РЕЛИГИЯ ДРЕВНИХ. – Чтобы верно понять религию других людей, мы прежде всего должны признать, что сами мы, точно так же как и они, способны ошибаться в деле веры; что чуждые нам убеждения, как бы странны они нам ни казались, могут быть верными в некоторых отношениях, тогда как наши собственные убеждения, как бы разумны они ни были, в некоторых отношениях могут быть ошибочны. Поэтому вы должны простить мне, если я не всегда определенно называю прошлые верования «суеверием», а современные «религией»; а также и то, что я считаю некоторые современные верования поверхностными, а давно забытую веру в свое время искренней. Задача богослова – осуждать ошибки древности, задача филолога – объяснять их; я прошу вас об одном: с терпением и братской любовью вникайте в то, что думали люди, безупречно жившие во мраке, которого не могли рассеять; помните, что как ни безумен кажется нам тот, кто говорит: Бога нет, – еще более непростительное, гордое, глубокое безумие говорить: Бог есть только для меня.
АРХИТЕКТУРА И РЕЛИГИЯ. – Во всем, что я писал ранее, я старался показать, что хорошая архитектура находится в прямой связи с религией и может быть произведением только благочестивого и праведного, а не испорченного и безбожного народа; в то же время я указывал и на то, что архитектура ничего не имеет общего с церковностью. Вообще принято думать, что религия не наше дело, а дело духовенства, и как только кто-нибудь заговорит о религии, все думают, что это касается священников; мне пришлось поместиться кое-как между двумя заблуждениями и бороться с ними обоими, впадая в кажущееся противоречие. Хорошая архитектура дело людей хороших и верующих, и потому вы утверждаете, или по крайней мере многие утверждают, что хорошая архитектура дело духовных, а не светских людей. Нет, тысячу раз нет; она всегда была делом народа, а не духовенства. Как, говорите вы, разве готический стиль не был создан теми, кто построил великолепные соборы, которыми гордится Европа? Нет, готический стиль был испорчен ими. Он был создан бароном в своем замке, горожанином в своей улице. Он был создан мыслью, трудом и могуществом трудящегося гражданина и воинствующего короля. Монах обратил его в орудие суеверия; когда это суеверие обратилось в прекрасное безумие и лучшие люди Европы праздно мечтали и чахли, в монастырях или бесплодно остервенялись и гибли в Крестовых походах, во всем этом бешенстве извращенной веры и ненужной войны, готический стиль достиг самых прекрасных, самых фантастических и, в конце концов, самых нелепых грез, и в этих грезах он погиб.
Итак, я надеюсь, вы вполне поймете сущность того, о чем я буду говорить сегодня; повторяю – всякая великая национальная архитектура есть результат и выражение великой религии. Она не может существовать в раздробленном виде по кусочкам в разных местах, она должна быть везде или нигде.
Архитектура не монополия клерикальной компании, не изложение богословского догмата, не иероглифические письмена посвященных церковнослужителей; это мужественная речь народа, воодушевленного непреклонным стремлением к общей цели, непреклонным повиновением ясным для него законам божества, в которое безусловно верит.
До сих пор европейская архитектура разделялась на три определенные школы. Греки поклонялись мудрости и воздвигли Парфенон – храм богини Девы. Средние века поклонялись утешению и так же, как и греки, строили храмы Пресвятой Деве, – но то была Дева Спасительница. Возрождение поклонялось красоте своего рода и строило Версаль и Ватикан. Теперь скажите, чему поклоняемся
Мы, как известно, постоянно толкуем о своей настоящей, национальной вере, той, ради которой человек действует, пока живет, а не той, о которой говорит, когда умирает. У нас, правда, есть номинальная религия, которой мы отдаем десятину имущества и седьмую часть времени; но кроме того, у нас есть еще религия практически и горячо исповедуемая; девять десятых нашего имущества и шесть седьмых времени принадлежат ей. О номинальной религии мы много спорим, но относительно действительной – все единодушно согласны. Вероятно, вы не станете отрицать, что главную богиню нашего культа лучше всего назвать богиней Успеха или Британией Рыночной. У афинян была Афина Agoraia, т. е. Афина Рыночная; но этот тип Афины имел значение второстепенное, тогда как у нас Британия Рыночная – богиня верховная.
Все ваши великие архитектурные произведения, конечно, посвящены ей. Давно уже вы не строили большого собора; как бы вы смеялись надо мной, если бы я предложил вам выстроить собор на вершине одного из ваших холмов и сделать его Акрополем! А ваши железнодорожные насыпи, которые выше вавилонских стен, а бесчисленные железнодорожные станции, которые больше эфесского храма, а фабричные трубы, которые крепче, чем шпицы собора, и стоят дороже их, а молы и набережные, таможни и биржи? Все это воздвигнуто в честь великой богини Успеха; она произвела и будет производить ваш архитектурный стиль, пока вы будете поклоняться ей; вы совершенно напрасно спрашиваете меня, как лучше строить в честь ее, это вам известно гораздо лучше, чем мне.
СТАТУЯ ИЛАРИИ ДЕЛЬ КАРЕТТО. – Это изваяние во всех отношениях имеет центральное значение, как последнее произведете флорентийского искусства, в котором сохранилась настоящая форма этрусской гробницы, и как первое, в котором воплотилось истинное христианское отношение к смерти. Оно с полной строгостью держится классического предания и с полной откровенностью снисходит к страстям земной жизни, покоряется законам прошлого и выражает надежды будущего.
Все произведения великих христианских школ говорят прежде всего о победе над смертью, не мучительной, а полной и светлой победе; в самых высоких из них победа эта переходит в блаженство. Но гробница Иларии, как произведение центральное, выражает вполне только мир христианского бессмертия, а не радость его. Дети обвивают гробницу пышной гирляндой цветов, но сама Илария спит; не пришло еще ей время проснуться.
Изображение не более как портрет; насколько прекраснее была она живая, нам не дано узнать, но прекраснее ничего не создавал резец ваятеля.
Мы видим в мраморе изваяния, видим сквозь него, что девушка не умерла, а спит; но мы видим также, что она не проснется, пока не наступит последний день и не рассеются последние тени; до тех пор «она не возвратится». Руки ее сложены на груди, не в молитве – ей теперь уже не нужны молитвы. Она одета в повседневное свое платье, застегнутое у горла, подпоясанное у пояса; подол покрывает ей ноги. Складки платья не смяты в страданиях болезни, прекрасное тело, как было при жизни, так и теперь не окутано погребальным покровом, не стеснено погребальными повязками. Грудь поднимается едва заметно, нежною, слабою волною затихшего моря. Сборки узкого плаща спускаются до пояса и, как снег во время вьюги, падают прямо вдоль протянутых ног. У ног лежит собака и смотрит на нее; тайна смертной жизни любовью соединяется с жизнью бессмертной.
Не многие знают и не многие любят эту могилу и это место; над могилой нет часовни; без крова она прислоняется к стене собора; иногда только кто-нибудь вырежет глубокий крест в одном из камней фундамента, у ее изголовья; но никакая статуя богини в греческом храме, никакой образ праведницы в Апеннинских монастырях, никакое видение сияющего ангела в горних чертогах, ни одно создание мысли человеческой не носит более божественного отпечатка.
ПРОГРЕСС РЕАЛИЗМА. – Как только искусство получило способность реализации, оно получило также способность
Фантазии ранних художников омрачали веру, но они никогда не притупляли чувства; напротив, сама откровенность их отступления от истины указывала скорее на желание художника изобразить не действительный факт, а только свое отношение к этому факту. Покрывая золотом платье Богородицы, он не думал изобразить ее такою, какою она когда-либо была или будет, а выражал только свое благоговейное и любовное желание воздать ей должное. Вместо хлева он воздвигал Ломбардский портик, не потому чтобы думал, что во времена Тиверия лангобарды строили хлева в Палестине, но потому, что ясли, в которых лежал Христос, были для него прекраснее самой лучшей архитектуры, и он хотел это выразить. Пейзажи свои он наполнял церквами и прозрачными ручьями не потому, чтобы они были видны из Вифлеема, а потому что хотел напомнить зрителю мирное течение и последующее могущество христианства. До сих пор картины эти поражают и трогают зрителя, если он поймет мысль художника и отнесется к ней с должным сочувствием. Возвращаясь к ним далее, я буду называть их общим именем «Идеала Анджелико», так как Анджелико – глава всей этой школы.
Следующий шаг в реалистическом прогрессе отличался уже совсем другим характером. Чем более совершенствовались средства художника, тем более он погружался в их усовершенствование и гордился проявлением его. Умение ровно накладывать яркие тоны, полировать золотые орнаменты, вырисовывать каждый отдельный лепесток цветка, отличавшее мастеров раннего периода, не представляло достаточной трудности, чтобы поглотить мысли художника и удовлетворить его тщеславие; без труда он научился приемам работы и без гордости пользовался ими; дух его оставался свободным выражать высокие идеи, какие были ему доступны. Но когда верность освещения, тонкость колорита, безупречная анатомия, сложная перспектива сделались необходимы в живописи, вся энергия художника ушла на изучение их законов, и величайшим наслаждением стало проявление своего знания. Жизнь свою посвятил он не целям искусства, а средствам его; законы композиции, света и тени изучались так, как будто в них самостоятельно заключалась какая-нибудь отвлеченная истина.
ВУВЕРМАН И АНДЖЕЛИКО. – Вуверман, в погоне за нужной формой и тонкой грацией, своей технической стороной очень напоминает Анджелико. Но мысли Вувермана исключительно ограничиваются материальным миром. Для него нет ни героизма, ни благоговения, ни милосердия, ни надежды, ни веры. Еда, питье и убийство; злоба и чувственность, наслаждения и страдания животного; никогда его идеи, если их можно назвать идеями, не идут далее.
Душа Анджелико во всех отношениях противоположна; по большей части, земные наслаждения также чужды ему, как небесные – Вуверману. Оба они представляют полное развитие противоположных крайностей и не знают и не хотят знать ничего за пределами своей сферы. Вуверман живет под серым небом; его свет – только пятна света. Анджелико живет в безоблачном свете; сами тени его окрашены; это только пятна на фоне света. Вуверман живет в непрерывной сумятице, при лошадином топоте, звоне кубков, пистолетных выстрелах. Анджелико – в полной тишине. Он не уединяется и не удаляется от мира, ему это не нужно. Ему не от чего удаляться. Зависть, чувственность, борьба, грубость – все это не существует для него; монастырский сад в Фьезоле не пустыня, где умерщвляют плоть и откуда изгоняется движение и радость жизни, это обетованная земля, любовно благословенный край, недоступный никакому страданию, кроме самого святого. Маленькая келья Анджелико была одною из небесных обителей, приготовленных для него его Господом. Зачем ей быть иною? Разве долина Арно со своими оливковыми лесами, покрытыми белым цветом, не достаточный рай для бедного монаха? И неужели Христос на небе можете быть ближе, чем здесь? Разве Он не был всегда с ним? Мог ли он хоть раз вздохнуть, хоть раз взглянуть, чтобы Христос не вздохнул вместе с ним и не смотрел ему в глаза? Под каждой кущей кипарисов бродили ангелы; просыпаясь весною, он видел белые одежды их у своей постели. За сладостной вечерней службой или заутреней ангелы стояли по обе стороны его и пели вместе с ним, и голос его прерывался от радости. Крылья их ослепляли его взор, когда солнце закатывалось за холмами Луни.
В этом может быть слабость, но нет пошлости; хотя я радуюсь, когда на смену монастырской жизни является здравая и энергичная деятельность в мире, но должен строго предостеречь моих учеников от предпочтенья эгоистической и бессмысленной деятельности праведному покою.
Искусство и природа
ДВОЙСТВЕННАЯ ПРИРОДА ИСКУССТВА. – Наблюдение действительности и проявление человеческой мысли и воли в передаче этой действительности – вот два элемента, составляющие искусство. Великое, истинное искусство должно соединять оба элемента; самое существование его немыслимо помимо их единства, как немыслимо существование воды без кислорода и водорода, или мрамора без извести и угольной кислоты.
Жизнь начинается там, где начинается искание правды; там, где оно прекращается, – прекращается жизнь. Пока искусство держится за цепь природных явлений, отыскивает в ней все новые факты и стремится вернее передать их, оно может свободно играть по ту и по другую сторону цепи; может рисовать вещи смешные, грубые и условные; строить простейшие здания, служить самым практическим нуждам, и все, что оно произведет, будет превосходно задумано и превосходно исполнено; но если оно упустит из рук эту цепь, перестанет руководиться ею, по ставит себе иную цель – помимо проповеди живого слова, захочет прежде всего выказать собственное умение и собственную изобретательность, оно падет быстро и погибнет неминуемо; все его произведения и замыслы навеки лишатся жизни и красоты; час его пробьет; не будет ни труда, ни умения, ни мудрости, ни знания в той могиле, которая разверзнется перед ним.
Итак, живая сила всякой истинной школы искусства, великой ли или малой – это любовь к природе; чем более вы углубитесь в изучение истории искусства, чем полнее познакомитесь с нею, тем яснее вы это увидите. Но ошибочно было бы думать, что закон этот я считаю единственным необходимым условием существования школы. Многое должно быть прибавлено к нему, хотя ничто не может заменить его. Главное, что должно быть к нему прибавлено, – это дар замысла.
Другой необходимый, параллельный элемент – выражение воздействия человеческого разума на передачу истины, необходимость того, что называется замыслом, идеей художественного произведения, не меньшая, чем необходимость правдивости. У зеркала нет идеи, оно воспринимает и передает без разбора все, что проходит мимо. Человек выбирает одни явления, отбрасывает другие и упорядочивает все – у него есть идея.
Этот выбор и упорядочение имеет влияние на все стороны искусства, как самые существенные, так и самые мелочные, – на линии, краски и штрихи. Если к данному сочетанию тонов вы прибавите еще один тон рядом, данное сочетание или выиграет и приобретет новую прелесть, или потеряет, станет неприятным и тусклым. Замысел проявляется и в выборе краски, и в таком сопоставлении ее с другими красками, которое было бы для них наиболее выгодно и наиболее способствовало их красоте. То же самое относится и к идеям; в хорошем художественном произведении всякая отдельная идея занимает то место и имеет то значение, которое наиболее способствует ее связи с другими идеями; всякая отдельная идея содействует всем остальным, и все они содействуют ей. Такое сцепление идей должно восприниматься зрителем с возможно большим удовольствием и с возможно меньшим усилием. Вы видите, что замысел, в собственном смысле, есть различающая и изобретающая способность человеческого ума. Из бесконечного ряда явлений, нас окружающих, он выбирает некоторую группу явлений, которыми может овладеть вполне, и предлагает ее зрителю в той форме, в какой она не только всего легче может быть им усвоена, но усвоена с наибольшим наслаждением.
Следовательно, так как и дающий, и воспринимающий ограничены в своих способностях, задача художника –
Итак, следует помнить, что величие искусства созидается из двух элементов: во-первых, пристального и напряженного наблюдения природных явлений, во-вторых, деятельности разума человеческого, который приводит эти явления в порядок и делает их наиболее пригодными для зрителя, наиболее памятными и прекрасными в его глазах.
ПРОИСХОЖДЕНИЕ ИСКУССТВА. – Несколько лет тому назад, по моему настоянию, одной двенадцатилетней девочке было позволено, к великому ее удовольствию, заменить свою классную комнату кухней. Но как на грех, в кухне в это время приготовлялись пирожки, и в распоряжение девочки было неосторожно предоставлено тщательно вымешанное тесто; вместо пирожков, она тотчас вылепила из него множество кошек и мышей.
Сколько бы вы ни читали самых глубокомысленных художественных критиков, вы ничего другого не узнаете об истинном значении ваяния: это выражение непреодолимого человеческого влечения делать кошек, мышей и другие живые существа, доступные воспроизведению, из прочного материала, чтобы ими можно было играть, когда вам заблагорассудится.
Играть ими, любить, бояться их или молиться на них. Кошка может превратиться в богиню Пашт; мышь в руке изваянного короля может придавать особую вразумительность бессмертным словам его: «ές έμέ τις ευοεβή
Так оно всегда было и есть; но никто не возьмет на себя решить, будет ли оно так и впредь. Я имею в виду доказать вам впоследствии, что большая часть технической деятельности человечества до сих пор была выражением некоторого младенчества и что с каждым столетием род людской становится если не умнее, то взрослее. Нетрудно представить себе, что когда-нибудь вся эта наша живопись и ваяние останется в памяти людей в виде своего рода кукольного мастерства, и слова сэра Исаака Ньютона не будут более казаться смешными; только не ради звезд, а ради людей забудем мы наши глиняные куклы. Когда мы перестанем искажать и осквернять образ Божий в его живом воплощении, – а время это должно прийти, – не знаю, будем ли мы все также дорожить его мертвыми изображениями.
До сих пор, однако, сила роста нации могла почти безошибочно измеряться силой ее любви к подражательным искусствам, – к ваянию или к драме – этому живому и говорящему ваянию, – или же, как в Греции, и к ваянию и к драме вместе. Нация, в своем младенчестве, как ребенок, наслаждается не только игрою, как орудием драмы, но игрою ради самой игры. Из двух подражательных искусств, драма – искусство более страстное, обусловленное большим возбуждением чувства и большей роскошью; развитие ее служит признаком достижения высшей ступени развитая народа. Преуспевание в скульптуре, неумолимо требующей подчинения строгому закону, наоборот, служит несомненным признаком ранней деятельной поры национального развития. Ни одна слабая, вялая или дряхлеющая нация никогда не преуспевала в скульптуре. Во время упадка нации драма может приобрести новую прелесть и блеск, но скульптура всегда бывает ничтожна.
Если бы моей маленькой барышне в кухне дали не только тесто, но и краски, и если бы эти краски прилипали к тесту, конечно, она бы сделала своих мышей серыми, а кошек енотового цвета; она бы выкрасила их не только из любви к цвету, но также, и еще более, ради полнейшей реализации, которой требовало ее зрение и чувство. Таким же образом, иногда дурно, иногда хорошо окрашивались все произведения скульптуры раннего периода у самых высокоодаренных наций; вы видите поэтому, что подражательные искусства совершенно верно носят название графических. Вначале живопись не отделялась от скульптуры: обе они проистекают из одного и того же побуждения и обращаются к нему же. В самом древнем искусстве, какое дошло до нас, на плоской чистой кости выцарапана охота на оленя, а из оконечности кости вырезана оленья голова; то и другое сделано каменным орудием, то и другое, строго говоря, – скульптура. Но выцарапанный контур – начало рисунка, а вырезанная голова – начало скульптуры в собственном смысле. Когда пространства, заключающиеся между царапинами контура, наполнились краской, цвет быстро стал главным орудием выражения. Передавая египетский окрашенный барельеф, Розеллини совсем пропустил вырезанный контур и изобразил барельеф только как живопись. Настоящее его определение – живопись, дополненная скульптурой. С другой стороны, прочно окрашенные статуи – например фигурки из дрезденского фарфора – это миловидная скульптура, дополненная живописью. Внутренний смысл обоих искусств заключается в стремлении к достижению насколько возможно более полной реализации, и зрительное впечатление одинаково, будь оно достигнуто резцом или кистью.
Надо заметить, что графические искусства, возникая исключительно из стремления к подражанию, действуют уже по другому, сильнейшему и высшему побуждению, как только приобретают более совершенный способ выражения. Они начинают с того, что выцарапывают оленя, как самый интересный из окружающих предметов. Но потом, когда человек развивается духовно, он приступает к выцарапыванию не только самого интересного предмета, какой попадается ему на глаза, но и самого интересного предмета, какой представляется его воображению: не оленя, а Того, Кто сотворил и дал ему оленя. Преуспевание скульптуры обусловливается не только подражательным инстинктом нации, но и ее стремлением к воплощению и обоготворению, желанием видеть в материальной форме невидимые силы, приблизить к себе далекое, лелеять чуждое и обладать им; сделать божество видимым и осязаемым, объяснить и выразить символами его природу; вызвать бессмертных из заоблачных убежищ и сделать их Пенатами; вызвать умерших из мрака и сделать их Ларами.
Таково второе условие существования скульптуры: инстинктивное желание воплощения, описания и сообщества неведомых сил; стремление к обладанию, вместо отвлеченного понятия, материальным предметом, который можно увенчать гирляндою бессмертника. Но если в глубине национального духа нет ничего, кроме этих двух инстинктов, инстинкта подражания и инстинкта боготворения, – искусство может все же ограничиться в своем развитии тонкостью исполнения и возрастающей причудливостью рисунка. Нужно иметь не только инстинкт обоготворения, но и ηθος (мораль), избирающий предмет, достойный быть обоготворенным. Иначе получится искусство в том виде, как оно существует в Китае и Индии, неспособное к развитию, большей частью болезненное или страшное, порожденное бессмысленным ужасом или бессмысленным восхищением. Следовательно, для развития творческой силы нужно еще третье условие, дополняющее и утверждающее два первых.
Это третье условие – искреннее, неустанное стремление нации к открытию справедливого, праведного закона и непрерывному его развитии. Греческая школа ваяния создалась во время и вследствие усиленного стремления нации открыть закон справедливости; тосканская – во время и вследствие усиленного стремления нации открыть закон оправдания. Я вкратце говорю вам теперь то, что впоследствии надеюсь доказать многими примерами.
Прогресс, как в греческой, так и в тосканской школе ваяния состоит в постепенном
Может быть, этого вам показалось бы довольно; но преследование материальной точности есть только внешняя деятельность искусства, выражающая его стремление к правда духовной и обусловленная этим высшим мотивом; не выяснив ее духовной основы, говорить о ней было бы более чем бесполезно.
ЗАДАЧА ИСКУССТВА. – Быть очевидцем важных событий, разумеется, весьма драгоценные для нас привилегии, но нередко гораздо приятнее смотреть на вещи чужими глазами; художнику ничтожному, неискреннему и самодовольному можно сказать одно: «Уйди и не заслоняй от меня природу»; но великому художнику, обладающему творческой силой, стоящему в миллион раз выше нас по всем душевным способностям, мы можем поистине сказать: «Стань между мною и природой, этой природой, которая мне не по силам в своем величии и непонятности; смягчи ее для меня, объясни ее мне; дай мне смотреть твоими глазами и слышать твоими ушами, приди мне на помощь и подкрепи меня силою твоего великого духа».
Все лучшие картины имеют такой характер. Это изображения идеальные, вдохновленные действительностью, идеальность их бросается в глаза; они созданы высшими способностями воображения, которое ищет и открывает чистейшие истины и располагает их так, чтобы показать всю их ценность и прославить их очевидность. В подобных произведениях всегда царит строгий порядок и единство, одна общая идея воплощается во всем, малейшая подробность помогает общему впечатлению и не может быть опущена безнаказанно. Это особое единство дается не повиновением какому-нибудь изученному закону, а прекрасным строем совершенного человеческого духа, который берет только то, что годится для его великих целей, отбрасывает все лишнее и ненужное, инстинктивно и мгновенно соединяет все нужное во взаимном подчинении братского союза.
ТЕОРИЯ СХОДСТВА. – Все второстепенные художники (не забудьте, что имя им легион и легион очень болтливый, тогда как художники первоклассные являются не более как раз или два в столетие и говорят мало), все второстепенные художники скажут вам, что задача изящных искусств не есть сходство с действительностью, а какое-то особого рода отвлечение, более утонченное, чем действительность. Прошу вас сейчас выкинуть это из головы. Целью всех изобразительных искусств всегда было и всегда будет сходство с действительностью, изображение ее с возможной точностью. Хороший портрет должен воспроизводить перед вами человека в его привычном образе жизни; я бы желал, чтобы такие портреты попадались у нас почаще. Хороший пейзаж должен передавать природу в ее реальности, чтобы вам чудилось движение в облаках и клокотанье потока. Как второй Дедал, скульптор должен заставить дышать каменную глыбу и превратить мрамор в плоть.
Во все времена процветания искусства, задача эта столь же наивно выполняется, как постоянно преследуется. Все толки об отвлечении принадлежат периодам упадка. В эпохи сильного развития жизненного начала люди видят что-нибудь живое, что нравится им, и хотят навеки продлить его существование или же сотворить нечто, как можно более на него похожее, что могло бы прожить вечно. Они окрашивают свои статуи, вставляют драгоценные камни им в глаза, надевают настояние венцы на их головы; в картинах своих выписывают каждую нитку вышивки и хотели бы, если бы это было возможно, выписать каждый листок на дереве. «Похоже на настоящее» – вот единственная похвала, которую они считают возможной в случае успеха работы.
Но мы пойдем немного далее и скажем, что природу следует изображать такою, какою она является человеку, умеющему ее видеть. В этом заключается большое ограничение, но и возвышается самая задача искусства. Не простаков должны мы обманывать, мы должны обманывать умных! Вот, например, современный итальянский рисунок, изображающий святую Цецилию со всем возможным совершенством блестящей реалистической манеры. Недостаток рисунка не в искреннем стремлении изобразить святую Цецилию в ее обычном виде, а в том, что он может удовлетворить только человека, не знающего, каков был обычный вид святой Цецилии. Трудность подражания действительности так сильно увеличивается необходимостью обращаться к тем, кто понимает ее, что имеет на то лишь заурядные средства и материалы, мы должны оставить всякие попытки к достижению полного сходства и удовлетворяться изображениями не полными, но верными в своей неполноте; должны предоставлять зрителю добавить остальное своим воображением и довольствоваться степенью сходства, неудовлетворительной ни для нас, ни для него. Вот, например, рисунок сэра Джошуа Рейнольдса, изображающий английского судью; это лишь намек, он требует всей фантазии очень опытного зрителя, не только для того, чтобы понять его смысл, но даже для того, чтобы догадаться, что такое подразумевал художник. А все-таки этот рисунок гораздо выше, чем итальянская святая Цецилия, так как Рейнольдс действительно знает, какой вид должен иметь английский судья, и, несмотря на крайне неполное выражение своего знания, очевидно, обращается к суду людей, разделяющих его.
Следовательно, для живописи существуют два возможные предела достижения истины; один – первоначальный, когда она каким бы то ни было неполным или несовершенным образом дает намек на свою идею, предоставляя вам самим дополнить его; другой – высший, когда она дает полное изображение и ничего не предоставляет вашей фантазии, когда она производит то же впечатление присутствия и обладания предметом, какое производит действительность. Как пример первой степени истины возьмем хотя бы вот изображение радуги[7]. Художник отлично знает, что черными точками гравюры он не может обмануть вас и заставить подумать, что вы видите настоящую радугу, но он достаточно ясно выражает свое намерение и дает вам возможность дополнить недостающее, конечно, в том случае, если вы знаете заранее, какой вид имеет радуга. А вот вам изображение водопада Терни[8]: художник напряг все свои силы, чтобы дать иллюзию настоящей радуги, горящей и потухающей в брызгах. Если он не вполне обманывает вас, так это не по недостатку желания вас обмануть, а потому что его красок и искусства не хватило для этого. Впрочем, их не хватило так мало, что при хорошем освещении вы почти верите, что перед вами в самом деле солнце переливается в брызгах.
Посмотрите еще немного, и вам станет жаль, что это не «в самом деле» вы почувствуете, что как ни хороша картина, а лучше бы было видеть в действительности изображенную в ней местность, прыгающих по скалам коз и пену, качающуюся на волнах. Это истинный признак величайшего искусства, оно добровольно отказывается от своего величия, унижается и прячется, но так превозносит и выставляет вперед вдохновившую его действительность, что действительность эта становится вам нужнее картины. Пока вы не начали презирать великое произведение искусства, вы недостаточно полюбили его. Высшей похвалой фидиевской Афине было бы желание увидеть живую богиню; прекраснейшие мадонны христианского искусства не выполняют своей задачи, если при виде их человек не исполняется сердечной тоской по живой Марии Деве.
ПОДРАЖАНИЕ. – Среди источников удовольствия, которое доставляет нам произведение искусства, есть один совершенно отличный от всех прочих; всего вернее и точнее он определяется словом «подражание». В отвлеченных рассуждениях подражание постоянно смешивается с другими свойствами, привлекающими нас в искусстве, в сущности же оно не имеет с ними ничего общего; отсюда происходит постоянная путаница и недоразумения относительно его значения.
Я бы желал точно выяснить причину этого особого рода удовольствия и только в таком смысле буду употреблять слово «подражание».
Когда мы видим между двумя предметами, совершенно различными, такое сходство, что их трудно отличить друг от друга, когда предмет нам кажется совсем не тем, что он есть на деле, мы испытываем совершенно такое же приятное удивление и радостное волнение, какое доставляет нам фокус. Когда такое впечатление вызывается в нас произведением искусства, т. е. когда произведение это кажется нам совсем не тем, чем мы его знаем, – вот что я называю впечатлением подражания.
Почему впечатление это приятно – не входит в предмет нашего исследования; но мы знаем, что умеренное удивление действует приятно на животную природу всякого человека и что удивление это всего легче возбуждается, когда что-нибудь оказывается совсем не тем, за что его принимали.
Для полноты такого рода удовольствия необходимы два условия: во-первых, чтобы существование обмана возможно было тотчас доказать. Главная задача подражания и главный источник удовольствия, которое оно нам доставляет, заключается в противоречии наших чувств, когда одно чувство вполне ясно утверждает то, что также ясно отрицается другим; зрение утверждает, что данная вещь круглая, а осязание – что она плоская. Нигде это не достигается в таком совершенстве, как в живописи; гладкая поверхность кажется шершавой, выпуклой, волосами, бархатом и т. д.; точно так же и в восковых фигурах – непосредственное свидетельство чувств постоянно противоречит опыту.
Но определение наше совершенно неприложимо к ваянию; мраморную фигуру нельзя принять за что-нибудь другое; она имеет вид мрамора и вид человеческой формы: это и есть мрамор и форма человека. Форма есть форма, bona fide, в действительности; будь она в мраморе или во плоти, это не подражание и не подобие, а настоящая форма. Контур ветки дерева, сделанный углем на бумаге, не есть подражание; рисунок имеет вид бумаги и угля, а не дерева; никак нельзя сказать, чтобы он был похож на форму ветки, так как это-то и есть сама форма. Следовательно, вот граница идеи подражания; оно простирается только до тех пор, пока присутствует сознание обмана и фокуса, преднамеренное изменение настоящая вида предмета: степень удовольствия зависит от степени сходства и близости подделки, а не от характера изображенная предмета. Образ героя, исключительно как предмет подражания, доставил бы нам то же удовольствие, какое доставил бы образ его лошади, если бы в обоих случаях сходство было достигнуто с одинаковой точностью. Совершенно иные источники удовольствия существуют рядом и в тесной связи, но приятное впечатление подражания, в собственном смысле, было бы тождественно.
Следовательно, цель подражания – бесхитростная радость удивления, не в его высшем значении и роли, а в том смысле, в каком его возбуждают в нас фокусы. Это самые низшие впечатления и радости, какие искусство имеет в своем распоряжении.
ПРАВДА В ПОРТРЕТЕ. – Мы обыкновенно отличаем предметы по признакам наименее значительным, да и немногим; если в изображении признаки эти отсутствуют или переданы не вполне точно, мы отрицаем сходство, даже если оно передано верно во многих других, гораздо более существенных чертах. Если же замеченные нами незначительные признаки переданы точно, мы утверждаем сходство, несмотря на отсутствие всех прочих, основных и наиболее важных признаков. Предмет легко узнать, но это еще не доказывает ни верности, ни сходства изображения. Мы отличаем свои книги по переплетам, хотя содержание их не исчерпывается переплетами. Собака узнает человека по запаху, портной по фраку, друг по улыбке; всякий знает его по-своему; мера знания определяется мерою духовной высоты. Основной признак, составляющий истинную сущность человека, известен только Богу. Иной портрет, как нельзя более точный по чертам, совершенно лишен выражения. Похож как две капли воды! – так выражают свое восхищение поклонники подобных произведений. Всякий, даже кошка, признает его. В другом портрете черты лица переданы неверно и не точно, но художник уловил мимолетный блеск взора и сияние улыбки, признаки высшего духовного возбуждения. Только друзья найдут такой портрет похожим. Иногда же вместо одного из привычных выражений изображаемого человека портрет передает его выражение в минуту самого сильного возбуждения, какое пришлось ему испытать в жизни, когда его тайные страсти вырвались наружу и проявились его высшие силы. Кто не видал его в эту минуту, не узнает портрета. В котором же из трех изображение наиболее верно? Первый дает случайные свойства тела, под влиянием климата, пищи и возраста, – тела, которое носит в себе начало тления и обречено в пищу червям. Второй дает отпечаток душевной жизни на материальной оболочке; но эта душевная жизнь проявляется в чувствах, общих у данного человека с другими людьми и не имеющих отношения к его собственной сущности; чувства эти могут быть результатом привычки, воспитания или какого-либо случайного обстоятельства; могут быть сознательной или бессознательной личиной, под которой совершенно скрыто действительное, коренное содержание души. В третьем случае художник уловил отпечаток того, что было всего сильнее и всего сокровеннее, ту минуту, когда и лицемерие, и привычка, и все мелкие, преходящие чувства, – лед и берег и пена бессмертного потока, – были разбиты, затоплены, поглощены пробуждением внутренней силы; когда по властному требованию божественная мотива проявились в видимом бытии те сокровенные чувства и способности, которых не может проявить личная воля человека, и разум его не может обнять, которые известны только Богу и Богом могут быть вызваны от сна; когда раскрылась глубина и тайна индивидуальных особенностей души. То же самое относится и к внешней природе; как и человеческое существо, она состоит из души и тела, но душа ее – божество. Можно изобразить тело без души; кто не знает и не видит ничего кроме тела, найдет такое изображение верным. Можно изобразить душу в ее низших, обычных проявлениях; кто не видел проявления ее могущества, удовлетворится изображением. Можно изобразить душу в ее сокровенной и высшей деятельности; внимательный взор, которому она открылась в такую минуту, увидит сходство изображения. В каждом из них будет заключаться истина, но сила художника и справедливость судьи измеряются высотою истины, которую он передает и понимает.
ПРАВДА В ПЕЙЗАЖЕ. – Если мы выйдем в поле и попытаемся написать что-нибудь вроде целого пейзажа, тотчас окажется, что прямое подражание природе более или менее невозможно. Мы всегда должны стремиться к нему в пределах возможного; при удобных обстоятельствах и достаточном количестве времени, если художник достаточно овладел техникой живописи, некоторые части пейзажа могут быть переданы им с точностью приблизительно равной точности отражения в зеркале. Но кроме технического умения, как бы велико оно ни было, ему понадобится еще разум, чтобы выбрать наиболее существенные черты, и быстрота, чтобы уловить черты мимолетные. Изо дня в день он должен более и более развивать в себе способность различать характерные черты и выискивать кратчайшие пути для достижения желаемых результатов.
Я еще раньше обращал ваше внимание на древесную листву: во-первых, потому, что это всегда доступный предмет изучения, во-вторых, потому, что расположение ветвей представляет наглядный образец значения главных или руководящих линий. Мы достигаем выразительности и сходства в портрете, например, если уловим хотя бы одни эти руководящие линии; всякая органическая форма в такой передаче получает особенную жизненную правду и прелесть. Я употребляю выражение «жизненная правда», потому что основные линии всегда указывают на прошлую историю и настоящую деятельность предмета. Руководящие линии горы указывают на то, каким образом она возникла или образовалась, как она разрушается теперь и с какой стороны налетают на нее самые сильные бури. Руководящие линии дерева определяют, какая судьба постигла его с самого детства; как другие, враждебные, деревья мешали ему, не давали ему места, старались заглушить его и уморить голодом; как деревья дружественные его защищали и любовно выросли с ним рядом, склоняясь в ту же сторону, куда и оно склоняется; от каких ветров оно больше всего страдало, которые ветви вели себя лучше и приносили больше плодов и т. д. В облаке или волне руководящие линии выражают направление ветра и прибоя, влияние солнечного света на очертания пара и влияние встречи с обратной волной или берегом на очертания волны. Помните, что великие люди отличаются главное тем, что знают направление, по которому все движется как в жизни, так и в искусстве. Для глупца все стоит на месте, и он изображает вещи неподвижными; человек разумный видит их постоянное изменение и передает его[9]; передает движение животного, рост дерева, полет облака, постепенное разрушение горы; старайтесь, глядя на любой предмет, заметить черты, определившие судьбу его в прошлом и обусловливающие ее в будущем.
ЗАДАЧИ ПЕЙЗАЖА. – Пейзажист должен преследовать две великих и различных цели: во-первых, он должен запечатлеть в уме зрителя точный образ какого бы то ни было природного явления; во-вторых, направить мысли зрителя к предметам наиболее достойным его внимания и сообщить ему собственные мысли и чувства по поводу данного явления.
Исполнив первую задачу, художник только ставит зрителя на свое место, ставит его перед пейзажем и уходит. Зритель один. Он может предаться течению собственных мыслей, навеянных пейзажем; может остаться совершенно равнодушным, безучастным и холодным, судя по настроению; ему не дано никакой пищи для размышления; никакая новая мысль не требует его внимания, никакое неизведанное чувство не требует сочувствия. Художник – не спутник его, а экипаж, – не друг, а лошадь. Исполняя вторую задачу, художник не только ставит зрителя, но и говорит с ним; делится с ним своим сильным чувством и быстрой мыслью; увлекает его своим увлечением, направляет к прекрасному и удаляет от пошлого; в конце концов зритель не только наслаждается, но чувствует себя умнее и выше; он не только видел новую местность, но вошел в соприкосновение с новою душой, и эта душа на время передала ему тонкое понимание и горячее чувство, присущее природе более высокой и более благородной, чем его собственная.
ЛЮБОВЬ К ПЕЙЗАЖУ. – Классы людей, выросших среди природы, вдали от городов, никогда не понимают красоты пейзажа. Красота животных более доступна им, да и то не вполне. Не красота животного, а признаки его полезности понятны крестьянину. Отложим пока обсуждение этого вопроса, и позвольте мне выразить свою мысль голословно; впоследствии я обещаю подтвердить ее основательными доказательствами.
Только развитые люди могут видеть красоту пейзажа; только музыкой, литературой и живописью дается развитие. Таким образом, приобретенное, оно передается наследственно; потомок развитой расы имеет врожденное чувство красоты, оно коренится в тех искусствах, которыми предки его занимались за несколько сот лет до его рождения. Заметьте следующую черту, одну из прекраснейших черт природы человеческой. Потомки благородных рас, воспитанные среди произведений искусства и подвизающиеся на поприще великих дел, любят в пейзажах своей родины воспоминания ее; это чувство нельзя внушить или передать кому-либо, оно бывает только врожденным; это награда и венец долгой, великой исторической жизни народа; слава великих предков длинным рядом веков распространяется мало-помалу и на ту землю, где они жили. Материнство земли, тайна Деметры, которая всех нас породила и всех нас примет в свое лоно, окружает нас и пробуждает в нас трепет при виде поля или ручья; она придает священное значение пограничной меже, которую никто не может нарушить, и воде, которую никто не смеет осквернить; воспоминания о прошлых славных днях и умерших любимых людях превращает каждую скалу в надгробный памятник с таинственной надписью и каждой тропинке сообщает трагическую прелесть запустения.
В этом заключается глубокая причина любви к пейзажу, врожденной более или менее нам всем, по мере глубины наших чувств. Поймите это ясно, и пусть ничто в этом вопросе не смущает вас; вы должны чувствовать всеми силами своей молодости, что нация только тогда достойна той родины, которую получила от предков, когда всеми делами и всеми искусствами стремится передать ее своим детям еще прекраснее, чем нашла ее.
НЕОБХОДИМОСТЬ ВЫМЫСЛА В ИСКУССТВЕ. – Если взять кусок какой-нибудь мягкой, грациозно драпирующейся материи и как попало набросить ее на жердь, получится ряд извилистых складок, с цепью изгибов; всякий раз она расположится одинаково красиво, хотя всякий раз будет располагаться совершенно иначе. Но вообразите, что перед вами, вместо жерди, прекрасная голая статуя и что драпировку вы набрасываете на нее. Вы можете совершенно укутать и скрыть ее формы; можете оставить открытыми одни части и закрыть другие, или показать контуры тела под тонким покровом; но в девяносто девяти случаях из ста вам захочется совсем снять драпировку; вы почувствуете, что она некстати, что она мешает, и поскорее сдернете ее. Как ни мягка будет материя, как ни осторожно обернуты ею члены, складки всегда покажутся чем-то чуждым покрытому ими телу, как струи проливного дождя будут падать с нее и неприятно скопляться во впадинах. Вам нужно будет их раздергать туда и сюда; тут подтянуть, там сделать посвободнее, и вы только тогда удовлетворитесь, когда будете располагать ими так же, как располагало бы живое человеческое тело, если бы драпировка была надета на нем. Но как бы вы ни старались, вы никогда не угодите себе, если вам стоит угождать. Драпировка на безжизненной фигуре, несмотря на все ваши старания, никогда не ляжет так, как она легла бы, если бы фигура свободным движением стала в ту позу, в какой вы ее видите. Живописная одежда на живом человеке, остановившемся в грациозном движении, расположится каждый раз новыми и всегда красивыми складками, но каждое новое движение будет менять их и лишить вас возможности их копировать.
Можно было бы достичь хороших результатов, если бы, имея наготове фотографическую пластинку, снять молодые женские фигуры в движении, как волны; не знаю, пробовал ли кто-нибудь делать это; но и в таком случае, по сравнению с хорошей скульптурой, вы бы увидали, что чего-то не хватает, что, в сущности, не хватает всего[10].
Однако стремления и цели большинства художников ограничиваются именно этим. Они тщательно, анатомически верно рисуют голую фигуру; ставят манекен или натуру в надлежащую позу, устраивают на ней драпировки, копируют ее. Подобная работа, однако, лишена всякой художественной ценности; даже более того, так как она ослепляет нас относительно требований истинного искусства. Все это относится не только к простым формам драпировки, но и ко всем другим неорганическим формам. Они должны стать органическими, пройдя через творчество художника. Как в одежде должны быть все нужные складки и ни одной лишней, так и в горах хорошего пейзажа должны быть все нужные лощины и ни одной лишней. Самое тщательное копирование настоящей льняной ткани никогда не дает вам драпировку хорошей статуи, и самое тщательное копирование настоящих гор никогда не дает хорошего пейзажа. Невозможно вообразить себе ничего лучше фотографий долины Шамони, выставленных теперь в окнах художественных магазинов. Для географических и геологических целей они имеют огромную цену; для целей художественных цена их равняется менее чем нулю. Они научат вас многому и разучат большему. Но в «Долине Шамони» Тернера у гор есть все нужные лощины и ни одной лишней. В Шамони нет таких гор, – это призраки гор вечных, таких, которые всегда были и будут всегда.
ГРОБНИЦА ГАЛИЛЕО ГАЛИЛЕЯ. – Как бы ни пострадало от времени великое произведение искусства, как бы мало ни уцелело из него, это малое всегда будет прекрасно. Вот высшее торжество искусства. Пока можно рассмотреть хоть что-нибудь – видно почти все; так ясно запечатлевается душа художника его рукою.
Гробница Галилео Галилея, по редкому счастью, избегла реставрации. Никому нет дела до нее; если бы и ко всей своей старой скульптуре и живописи Флоренция отнеслась с таким же пренебрежением и обратила бы все это в надгробные камни и обертку, – она поступила бы гораздо милостивее, чем теперь; в таком случае, по крайней мере, немногое сохранившееся было бы настоящим.
Если вы посмотрите внимательнее, то увидите, что сохранилось в сущности уже не так мало. Это истощенное лицо – все еще прекрасный портрет старого Галилео, хотя оно высечено как бы наудачу, несколькими смелыми ударами, мастерского резца. Безупречны и невыразимо прекрасны в своем несложном рисунке складки драпировки на его шляпе.
Вот простое, но действительное средство проверить, способны ли вы к пониманию флорентийской скульптуры и живописи. Если вы видите, что контуры этой шляпы верны и прекрасны, что, в смысле орнаментального соотношения линий, складки драпировки выбраны превосходно, что они вполне свободны и мягки, хотя обозначены всего несколькими пятнами тени, – вы поймете рисунок Джотто и Боттичелли, скульптуры Донателло и Лука. В противном случае вы ничего не поймете во всех остальных произведениях флорентийских мастеров и увидите только то, где кому-нибудь из них вздумалось подражать шелку или телу, проделать с мрамором какой-нибудь фокус на современный лад, что нередко случалось с ними; вы увидите в их произведениях все французское, американское и лондонское, но если вам непонятна красота этого старика в шляпе флорентийского гражданина, – не увидите ничего флорентийского, ничего истинно великого.