100-километровой полосе вокруг Москвы и Ленинграда и в 50-километровой полосе вокруг Харькова, имевшая общий и секретный разделы[166]. В соответствии с этой Инструкцией устанавливались предельно жесткие сроки паспортизации: с 10 января по 15 апреля 1933 года. Для этого все три города разбивались на части, в которых милиция должна была организовать пункты по выдаче паспортов (в Москве — не менее 400). Аналогичные пункты создавались на предприятиях численностью более 2000 рабочих, а также в 100-километровой зоне вокруг Москвы и Ленинграда и в 50-километровой — вокруг Харькова. В областных и городских управлениях милиции учреждались паспортные отделы, а в отделениях милиции — паспортные столы. Во всех трех городах предписывалось немедленно приступить к реорганизации адресных бюро, основным назначением которых было создание базы данных для розыска преступников.
Основанием для выдачи паспортов должны были служить: 1) справка из домоуправления или ЖАКТа о месте постоянного жительства; 2) любой документ, удостоверяющий место и время рождения; 3) справка с места работы или службы; 4) учетно-воинский билет для всех лиц, подпадавших под действие закона об обязательной военной службе. Тем самым домоуправления и ЖАКТы превращались в важное звено паспортизации, и не случайно «на местах» она началась с мероприятий по очистке этих учреждений от сотрудников, которые потенциально могли выдавать фиктивные справки «врагам народа»[167].
Пункт 18 Инструкции стоит привести дословно: «Лицам, коим не будут выданы паспорта в Москве, Ленинграде и Харькове, не разрешается проживать в этих городах, а также в пределах 100-километровой полосы вокруг Москвы и Ленинграда и 50-километровой полосы вокруг Харькова. Этим лицам выдается органами милиции предписание о выезде в десятидневный срок»[168].
В контексте сказанного уже не кажется странным, что «главными героями» Инструкции являются те, кому должно быть отказано в выдаче паспортов. Их перечень занимает весь второй раздел. Паспорта запрещено выдавать:
«а) лицам, не связанным с производством и работой в учреждениях или школах и не занятым иным общественно-полезным трудом (за исключением инвалидов и пенсионеров);
б) кулакам и раскулаченным, хотя бы они работали на предприятиях или состояли на службе в советских учреждениях;
в) лицам, прибывшим из других городов и сельских местностей Союза ССР после 1-го января 1930 года без приглашения на работу и не имеющим в настоящее время определенных занятий и специальной квалификации и проживающим большей частью без квартиры у своих знакомых, родственников или за особую плату в углах;
г) лицам, прибывшим из других городов и сельских местностей Союза ССР после 1-го января 1930 г<ода> исключительно в целях личного устройства, независимо от того, работают они или не работают, и проживающим большей частью без квартиры у своих знакомых, родственников или за особую плату в углах;
д) служителям религиозных культов, не исполняющим функций, связанных с обслуживанием действующих храмов;
е) лицам, лишенным избирательных прав согласно избирательной инструкции ЦИК Союза ССР от 3 октября 1930 года;
ж) всем отбывшим срочное лишение свободы, ссылку или высылку по приговорам судов или Коллегии ОГПУ за преступления по перечню, прилагаемому к настоящей инструкции, а также иным антиобщественным элементам, связанным с преступными лицами по указанному перечню;
з) перебежчикам из-за границы на территорию Союза ССР;
Примечание: политэмигранты под действие указанного пункта не подпадают.
и) членам семей лиц, указанных в п. п. „а“, „б“, „в“, „г“, „д“, „е“, „ж“ и „з“, находящимся на их иждивении»[169].
Таким образом, значительная часть жителей Москвы, Ленинграда и Харькова и соответствующих зон вокруг них лишалась права на паспорт, что означало выселение в десятидневный срок. Вместе с тем власти нельзя было отказать в некоторой прагматичности. Все так называемые «бывшие» были зачислены в категорию «е» — лиц, лишенных избирательных прав. Но именно среди них было много полезных (образованных) людей, для которых делалось исключение[170]. В изъятие из раздела II паспорта предписывалось выдавать лишенным избирательных прав, «если они работают на государственных предприятиях или в государственных учреждениях и представят от этих предприятий и учреждений свидетельство об их полезной работе»; «находящимся на службе в РККА» и «крупным специалистам», а также состоящим на их иждивении.
Заканчивалась Инструкция указанием, что жалобы на отказ в выдаче паспортов и в прописке должны подаваться в районные советы по месту жительства, которые обязаны рассмотреть их в пятидневный срок. Эта информация была бы полезной для многих, но Инструкция имела гриф «Секретно». Остается предположить, что представитель власти, отказавший гражданину в выдаче паспорта, должен был уведомлять его о возможности подать жалобу. Впрочем, это лишь одна из бесконечных иллюстраций функционирования той системы, которую я назвал «право-2».
Следует отметить, что Инструкции, вышедшей 14 января 1933 года, предшествовал приказ ОГПУ СССР от 5 января 1933 года «О чекистских мероприятиях по проведению паспортной системы». С него, вероятно, и нужно вести отсчет реальных шагов паспортизации.
«В связи с постановлением Правительства от 27/XII-32 г. „О введении паспортной системы“ в целях очистки гор. Москвы от контр-революционных, кулацких, уголовных и других анти-советских элементов ПРИКАЗЫВАЮ:
1. Всем Отделам и Управлениям ОГПУ и ПП ОГПУ МО отнестись с особым вниманием к проведению операции по очистке г. Москвы от указанных элементов.
2. Проработку, проверку и объединение материалов на всех лиц, подлежащих удалению из Москвы, возложить на Оперативный Отдел ОГПУ и ПП ОГПУ МО.
3. Всем Управлениям и Отделам ОГПУ, ПП ОГПУ МО и Московскому Управлению Рабоче-Крестьянской Милиции представить в Оперод ОГПУ и ПП ОГПУ МО (по прилагаемой форме) списки контр-революционных, кулацких, уголовных и других антисоветских элементов, проходящих по оперативным материалам (литерные дела, дела-формуляры, агентурные разработки, данные учета и пр.), в сроки: Управлениям и Отделам ОГПУ и ПП МО — к 8/I-33 г., Упр. Рабоче-Крестьянской Милиции — к 13/I-33 г.
4. В этот же срок представить в Оперод ОГПУ и ПП ОГПУ МО особые списки лиц, перечисленных в пункте 3 категорий, но подлежащих оставлению в Москве по оперативным соображениям (агентура, фигуранты агентурных разработок и т. п.). В списки включить только действительно необходимых для оперативной работы лиц, ставя себе задачей максимальное освобождение (и удаление из Москвы) от малоценной, неработоспособной и неквалифицированной агентуры и фигурантов малоценных разработок»[171].
Как видим, ОГПУ волнуют два вопроса: очистка городов и сохранение своей агентуры. Чекисты уяснили смысл паспортизации, но даже эта организация столкнулась с некоторыми непредвиденными сложностями. В Москве в это время было довольно много подозреваемых и обвиняемых в совершении различных преступлений. Естественно, у некоторых из них была взята подписка о невыезде, другие содержались в изоляторах. Между тем паспортные предписания требовали незамедлительного их удаления. Вопрос был урегулирован приказом ОГПУ СССР от 7 февраля 1933 года «О пересмотре отобранных подписок о невыезде из Москвы», предписывавшим в пятидневный срок пересмотреть подписки у лиц, проходящих по следственным и другим делам, и в тех случаях, когда это окажется целесообразным, их аннулировать, а данных лиц немедленно удалить из столицы[172]. В итоге уже в середине февраля ОГПУ могло рапортовать о высылке первой партии контрреволюционных и криминальных элементов.
Практики осуществления плана паспортизации
Некоторое представление о том, что происходило на первых этапах, дают Сводки о ходе паспортизации, которые были снабжены грифом «Совершенно секретно» и адресованы секретарю ЦИК СССР Авелю Енукидзе, ответственному за эту кампанию.
В Москве и Ленинграде паспортизация началась 25 января, в Харькове — 1 февраля. Были организованы опытные пункты, число которых стремительно увеличивалось. По состоянию на 10 февраля во всех трех городах и в Московской области было выдано 407 324 паспорта. Отказы получили 8549 человек. Стараясь как-то обосновать недостаточно высокий, по их мнению, процент отказов (что само по себе недвусмысленно указывает на характер этого мероприятия), авторы Сводки объясняли его тем, «что выдача паспортов в первые дни производилась в Москве и Ленинграде проверенным группам старых рабочих, а в Харькове треугольникам предприятий»[173]. Среди «отказников» преобладали «лица, прибывшие в столицы после 1/I-31 г. без приглашения на работу и не имеющие в настоящее время определенных занятий или хотя бы и работающие, но являющиеся летунами или дезорганизаторами производства» (3401 человек)[174]. Кроме того, были выявлены 2701 сбежавший кулак и раскулаченный, 896 судимых, 645 лишенцев, 563 не занятых общественно-полезным трудом, 55 перебежчиков и 275 иждивенцев указанных выше категорий. Сортировочная машина начала действовать.
Самое интересное в Сводках — раздел «Настроения и слухи в связи с паспортизацией». Открывается он словами: «Постановление Правительства о проведении в Союзе паспортизации нашло живейший отклик и полное одобрение в среде трудящихся». Далее идет подборка одобрительных высказываний рабочих, которые, даже если и придуманы, дают хорошее представление о ключевых элементах пропагандистского дискурса.
«— Егоров, раб. Завода „Борец“. „Хорошо, что вводится паспортная система, этим мы избавимся от преступных лиц“.
— Яковлев, столяр. „Скоро новые паспорта дадут одним рабочим, а всю сволочь выселят из домов и из Москвы. Рабочим будет легче жить и свободнее, давно бы надо было это сделать“.
— Юдаев, слесарь ХПЗ [Харьковский паровозостроительный завод]. „Надо почистить завод и город. Наши пайки поедают люди, ничего общего с заводом не имеющие, какая-то банда бродячая. Есть на заводе такие люди, что по 3 часа в день работают. На что они нам. Я верю в то, что сократят часть рабочих, а программу будем выполнять большую. Это надо было сделать давно“.
— Неизвестный рабочий на ХПЗ. „Паспорт это путевка во вторую пятилетку“.
— Колхозники Красногорского района Моск. обл. „Нужно работать, а не быть паразитами. Советская власть правильно делает, не выдавая паспортов паразитам и лодырям“.
— Рабочие Реутовской ф-ки Московской обл. при отказе в выдаче паспортов 6 кулакам и уряднику говорили: „Вот молодцы. Прямо в цель попали. Правильно делают, что таким типам паспорта не дают“.
— Рабочий Стадник, завод „Серп и молот“. „Паспортизация это своевременный и верный способ очищения столиц от грязи“.
— Служащий артели „Быт и труд“. „Харьков крупный промышленный центр с миллионным населением. Здесь свили себе гнездо чуждые делу строительства социализма люди. Много преступного элемента в учреждениях, ничего творческого не проявляющих, много лишенцев. Паспорт выявит действительное количество советских граждан и полезность их в работе“»[175].
Собственно о паспортах в этих высказываниях речь не идет. Основной мотив — выселение нежелательных лиц, то есть отделение «чистых» от «нечистых». В этом пункте устремления власти и рабочих совпадают, но мотивируются они по-разному: рабочих интересует жилье, пайки и т. п.; власть — «очищение и учет».
Вместе с тем, отмечается в Сводке, обнародование закона о паспортах дало повод к резкому усилению антисоветской агитации со стороны «деклассированных элементов». «На заводе „Оргаметалл“… среди рабочих стали распространяться отпечатанные на шапирографе листовки с призывом организовать забастовку протеста против паспортизации под лозунгами „долой паспорта, водку, тюрьмы и палачей из ГПУ“. Виновный установлен и задержан»[176]. Нельзя не обратить внимания на то, что подобные лозунги прежде адресовались царскому режиму (вместо палачей из ГПУ в них фигурировала царская охранка), — показательная инверсия.
В разделе «Попытки насилия и угрозы» приведена следующая информация:
«Харьков. ХПЗ. После объявления отказа в выдаче паспортов 20 человекам кулацкие элементы на заводе грозили местью.
Москва, зав. „Красный пролетарий“. Неизвестным лицом брошен кусок железа весом в 1 ½ килограмма в пом. нач. пункта при возвращении с завода.
Вахрамеев после отказа в выдаче паспорта, подтвержденного] райкомиссией по обжалованию, грозил зарезать секретаря комфракции домоуправления.
Ленинград. Судимый Щукин после отказа в выдаче паспорта пытался организовать хулиганскую шайку для расправы с работниками пункта»[177].
Таким образом, риторика борьбы с затаившимся врагом получала конкретное воплощение. Открытое сопротивление паспортизации приписывалось кулакам и уголовникам. Судя по Сводке, представители других категорий граждан, которым запрещалось выдавать паспорта, стали уезжать из столиц:
«В связи с проводимой паспортизацией установлен отлив населения из Москвы, Ленинграда и Харькова и сокращение въезда в эти города. В декабре 1932 г. в Москву прибыло 185 000 чел., убыло 110 000 чел., осело 75 000 чел. После опубликования закона картина меняется: с 1 января по 10 января прирост выразился лишь в 8000 человек. Начиная же с 10 января отмечается прекращение роста и неснижающаяся убыль населения. С 10/I по 10/II число жителей в Москве уменьшилось на 28 211 человек. Эта цифра охватывает собой только выбывших, кто был прописан в адресном столе, остальная масса уехавших не поддается учету, так как все они жили без документов и без прописки и уехали, зная, что им рассчитывать на получение паспортов не приходится»[178].
Можно констатировать, что одна из задач паспортизации была выполнена: массовое бегство в столицы из голодающих районов прекратилось. Более того, начался великий исход «неблагонадежных» из крупнейших городов. Вот информация по заводам Ленинграда:
«Сбежало, не взяв расчета в связи с началом выдачи паспортов:
Завод им. Энгельса — 573
Завод Краснознаменец — 423
Красный Октябрь — 779
Русский дизель — 303
Ильич — 262
№ 77 — 482
Им. Ворошилова — 286»[179].
По Москве цифры серьезнее — только с завода им. Сталина сразу после начала паспортизации разбежалось около 2000 человек. «О текучести рабочей силы на этом заводе можно судить по тому обстоятельству, что за 9 месяцев было принято на работу 11 000 чел. и за тот же срок уволено 9000 чел. Кроме того, по имеющимся материалам будет отказано в выдаче паспорта примерно 2000 рабочих»[180]. В Сводке приводятся случаи «разоблачения» замаскировавшихся врагов: на заводе «Красный пролетарий» обнаружена группа из 10 бывших служителей культа; на Трубозаводе выявлено 600 человек, принятых на завод без всяких документов, как оказалось — кулаков и раскулаченных. О полном отсутствии учета населения свидетельствуют такие примеры, как обнаружение на лесозаводе в Воскресенском районе Московской области целого барака, а на химкомбинате в том же районе — 99 землянок, набитых людьми, отказавшимися назвать места работы.
Судя по Сводке, классово чуждые элементы проникли и в ряды партии («примазались к ней»). В Ленинграде на заводах «Красный путиловец» и «Красный треугольник» выявлено по 27 таких «примазавшихся», на «Северной верфи» — 16 и т. д. В Харькове на заводе «Поршень» нашли кулака Якубовского, который бежал из ссылки и под фамилией Яновский устроился на завод, был принят в партию и избран в завком и райсовет. На заводе № 17 в Московской области «кандидат ВКП(б) Рудакова пришла на паспортный пункт и бросила свой кандидатский билет, говоря, что все равно она паспорта не получит. После этого она скрылась с завода, не взяв расчета»[181].
В Сводке № 2, отражавшей положение дел на 20 февраля 1933 года[182], зафиксировано увеличение процента отказов в выдаче паспортов, что никак не комментировалось (видимо, считалось, что так и должно быть). «В среде трудящихся по-прежнему отмечается здоровое настроение и одобрение паспортной системы. Социально-чуждые и деклассированные элементы усиленно распускают панические слухи о многомиллионных цифрах выселяемых из города, о посылке выселяемых в Соловки и др. отдаленные места. Отмечен рост анти-советских и анти-семитских настроений»[183]. В качестве примеров такого рода настроений приведены следующие случаи:
«В ночь на 15-е февраля был обнаружен (убитым. — А. Б.) у себя на квартире т. Мареев К. Е., член ВКП(б), рабочий завода им. Сталина (Москва). Мареев принимал активное участие в проведении паспортизации и за несколько дней до этого говорил секретарю цехячейки о том, что некоторые лица с уголовным прошлым вели разговор о намерении совершить убийство, если им откажут в паспортах. Подозреваемые арестованы.
На паспортном пункте при заводе им. Энгельса (Ленинград) гр-н Чернышев, получив временное удостоверение на 3 месяца[184], в присутствии рабочих заявил: „Мы с вами рассчитаемся. Вот у нас убили рабкора, так будет и с бригадиром по паспортам“. Чернышев арестован»[185].
В «Сводке» говорилось о продолжавшемся «отливе населения» (проще говоря, бегстве от паспортизации). За 30 дней (с 10 января по 30 февраля) население Москвы сократилось на 42 тысячи человек. Население Ленинграда уменьшалось в среднем на тысячу человек в день. Полным ходом шло и «очищение» предприятий от «засоренности классово-чуждыми элементами»: