В гробнице Галилео замечательно, впрочем, не одно только портретное сходство и красота драпировок. Старик лежит на вышитом ковре; защищенный более выпуклым рельефом, ковер местами почти совершенно уцелел; лучше всего сохранились кисти и превосходно выработанная бахрома. Станьте на колени и рассмотрите внимательно кисти подушки под головою, заметьте, каким образом они заполняют углы в камне, и вы узнаете – или можете узнать, – что такое настоящая декоративная скульптура, какою она должна быть и была, сначала в Древней Греции и позднее в Италии.
«Превосходно выработанная бахрома!» А вы только что порицали скульпторов, которые фокусничают с мрамором!
Нет, во всех музеях Европы вы не найдете лучшего образчика работы скульптора, который не фокусничал с мрамором. Постарайтесь понять разницу, это вопрос первейшей важности для вашего последующего изучения скульптуры.
Я сказал вам, заметьте, что старый Галилео лежит на вышитом ковре. Если бы я вам этого не сказал, едва ли вы бы об этом догадались сами. В конце концов, ковер уж не так похож на ковер.
Если бы это был современный скульптурный фокус, вы бы тотчас воскликнули, придя на могилу: «Боже мой, как превосходно сделан этот ковер, он совсем не имеет вид каменного, хочется его взять и выбить из него пыль!»
Как только что-нибудь подобное придет вам в голову при виде скульптурной драпировки, будьте уверены, что она никуда не годится. Глядя на нее, вы напрасно потеряете время и испортите вкус. Ничего нет легче, как подражать драпировке в мраморе. Вы можете, когда угодно, повысить ее и скопировать с такою точностью, что между мрамором и настоящими складками не будет никакого различия. Но это не скульптура, а механическое ремесло.
С тех пор как существует искусство и пока оно не перестанет существовать, ни один великий скульптор никогда не давал реалистического изображения драпировки. На это у него нет ни времени, ни охоты. В случае нужды такую работу может исполнить и каменщик. Кто может изваять тело или лицо, никогда не станете оканчивать второстепенных частей; исполнение их будет быстро и небрежно; серьезность и строгость в выборе линий изобличит работу творческую, а не подражательную.
Но если, как в данном случае, художник хочет противопоставить богатство фона простоте главного сюжета, смягчить суровость его линий лабиринтом линий орнаментальных, он изобразит ковер, дерево, розовый куст, с бахромой, листьями и колючками, и выработает их так же изящно, как они выработаны в природе; хотя цель его при этом всегда будешь орнаментальная, а ничуть не подражательная, он уловит естественный характер данных форм с точностью и проницательностью, недоступной для художника, поставившего себе исключительной задачей подражание.
ПРЕДОСТЕРЕЖЕНИЕ РЕАЛИСТАМ. – Многое из сказанного мною было весьма превратно понято молодыми художниками и скульпторами, в особенности последними. Я постоянно советовал им подражать органическим формам; из этого они заключили, что необходимо вылепить с натуры как можно больше цветов и листьев.
Трудность вовсе не в том, чтобы вылепить множество цветов и листьев. Всякий может это сделать. Трудность в том, чтобы не вылепить ни одного
ДЕТАЛИ. – Возьмите самый обыкновенный, простой, известный вам предмет и постарайтесь нарисовать его точно так, как вы его видите; твердо держитесь этого намерения, иначе вы непременно будете сбиваться, рисовать не то, что видите, а то, что знаете. Всего лучше начните так: садитесь перед книжным шкафом, сажени за две от него, и не перед своим книжным шкафом, а перед чужим, чтобы названия книг не были вам известны, и постарайтесь в точности нарисовать книги, с заглавиями на корешках и узорами на переплетах. Не двигайтесь с места, не подходите ближе, а рисуйте то, что вам видно, передайте стройный порядок печати, хотя на большинстве книг надписи разобрать окажется совершенно невозможным. Потом попробуйте срисовать на некотором расстоянии и при слабом освещении лоскут узорчатой кисеи или кусок кружева, которого рисунок вам неизвестен; главное, старайтесь передать
Может быть, ни в чем это не проявляется так наглядно, как в нашем отношении к деталям в произведениях искусства. Когда суждения наши еще не вышли из периода младенчества, мы требуем изображения специфического, полной законченности в работе; нас радует верная передача перьев хорошо известной птицы, тщательно выписанная листва определенного растения. С развитием наших суждений является полное презрение к такого рода подробностям; мы требуем стремительности в работе и широты впечатления. Но с дальнейшим развитием первоначальные склонности возвращаются в значительной степени, и мы благодарны Рафаэлю за его раковины на священном берегу и тоненькие стебельки травы у ног вдохновенной святой Екатерины.
Из числа людей, интересующихся искусством, даже из числа самих художников, девяносто девять процентов находятся на средней ступени развития и только один на последней, не потому, чтобы они не были способны понять истину или не могли оценить ее, а потому, что истина так близко граничит с заблуждением, высшая ступень развития так похожа на низшую, что всякое стремление к ней искореняется в самом зародыше. Стремительный и сильный художник по необходимости относится с презрением к тем, кто предпочитает законченность подробностей общей силе впечатления; он почти не способен вообразить себе возможность великого, последнего шага в искусстве, когда то и другое совмещается. Ему так часто приходится соскребать тщательно отделанные детали в ученических картинах, уничтожать подробности, загромождающие его собственные произведения; так часто приходится ему скорбеть о потери единства и широты и восставать против кропотливой мелочности, что, наконец, всякая законченная часть картины кажется ему ошибкой, слабостью и невежеством. Часто, как это было с Джошуа Рейнольдсом, до глубокой старости он не перестает отделять подробностей от общего, как два элемента друг другу совершенно враждебные, тогда как истинно великое искусство требует их примирения.
Опыт говорит нам, что между людьми средних способностей наиболее полезными членами общества являются исследователи, а не мечтатели. Они избрали свой путь не потому, что менее других любили красоту и природу, а потому, что более других любят практический результат и прогресс. Если мы окинем взглядом все блестящее созвездие благодетелей и наставников человечества, то найдем, что все они более или менее подавляли в себе мечтательную любовь к природной красоте, по крайней мере сдерживали ее выражение и подчиняли ее или суровому труду, или наблюдению над природой человеческой.
ХУДОЖНИКИ И УЧЕНЫЕ. – Наука и искусство различаются обыкновенно по характеру своей деятельности; одна познает, другое преобразовывает, производит или творит. Но еще большее различие заключается в природе самих вещей, с которыми они имеют дело.
Науку исключительно занимают вещи сами по себе; искусство исключительно посвящено воздействию вещей на человеческое чувство и душу. Задача его – изобразить видимость вещей, углубить естественное впечатление, производимое ими на живые существа. Задача науки – заменить видимость фактом и впечатление – доказательством. И наука, и искусство, оба, заметьте, имеют предметом правду; одно – правду впечатления, другая – правду сущности. Искусство не изображает вещи ложно, а изображает их так, как они являются человеку. Наука изучает отношение вещей друг к другу, а искусство только отношение их к человеку; у всякого явления, с которым имеет дело, оно настоятельно спрашивает об одном: как относится к нему глаз и сердце человека, что оно имеет сказать им и что оно может для них сделать. Эта область исследования настолько обширнее области исследования науки, насколько духовный мир больше материального мира.
Такова форма истины, исключительно занимающая искусство; каким же образом может эта истина быть познаваема и каким образом может она быть накопляема? Очевидно, только посредством восприятия и чувства, отнюдь не разумом и не поучением. Ничто не должно становиться между глазом художника и природой, ничто между его душою и Богом. Никакие расчеты и никакие чужие слова, ни даже самые тонкие расчеты и самые мудрые слова не могут иметь место между вселенной и тем искусством, которое свидетельствуем о видимом образе ее. Все значение этого свидетельства заключается в том, чтобы оно давалось очевидцем; печать правды, лежащая на нем, обязательность и сила его зависят от силы личного убеждения очевидца. Его победа обусловлена правдивостью первого, начальная слова: vidi.
Вся задача художника – быть существом видящим и чувствующим; он должен быть тончайшим инструментом, до такой степени чувствительным, чтобы ни одна тень, ни один оттенок, ни одна черта, никакая мгновенная и неуловимая перемена выражения в окружающем видимом мире, ни одно из ощущений, которые этот видимый мир способен пробудить в его душе, не прошли незамеченными и не изгладились бесследно. Не его дело думать, рассуждать, доказывать или знать. Его место не в кабинете, не в суде, не в канцелярии и не в библиотеке. Все это хорошо для других людей и для иной работы. Он может размышлять мимоходом; рассуждать иногда, когда выберется свободная минута; собирать обрывки знаний, какие попадутся под руку и не требуют труда; но все это должно быть для него безразлично. Задача его жизни двоякая: видеть и чувствовать.
Читатель, может быть, возразит мне, что знание служит также и к тому, чтобы рассмотреть такие вещи, которые были бы не видны, если бы не были известны. Это неправда. Это можно сказать только не зная, какою способностью восприятия одарены великие художники сравнительно с другими людьми. Всякий истинный художник, всякий великий работник в какой бы то ни было сфере искусства увидит больше в одно мгновение, чем он узнал бы, работая тысячи часов. Бог создал всякого человека пригодным к своему делу; одного Он сотворил ученым и дал ему способности к логическому мышлению и выводу; другого создал художником и дал ему восприимчивость, чувствительность и способность задерживать впечатления. Один не только не может делать дело другого, но даже не может и понять, каким образом оно делается. Ученый не понимает провидения, художник не понимает логического процесса; но главное, ученый не имеет и понятая о колоссальной силе зрения и чувствительности художника.
Пятьдесят лет работало все геологическое общество, и только теперь удалось ему удостовериться в законах формации гор, которые Тернер наблюдал и изобразил несколькими мазками кисти пятьдесят лет назад, когда был еще мальчиком. Знание всех законов планетной системы, всех кривых, описываемых метательными орудиями, никогда не дает ученому возможности нарисовать водопад или волну; в наше время все члены хирургического общества, вместе взятые, не могли бы так ясно представить и так верно изобразить человеческое тело в сильном движении, как это сделал сын простого маляра двести лет назад[11].
Допустим, настаиваете вы, что художник обладает такой удивительной способностью, все же чем больше он будет знать, тем больше будет видеть, следовательно, чем больше он будет знать – тем лучше. Нет, и это не так. Правда, иногда знание помогает глазу уловить какое-нибудь явление, которое иначе могло бы пройти незамеченным; например, когда художник видит солнечный восход, если он знает, что такое солнце, это может помочь ему глубже почувствовать и вернее изобразить расстояние между облаками и огненным шаром, поднимающимся из-за них в беспредельном небе. Но помогая видеть одно явление, знание в то же время мешает видеть тысячи других; если на знати сосредоточивается внимание в ту минуту, когда должна происходить зрительная деятельность, художник уходит в себя, разум его сосредоточивается на явлении познанном и забывает преходящие, видимые явления; целый день размышления не вознаградит за одну минуту подобной рассеянности. Эта мысль не нова и в ней нет ничего удивительного. Всякий знает, что надо, во-первых, совершенно отвлечься от внешней действительности, чтобы глубоко обдумать что-либо. Человек, погруженный в размышление, ничего не видит и не чувствует, хотя он, может быть, обладает сильными способностями зрения и чувства. Тот, кто пространствовал целый день вдоль берегов Леманского озера и к вечеру спросил своих спутников, где оно[12], – вероятно не страдал недостатком чувствительности; но он был человеком мысли, а не впечатления. Это лишь доведенный до крайности пример действия, которое оказывает на чувственные способности знание, возбуждающее к умственной деятельности. Знание бессодержательно и мертво, если оно не стремится захватить первое место и не занимает мысли человека вопреки смене внешних явлений. Смена эта безразлична для него. Первое явление в ряду прочих даст достаточно пищи для работы целого дня; остальные он совершенно отбрасывает; это обычный прием человеческой мысли, а также и долг ее. Нелегко оставит мыслящий и знающий человек то первое явление, которое поразит его. Все, что попадается ему, он стремится исследовать сколь возможно глубже. Художник – наоборот: вместо того чтобы хвататься за одно какое-нибудь явление, он должен воспринимать их все на широкое, белое, чистое поле своей души. Мыслящий и знающий человек заметит, положим, глядя на солнечный восход, какой-нибудь новый, неизвестный для него оттенок луча или форму облака; это тотчас заведет его в целый лабиринт оптических и пневматических законов, и во все утро он не увидит более ни одного луча и ни одного облака. Но художник должен уловить все оттенки зари; он должен все их точно заметить в их взаимодействии и сменах; следовательно, совершенно выкинуть из головы все прочее, что могло бы отвлечь его внимание. Человек мыслящий идет вперед и ищет; художник сидит неподвижно и открывает сердце навстречу приходящему. Мыслящий человек натачивает себя, как пронзающий, обоюдоострый меч. Художник растягивается на земле, как четырехугольный плат, принимающий дары. Всей величины, в которую он может распластаться, и всей белой пустоты, в которую он может превратить себя, будет мало, чтобы принять дары, посылаемые ему Богом.
Неужели же, в негодовании спросите вы, совершенно невежественный и не размышляющий человек будет лучшим художником? Нет, это не так. Знание нужно для него, пока оно может совершенно подчинять и порабощать его своей божественной деятельностью, попирать его ногами и отбрасывать в ту минуту, как оно начнет стеснять его. В этом отношении существует громадная разница между знанием и образованием. Художник не должен быть ученым; в большинстве случаев это принесло бы ему вред; но он должен, насколько возможно, быть образованным человеком; должен понимать свою роль и свои обязанности во Вселенной, понимать общую природу происходящего и сотворенного; воспитать себя или быть воспитанным другими таким образом, чтобы из всех своих способностей и знаний извлечь наиболее добра и пользы. Разум образованного человека обширнее, чем заключенные в нем познания; он подобен небесному своду, обнимающему землю, которая живет и процветает под ним; разум ученого, но не образованного человека, похож на резиновую завязку; она стремится съежиться и стиснуть бумаги, в ней заключенные; сама не может развернуть их и другим мешает это сделать. Половина наших художников, обладая знаниями, гибнет от недостатка образования; самые лучшие из тех, которых я встречал, были образованны и безграмотны. Однако идеал художника не есть безграмотность; он должен быть очень начитан, сведущ по части лучших книг и совершенно благовоспитан, как с внутренней стороны, так и с внешней. Словом, он должен быть пригоден для лучшего общества и держаться в стороне от всякого.
ИСКУССТВО И АНАТОМИЯ. – Чтобы нарисовать Мадонну, нужно ли знать, сколько у нее ребер? Об этом еще возможно спорить; но чтобы нарисовать скелет, кажется, необходимо знать, сколько их у скелета.
Гольбейн по преимуществу художник скелетов. Его картина «Пляска Смерти» и гравюра с этой картины бесспорно и несравненно выше всех произведений этого рода. Он рисовал скелет за скелетом, во всех возможных положениях, и никогда не потрудился сосчитать его ребер! И не знал, и не заботился о том, сколько их. Их всегда достаточно, чтобы они могли греметь.
По-вашему, это чудовищно, чудовищен Гольбейн в своем нахальстве, чудовищен и я в том, что защищаю его. Мало того, я торжествую за него; никогда ничто не радовало меня так, как его высокая небрежность. Никому нет дела до того, сколько ребер у скелета, как никому нет дела, сколько перекладин у рашпера, если скелет живет, а рашпер жарит; еще менее это интересно, если жизнь и огонь погасли.
Но вы, может быть, думаете, что Гольбейн относился так небрежно к одним только костям? Нет; хотя вам это может показаться невероятным – он совсем не знал анатомии. Многие его достоинства, по-моему, объясняются этим. Я говорил вам как-то, что Гольбейн изучал преимущественно лицо, а потом уже тело, но я и сам не имел понятия о том, как решительно он сторонился от зловредной науки своего времени. Я показывал вам его умершего Христа.
«Почему же это?» – спросите вы; значит, справедливо распространенное учение относительно обобщения деталей?
Нет, в нем нет ни слова правды. Гольбейн прав потому, что он рисует более верно, чем Дюрер, а не потому, что он рисует более обще. Дюрер изображает предмет, как он знает его, Гольбейн – как он его видит. Как я говорил вам ранее, художник имеет значение для науки единственно в том случае, когда он не только предъявляет откровенно то, что видит, но и смело признается в том, чего не видит. Не следует выписывать отдельно каждый волосок ресниц не потому, что обобщение деталей есть признак превосходства, а потому, что невозможно видеть отдельно каждый волосок. Живописец вывесок или анатом может сосчитать их; но только величайшие мастера, вроде Карпаччо, Тинторета, Рейнольдса и Веласкеса, знают и могут сосчитать, сколько их видно.
Таково было влияние науки на идеал красоты и на портретную живопись Дюрера. Но как же повлияла она на общий уровень и количество его произведений, сравнительно с произведениями бедного, невежественного Гольбейна! Дюрер написал только три портрета великих людей своего времени и все три – плохие; зато он душу положил на изображение копыт сатиров, свиной щетины, искаженных черт дурных женщин и порочных мужчин.
Что же, с другой стороны, сделал для вас невежественный Гольбейн? Он и Шекспир живописью и словом поделили между собою всю историю Англии в царствование Генриха и Елизаветы.
НАБЛЮДЕНИЕ И ЗНАНИЕ. – Когда Тернер был молод, он иногда бывал добродушен и показывал другим то, что делал. Однажды он рисовал вид Плимутской гавани; за милю или за две стояли два корабля, освещенные сзади. Тернер показал рисунок морскому офицеру, и морской офицер с удивлением и вполне основательным негодованием заметил, что у кораблей не было пушечных портов. «Да, – сказал Тернер, – конечно, их тут нет. Если вы взойдете на Моунт Эджекомб и увидите корабли на фоне заката, вы не различите пушечных портов». – «Но все-таки, – продолжал кипятиться морской офицер, – вы ведь знаете, что они там есть». – «Да, – отвечал Тернер, – я это прекрасно знаю, но я рисую то, что вижу, а не то, что знаю».
«Это закон всякой хорошей художественной работы, даже более того – для художника в конце концов вредно и нежелательно знать то, что он видит перед собою».
Вы ожидаете, что я вам сообщу сейчас, каким образом можно стать хорошим художником. Увы! я точно так же не могу вам этого сказать, как не могу сказать, каким образом создается пшеничный колос. Я могу очень точно определить химически состав колоса; знаю, что в нем есть крахмал, углерод и кремнезем, могу дать вам крахмал, углерод и кремнезем, но никакого колоса из этого не выйдет. Для всякого, желающего иметь пшеничные колосья, можно сделать только одно: научить его, где найти семена пшеницы и как ее сеять; пусть он вооружится терпением, и, когда Богу будет угодно, колосья у него будут, или, может быть, будут, если почва и погода позволят.
Точно так же создаются и художники; во-первых, вы должны найти зерно вашего художника, потом посадить его, загородить и выполоть траву вокруг; затем вооружиться терпением, и, если почва и погода будут благоприятны, вы получите художника; – только таким, а не иным путем.
Условия творчества
О НЕПРАВДЕ В ПАФОСЕ. – Главный источник этой неправды – возбужденное состояние наших чувств, на время делающее нас более или менее неразумными. Вот пример из поэмы «Альтон Локка» написанной Чарльзом Кингсли.
(Они причалили через катящуюся пену, жестокую, пресмыкающуюся пену.)
Пена не жестока, и она не пресмыкается. Состояние умственных способностей, приписывающее ей свойства живого существа, есть состояние, поврежденное горестью. Все сильные чувства имеют подобное действие; они совершенно искажают наше восприятие внешних явлений, и это-то искажение я называю «неправдою пафоса».
Мы привыкли видеть в пафосе отличительную черту поэтического описания, и настроение, его производящее, обыкновенно называем поэтическим, потому что оно исполнено страсти. При более внимательном отношении к делу увидим, однако, что величайшие поэты избегают этого рода лживости, и упражняются в ней только поэты второстепенные. Так, когда Данте описывает души, падающие с берегов Ахерона «подобно сухим листьям, слетающим с ветки», он дает, возможно, лучший образ их совершенной легкости, слабости и пассивности, их рассеяния в полной агонии отчаяния, но ни на минуту не упускает из виду, что одно – души, а другое – листья, и не смешивает тех и других. А когда Кольридж говорит:
(Красный лист, последний в своем клане, танцует тотчас, как только может танцевать), – он выражает о листе представление болезненное, следовательно неверное; искусственно наделяет его жизнью и волей; смешивает его бессилие с произволом, его увядание с весельем, и ветер, рвущий его, с музыкой.
Настроение, создающее патетическую лживость, свойственно, как сказано мною выше, людям, в которых тело и душа слишком слабы, чтобы противостоять действительности; чувство отуманивает, увлекает, ослепляет их. Настроение это более или менее возвышенно, судя по силе вызвавшего его возбуждения; здравость и точность восприятия не может быть поставлена в заслугу тому, в ком чувство слишком слабо, чтобы повлиять на это восприятие; вообще, если чувство в человеке действует так сильно, что отчасти побеждает разум, заставляя его верить во что угодно, – это может служить доказательством более высокого уровня и выдающихся способностей.
Но еще выше тот, в ком разум возбуждается к деятельности наравне с чувством, доходит до величайшего напряжения своих сил, пока не утвердит полного господства или в соединении с напряженными в равной степени страстями или в противодействии им; человек стоит, как железо, раскаленный добела, но не слабеет и не испаряется, и даже если расплавлен, – не теряет веса.
Таким образом, перед нами три разряда людей: те, которые имеют верные восприятия, потому что лишены чувства; для них маргаритка – действительно маргаритка, потому что они не любят ее. Ко второму разряду принадлежат люди, имеющие впечатления неверные, вследствие избытка чувства; для них маргаритка – всё, кроме маргаритки: звезда, солнце, щит феи или покинутая девушка. У людей третьего и последнего разряда чувство не мешает верности впечатлений; для них маргаритка никогда не перестанет быть сама собой – маленьким цветочком, существующим во всей своей незатейливой и простой действительности, помимо всех воспоминаний и страстей, какие могут возбуждаться при виде его. Эти три категории людей можно оценить в следующем порядке: люди, принадлежащие к первой категории, – вовсе не поэты; ко второй – поэты второстепенные, к третьей – поэты первоклассные. Но как бы велик ни был человек, существуют и для него такие предметы, которые неизбежно лишают его самообладания; предметы эти превышают слабые способности человеческая мышления и производят неясность и туманность восприятия. Таким образом, самое высшее вдохновение в выражении своем отрывочно и темно, полно диких метафор и сходится в этом отношении с вдохновением людей более слабых, не могущих сладить с явлениями второстепенного значения.
Итак, всего-навсего существует четыре разряда людей: первые видят верно, потому что не чувствуют ничего: вторые чувствуют сильно, мыслят слабо и видят неверно (поэты второстепенные); третьи чувствуют сильно, мыслят сильно и видят верно (поэты первоклассные); и наконец, четвертые, – те, которые, обладая всей мощью, доступной существу человеческому, все же подчиняются впечатлениям явлений, превышающих даже их силу, и в некотором смысле видят неверно, – так неизмеримо выше их стоит виденное ими. Таково обыкновенное условие пророческого вдохновения.
УСИЛИЕ И УСПЕХ. – Скольких мучений избегли бы тысячи людей, если бы смиренно и искренно поняли ту великую истину и закон, по которому, если возможно создание великого произведения, то создание это легко; когда ему надлежит явиться в свет, может быть во всем мире только и есть один человек, способный создать его, но он его создаст без усилия, не с бо́льшим, а, может быть, с меньшим усилием, чем маленькие люди создают маленькие вещи. Есть ли какая-нибудь другая истина, столь же ясно начертанная на всех делах человеческих? Не все ли существующие великие произведения носят на челе печать легкости? Не все ли они ясно говорят нам не о том, что «здесь потрачено большое усилие», а о том, что «здесь потрачена большая сила?».
Но пусть это не поведет к недоразумению; пожалуй, молодые люди примут великую истину за свой излюбленный догмат, гласящий, что работать не надо, если у них есть талант. На день гениальные люди гораздо более прочих склонны к труду; труд их настолько плодотворнее труда других людей, и они зачастую так мало сознают божественную свою природу, что приписывают ему все свои способности. «Если из меня действительно что-нибудь вышло, в чем я сильно сомневаюсь, то я достиг этого исключительно работой». Вот как ответит великий человек на вопрос, каким образом он достиг величия.
Так говорил Ньютон, и так, я думаю, говорят все, чей гений проявился в сфере положительных наук. Гений в сфере искусства по необходимости должен более сознавать свою силу; но во всех проявлениях отличительная черта его – непрерывный, постоянный, верно направленный, счастливый и неизменный труд; труд накопления и дисциплинирования своих сил, и гигантская, недостижимая способность их приложения. Следовательно, буквально ни одному человеку не должно быть никакого дела до того, гений он или нет; кто бы он ни был, он должен работать, но работать спокойно и мирно; в результате такой работы, естественно и без усилия, он произведет то, что Богом назначено ему произвести, произведет лучшие свои вещи. Никакие муки и сердечные терзания не дадут ему способности создать что-нибудь лучшее. Если он великий человек, он создаст великие вещи; если человек маленький – вещи маленькие, но пока он будет работать спокойно, все, что он сделает, будет хорошо и верно; а все, что он сделает в тревоге и честолюбие, будет фальшиво, бессодержательно и никуда не годно.
ВДОХНОВЕНИЕ. – На каком основании можно предполагать, что искусство было когда-либо откровением или вестью свыше? Заключается ли в произведениях великих мастеров какое-нибудь внутреннее свидетельство сверхъестественного руководства и повеления?
Правда, ответ на столь таинственный вопрос не может основываться на одном внутреннем свидетельстве, но все же нам полезно будет узнать, что дается одним этим внутренним свидетельством. Чем беспристрастнее вы рассмотрите явления воображения, тем яснее увидите в них результат деятельности общечеловеческого, животного, но тем не менее божественного духа, частица которого живет в каждом существе, измеряясь положением его в мироздании; тем яснее увидите, что все хорошее, что может сделать человек, делается с помощью Бога, но по твердому и неизменяющемуся закону.
Сила духовной жизни может быть увеличена или уменьшена нашим поведением; она изменяется от времени, как и физическая сила; иногда мы можем вызвать ее своею волей, она может быть понижена влиянием греха или горя; но это сила всегда
Заметьте, я не ручаюсь за точность этого вывода; мне кажется только, что к нему должен клониться всякий, кто беспристрастно рассмотрит данные действительности; но в течение наших занятий я докажу вам с полной достоверностью, что те художественные произведения, которые до сих пор считались результатом особого вдохновения, обязаны своим существованием долгому, разумно направленному труду и влиянию таких чувств, которые общи всему человечеству. Следует заметить при том, что чувства эти и способности, в различных степенях общие всем людям, разделяются на три главные категории: во-первых – инстинкты строения и мелодии, общие у нас с низшими животными и также врожденные человеку, как пчеле или соловью; во-вторых – способность иметь видения, грезить во сне и наяву в сознательном экстазе или произвольным усилием воображения, и наконец, способность разумного вывода и собирания, как законов, так и форм красоты.
Способность иметь видения, тесно связанная с глубочайшей основой духа, большинством мыслителей считается специальным проводником божественного откровения; несомненно, что большая часть произведений чисто дидактического искусства была лишь передачей посредством слов или линий действительного видения, которое явилось независимо от воли человека в данную минуту, но отразилось в духовном взоре, просветленном прошлой, праведной жизнью. Несомненно, однако, и то, что видения эти, и наиболее определенные из них, всегда – я положительно утверждаю это –
По всем вероятиям, во всей области искусства нет произведения более широко дидактического, чем гравюра Альбрехта Дюрера, известная под названием «Рыцарь и Смерть». Но это одно из целого ряда произведений, передающих столь же отчетливые видения. Некоторые из них, как, например, «Святой Губерт», интересны только по способу изображения, другие непонятны или уродливы, или совершенно лишены всякого значения. Таким образом, если внимательно рассмотреть способность иметь видения, которой обладал великий Дюрер, мы увидим, что способность эта – болезненная, что она чаще унижала его искусство, чем возвышала его, и заставляла тратить большую часть энергии на изображение сюжетов бессодержательных, из которых только два, в течение всей его жизни, имели высокую дидактическую цену, да и те, в сущности, могут внушить лишь довольно безотрадное мужество. Каково бы ни было их достоинство, они более похожи на сокровища, добытые ценою больших страданий, чем на непосредственный дар Божий.
Наоборот, не только самые высокие, но и самые основательные результаты были добыты художниками, в которых способность видеть видения хотя и существовала в сильной степени, но подчинялась сознательному замыслу, умерялась спокойным, непрерывным, не лихорадочным, а любовным наблюдением вполне реальных явлении окружающего мира. Насколько возможно проследить связь творческих способностей с нравственным характером жизни, мы видим, что лучшие произведения искусства созданы людьми хорошими, но не определенно религиозными, отнюдь не сознававшими никакого внушения свыше и часто совершенно не понимавшими своего превосходства над другими. Один из величайших художников, Рейнольдс, утверждал в ослеплении скромности, что «все доступно для верно направленного труда».
РЕМЕСЛЕННАЯ СТОРОНА ИСКУССТВА. – Рабочий день такого человека, как Монтень или Паоло Веронезе, заключается в беспрерывном, последовательном ряде движений руки, более верных, чем движения самого искусного фехтовальщика; карандаш не только проводит с безошибочной точностью прямую линию от одной точки до другой, но с такой же точностью проводит линию изогнутую и ломаную, иногда на пространстве фута и более; уверенность движений доходит до того, что художник может, как это часто делал Веронезе, без запинки одной линией начертить вполне законченный профиль или другую часть контура головы, и рисунок не потребует дальнейших изменений.
Попробуйте, прежде всего, представить себе, какая точность мускульного движения, какое духовное напряжение нужно для подобной работы; точность движений фехтовальщика достигается упражнением в однообразном их повторении, но рука художника каждую минуту подчиняется непосредственному замыслу. Далее, представьте себе целый день работы, требующей твердости и тонкости мускульных движений, постоянного напряжения ума в мгновенном выборе и упорядочении материала, и при всем том художник не только не утомляется, а, очевидно, радуется работе, как радуется орел, махая крыльями. Так проходит не один день, а целая жизнь, долгая жизнь, и силы его не только не убывают, а видимо прибавляются, пока не наступят в нем чисто органические изменения старости.
Если вы сколько-нибудь знакомы с физиологией, подумайте, какого рода этическое состояние духа и тела подразумевается подобным существованием, не только в настоящем, но и в прошлых поколениях, какое благородство расы, удивительное равновесие и гармония жизненных сил! В конце концов решите сами, возможно ли совместить подобный образ жизни с порочностью, мелочными волнениями, грызущей алчностью, муками злобы и раскаяния, с сознательным возмущением против законов божественных или человеческих, с фактическим, хотя бы и бессознательным нарушением малейшего закона, если повиновение ему ведет к прославлению жизни и к радости ее Подателя.
Конечно, не подлежит сомнению, что многие из великих мастеров обладали крупными недостатками, но недостатки эти всегда отражаются в их произведениях. Не подлежит сомнению, что некоторые из них не могли побороть своих страстей; тогда они умирали в молодости или плохо работали в старости. Но в этом отношении нас чаще всего вводит в заблуждение плохое знание того, кто собственно должен быть причислен к категории великих мастеров; мы восхищаемся ничтожным искусством, поднятым на поприще великого искусства, тогда как сами не знаем, в чем заключается его величие; однако мы уверены, что оно действительно в чем-то заключается, что в этом деле возможна глубина и широта, поверхностность и узость. На эту-то уверенность и следует обратить внимание, если мы хотим принести пользу себе и другим. Заниматься искусством, чтобы приобрести славу великого человека, и постоянно изобретать средства для достижения популярности и почетного звания – вернейший путь к полному ничтожеству; но искреннее благоговение перед искусством и твердое сознание собственного достоинства в художественном труде необходимо, чтобы спасти искусство от дилетантизма, дать ему подобающее почетное место, высокое положение и возможность исполнить свое дело на пользу человечества.
ПРИЗНАКИ ВЕЛИЧИЯ. –
Мы надеемся, что читатель поймет все значение сделанной выше оговорки, «если выбор производится искренно», так как, конечно, выбор сюжета может служить критерием достоинства художника только в том случае, если художник делает его от души. На низших ступенях искусства художник, впрочем, всегда избирает сюжет от всей имеющейся у него в наличности души. Предпочтение, оказываемое им грубым дракам и ребяческим играм, доказывает только, что грубым дракам и ребяческим играм он сочувствует более, чем сюжетам высшего порядка. Наоборот, выбор сюжетов возвышенных часто бывает неискренним, а потому может и не быть критерием достоинства художника. Большая часть наших современников, задавшихся религиозными или героическими темами, делали это преимущественно из тщеславия, потому что им внушили, как прекрасно быть жрецами «высокого искусства», и в сущности девять из десяти так называемых исторических живописцев, служителей этого самого «высокого искусства», стоят несравненно ниже своих собратьев, пишущих цветы и nature morte. В наше время это бывают большею частью люди с огромным тщеславием, но без художественных способностей; от пейзажистов и тех, кто избирает своей специальностью изображение плодов, они отличаются только неверной и самонадеянной оценкой собственных сил; они принимают свое тщеславие за вдохновение, честолюбие за духовное величие и отдают предпочтение «идеальному» только потому, что не имеют ни достаточно смирения, ни достаточно способностей, чтобы понять реальное.
Из всего сказанного ясно, что школа великого искусства определяется не только избранием сюжета, но и надлежащим отношением к нему; всякий художник, достойный подвизаться на таком высоком поприще, прежде всего должен выражать духовную жизнь изображаемых лиц. Искренно избрав тему, он главным образом будет стремиться к воплощению ее высокого содержания – героических и благородных чувств действующих лиц. Если же, наоборот, он поставит себе целью только красивое расположение пятен, блеск красок, точный рисунок тела или какие-либо другие исключительно живописные задачи, очевидно, всякая другая тема одинаково годилась бы для него, и кроме того – он совершенно не годится для своей темы; он не понимает сокровенного ее смысла, следовательно, и избрана она была им не ради своего смысла. Однако хотя главное значение и заключается в выражении, но и к форме художник должен отнестись с возможно большей тщательностью; пока он не овладеет вполне рисунком и колоритом, он вовсе не может считать себя художником, и еще менее может приниматься за высочайшие задачи искусства, а раз он овладел вполне своими орудиями, он совершенно естественно и неизбежно будет стараться посредством их углубить и усилить впечатление, произведенное духовным содержанием темы.
Если художнику понадобится представить толпу, он изобразит в ней столько красивых лиц, сколько позволит правдивое изображение человечества. Он не станет отрицать существования безобразия и дряхлости, сравнительно большей или меньшей степени благообразия людей, составляющих толпу, но будет по возможности выискивать формы более красивые, останавливаться на них, подчеркивать то, что прекрасно, а не то, что уродливо. Чем большим пониманием красоты и любовью к ней обладает школа искусства, тем выше эта школа. Так, например Анджелико, страстно любящий красоту духовную, стоит на высшей ступени; Паоло Веронезе и Корреджо, страстно любящие красоту телесную, на второй ступени; Альбрехт Дюрер, Рубенс и вообще все северные мастера, по-видимому равнодушные к красоте и стремящееся исключительно к правде, какая бы она ни была, – на третьей ступени, а Теньер, Караваджо, Сальватор и другие подобные им поклонники разврата не стоят ни на какой ступени, ибо, как уже сказано мною выше, место им в преисподней.
Эта отличительная особенность высоких школ искусства выражается, во время упадка их, в отступлении от правды ради красоты. Великое искусство останавливается на всем, что прекрасно, искусство ложное опускает или изменяет все, что уродливо. Великое искусство берет природу как она есть, но обращается мыслью и взором к тому, что в ней наиболее совершенно; ложное искусство не дает себе труда сочетать оба элемента и, вместо того, откидывает и изменяет все, что кажется ему предосудительным. Такой образ действий приносит двоякий вред.
Во-первых, красота, лишенная необходимых контрастов и нарушений, перестает быть ощутительной, точно так же, как свет, лишенный тени, перестает производить впечатление света. Белый холст не передает солнечного освещения; художник должен местами сделать его темным, чтобы другие места казались освещенными; непрерывный ряд красивых предметов не произведет впечатления красоты, она должна нарушаться контрастами, чтобы явиться в своей силе. Природа всюду перемешивает высшие свои элементы с низшими, точно так же, как она перемешивает свет с тенью, давая обоим надлежащее место и значение; художник, уничтожающий тень, сам погибает в сотворенной им жгучей пустыне. Истинно высокое искусство Анджелико черпает силу и свежесть в откровенном портретном изображении самых заурядных физиономий товарищей художника, монахов и самых неприглядных, сохраненных преданием, особенностей иных угодников; но современные немецкие и рафаэлистские школы живописи теряют всякое достоинство и всякое право на уважение, благодаря парикмахерскому пристрастию к хорошеньким лицам; в сущности, они верят только в прямые носы и завитые волосы. Веронезе противопоставляет карлика воину и негритянку королеве; Шекспир помещает Калибана рядом с Мирандой и Автолика рядом с Пердитой; но современный «идеалист» находит для своей красоты безопасное убежище в гостиной, а для своей невинности – в уединении монастыря; делает он это не по тонкости вкуса, а просто потому, что не имеет ни достаточно смелости, чтобы лицом к лицу встретить чудовище, ни достаточно остроумия, чтобы представить нам негодяя.
Отличать красивое от некрасивого мы научаемся только тогда, когда привыкнем изображать вполне точно и то и другое. Самые безобразные предметы содержат элемент красоты, специально им принадлежащий, ее нельзя отделить от их безобразия; или вы будете наслаждаться красотою вместе с безобразием, или никак не будете наслаждаться ею. Чем более художник принимает природу такою, какова она есть, тем более неожиданных красот находит он в том, что презирал сначала; но как только он присвоит себе право отвержения, круг его наслаждений начнет постепенно суживаться, то что он сочтет утонченностью выбора, будет только тупостью восприятия. Постоянно вращаясь в сфере однородных идей, искусство его станет болезненным и чудовищным и, наконец, он утратит способность верно изобразить даже то, что признает для себя годным; его изысканность обратится в слепоту, утонченность в слабоумие.
Следовательно, искусство не должно ни изменять, ни исправлять природу, оно должно выискивать прекрасные и светлые ее стороны; любовно воспроизводить красоту их всеми средствами, какие находятся в его распоряжении, и направлять к ней мысли зрителя, силой чарующей своей прелести или кроткого вразумления.