«Здесь достойна была жить Котра, — размышлял князь. — Котра была схожа с этими скалами, и они схожи с ней. Они и создали мою величественную Котру. Она родила мне сына и скончалась с ним вместе, ибо таково было веление судьбы. Матушка не любила её, но восхищалась ею и побаивалась».
В те далекие майские утра в этой самой опочивальне Котра расчесывала гребнем черный поток своих волос, сидя на низком табурете под серебряной иконой воителя божьего, чей нимб и сейчас поблескивал в киоте. Котра хранила в себе дух прадедов. Смуглая, со стройным станом и царственными бедрами, она излучала огонь, жар июньской ночи, когда на цветах раскрываются бутоны и змеи спят на голой земле…
Воспоминания о Котре приводили князя в исступление. Кто отнял её у него, Сатанаил или византийский Бог? У него отняли воздух, будущее его крови, его рода, единственную женщину, достойную зачать от его семени, чудо, надежду его и счастье. Отняли в дни великой победы при Одрине[11], когда ожила вера в то, что вновь возродится былая слава Болгарии… Те дни оставили в его мозгу неизгладимый след. А неотделимо от них и от Котры вставало в памяти и другое. Французские рыцари…
Впервые князь увидал их под Одрином. Вечером, накануне великой битвы, четырнадцать тысяч половцев выли у костров свои волчьи песни, носились в дробных языческих плясках, а болгары пели песни о смерти Асенова брата, царя Петра. «Орел наш Петр почивает, душа его в небеса воспаряет». Князь и теперь мог воссоздать в памяти тот теплый апрельский день, наполненный всеми звуками земли, на которой бурлила жизнь; зеленую равнину в ста саженях от лагеря крестоносцев, по которой скакали до смешного крохотные фигурки легкой половецкой конницы, похожей на рой мошкары, преследуемой железным драконом; невысокие холмы, за которыми притаились главные силы грозного Калояна, выстроенные в форме большой скобы — в центре тяжелая болгарская пехота и конница в кольчугах, по бокам половецкие полчища с арканами наготове. Они ждали, чтобы железный дракон вполз в эту западню. Пять его батальонов были как бы позвонками спинного хребта. Синие, красные и черные плащи полыхали на ветру, дувшем с Мраморного моря, штандарты развевались точно хоругви, земля стенала под копытами огромных, закованных в панцири коней, и далеко вокруг разносился звон доспехов. Позже, когда князь со своей дружиной вступил в бой, он поразился тому, что каждый рыцарь, перед тем как сразиться со своим противником, громко выкрикивал свое имя: «Анри, Анри де Мондвиль!.. Матье де Виланкур!.. Ронсуа!..»
Кто научил их этому? Они называли свои имена, чтобы показать, что ставят на карту свою честь. Один за другим падали они, но не отступали. Падали их оруженосцы, обращались в бегство наемники-туркопулы[12], греки, армяне, но сами рыцари, похожие на железные статуи, продолжали биться до тех пор, покуда держались в седле… И под конец Сибин увидел в великолепии солнечного заката, как синий плащ императора Балдуина и его сверкающие позолотой доспехи исчезают среди леса копий, мечей, секир и щитов, в затихающем грохоте боя, среди отсеченных рук и голов, валявшихся на земле вперемешку с телами убитых… Если тридцать тысяч этих людей взяли Царьград, каковы же были они у себя на родине?
Стоило притронуться к тоненькой корочке, затянувшей рану, как вновь хлынула кровь, заколотилось сердце, сон отлетел, грудь сдавило бессильным гневом и перехватило дыхание. Князь ворочался в постели, усилием воли отгоняя прочь черную стаю забот. Сатанаил проник в божью обитель, несмотря на бдения отшельников в верхних скитах, решив этой ночью истерзать его. «Коли так, отмахнусь от всех своих тревог, докажу, что не боюсь тебя, — решил князь. — Котра, царство ей небесное, давно мертва. Коль скоро она не воскреснет, к чему горевать? Клонится к гибели род мой? Пусть! Всё, что есть плоть, преходяще. Но дух мой жив и не поддастся козням твоим. Что до французских рыцарей — они тоже плоть, облаченная в железо. Плоть их умрет, железо съест ржавчина…»
Князю казалось, что он говорит с самим Сатанаилом. Если хочешь сохранить спокойствие, не противоречь ему, и он оставит тебя, сраженный твоим безразличием. Всегда, когда он бывал вынужден прибегнуть к этому средству, князь горько усмехался, ибо выходило, что безразличие — лучшее средство защитить свою шкуру и свой покой. Пружины воли расслабляются, умиротворенная душа плывет, как ладья без весел и ветрил. Пусть Господь позаботится о своем рабе, пусть смилуется над ним или покарает, но оставит его в покое, ибо живет раб в вечном неведении, да и в конце концов… пора спать.
5
Эрмич пробудился в одно время с князем. Оба обладали даром и во сне отмерять часы необъяснимым чувством времени, этим таинственным механизмом, продолжавшим безошибочно и бесперебойно работать и в спящем мозгу. Он покашлял за дверью, и Сибин позвал его, чтобы тот помог ему одеться и прикрепил к сапогам железные крючья.
— Дикие коты мяучат вовсю, — сказал Эрмич.
— Февраль — месяц свадеб, — отозвался князь и подумал: «Сатанаил сейчас играет своим хвостом, понуждая совокупляться людей и животных».
Он взял свой лук, колчан со стрелами.
В тусклом свете заходящего месяца поблескивали серебром заиндевелые перила деревянной лестницы. Покатые кровли монастыря и скитов уходили всё ниже, белея коркой затвердевшего снега. Из черных труб валил дым — монахи уже вылезли из-под грязных козьих шкур и дерюг, разжигали огонь в очагах. Тропинка шла прямо вверх, потом делилась надвое. Князь двинулся по той, что вела вправо, к кельям отшельников, и обрывалась у скалистого утеса. Он прошел мимо прикрытой рогожей ниши в скале. Отшельник ещё спал. В нос ударила вонь, перемешанная с дегтярным запахом дыма. Божьих угодников тут было не много — три темные ниши подряд были пусты. Перед четвертой лежали дрова, рогожа там сдвинулась, и показалась чья-то всклокоченная голова.
— Во имя Отца и Сына!
— Я человек, — сказал Сибин.
— Прочь, Сатана! — взревел пустынник.
Князь прошел дальше, обитатель кельи испуганно заскулил.
На скалах синевато поблескивал лёд; наверху, где вспыхивали, готовясь погаснуть, звезды, темной тенью нависали громады гор. У последней, необитаемой кельи, тропинка кончалась. Князь укрылся в нише. Следовало дождаться рассвета.
Скоро забьют к заутрене клепала. Смолкнет воркованье влюбленных филинов и мяуканье диких кошек. Филины и огромные совы, отогревавшиеся на монастырских трубах, попрячутся в гнезда, а стаи ворон взлетят над скалами, облегченно крича после бессонной ночи, сделавшей многих из их сестер добычей филинов. Куницы и дикие кошки будут дожидаться в норах, пока теплые лучи солнца обогреют их, голодные орлы начнут отряхиваться перед тем, как вылететь на охоту. Движение, созданное Сатанаилом, не приостанавливалось ни днем, ни ночью. Оно лишь видоизменялось на свету и во тьме: те, кто спал ночью, становились добычей тех, кто бодрствовал, и наоборот. А Бог оставался лишь как утешение, уверовать в которое можно, только если счесть его великим шутником.
Перепуганный отшельник хриплым, простуженным голосом исступленно голосил тропарь. Князь терпеливо ждал рассвета, время от времени поглядывая на утес. «Пока я подстрелю орла, Сологун может уже испустить дух, — думал он. — Впрочем, я здесь не столько ради него, сколько для того, чтобы отогнать мысли о Бориле, развлечься… В самом деле, чем буду я жить, когда у меня ничего не останется? Охотой? Надеждой на брата? Ежели моя голова уцелеет до его возвращения… Да и какая это надежда? Сыновья Асена начнут резать Бориловых половцев, а половцы — нас… Проклятье висит над нашей страной. Она проклята нашими прадедами — теми, коих перебил Борил, приведя из Брегалницы свои славянские полчища».
Каждый раз, когда мысль обращалась к прошлому, князь приходил в ярость, и это мешало ему воспринять Бога. Тихонько потопывая в холодной нише, чтобы согреть ноги, он искал, чем бы отвлечься. Стал пристально вглядываться в скалу, уступом нависшую над кельями. Ему казалось, что он различает там спящего орла. Глаза постепенно отделили силуэт птицы от камня, потом наконец явственно блеснула спина орла. Следовало выждать ещё несколько минут и стрелять, пока ещё не совсем рассвело, а то орел заметит охотника. Князь вынул из колчана длинную охотничью стрелу, натянул тетиву. Клепала в монастыре заблаговестили. Залаяли внизу, в деревне, собаки, закукарекали петухи, заскрипел колодезный ворот. В ущелье, среди заиндевевшего леса, молчали под снегом монастырские водяные мельнички.
Перед тем как спустить стрелу, Эрмич всегда произносил шепотом: «Во имя Отца и Сына…» Князь же никого не призывал на помощь. Он доверял лишь собственной руке и глазу.
Первая стрела пролетела выше птицы. Звон тетивы заставил её поднять голову, и князь уже ясно различал изогнутый клюв, вытянутую в гордом возмущении шею, твердую линию крыла. Он прицелился чуть вбок от орла. Натянул тетиву, украшенные перламутром концы лука сблизились, и стрела с глухим звуком вонзилась в птицу. Орел подпрыгнул, забил крыльями и с пронзительным криком исчез в ущелье…
Эрмич, который должен был стоять внизу, подберет его. Князь повернул назад прежней дорогой. Когда он вступил на монастырский двор, солнце уже взошло. Перед дверью, зажав коленями ещё живого орла, Эрмич безжалостно выщипывал и раздавал монахам маховые перья, которыми они станут переписывать богомильские книги и жития…
6
Падал мягкий, теплый снежок, небо стало выше и прозрачнее. Мутный солнечный диск то выглядывал из-за дымки облаков, то прятался вновь. Февральское утро, столь хмурое поначалу, когда сани, всадники и пешие слуги покидали Преслав и сердце князя сжималось от мрачных предчувствий, теперь было залито светом. Всё незаметно переменилось уже к полудню, белые от снега кони и люди вдруг приободрились, словно лишь сейчас заметили и ощутили приветливость февральского дня. Даже колокольчики на упряжи болярских коней звенели радостью, весело скользили украшенные ликом Богородицы сани, в которых ехала, тихонько потряхиваясь на толстых коврах, болярышня в медвежьем тулупе. Слуги стояли на полозьях болярских саней либо бежали рядом, перебрасывались шутками, смеялись. Похрустывал снег, в высоком небе разносились весенние призывные клики диких гусей. И когда Эрмич, скакавший впереди вместе с несколькими вооруженными слугами, истошно закричал, указывая копьем на протянувшуюся по опушке серую пасму волчьей стаи, никто не испугался. Напротив, все развеселились ещё пуще, а в душе князя и волчья стая, и звучавшее музыкой небо вызвали ту же радость, что вспыхнула в нем давеча при виде алого ёлека болярышни, краешек которого выглядывал из-под тулупа. Уж таким был князь Сибин, что всё могло заставить его поверить в добро, хотя он и знал, что и красота и само добро — мимолетны. Он ехал теперь верхом впереди болярских саней, весь в снегу, и не оборачивался, не глядел, как смеется со слугами болярышня, как разрумянились её щеки, как глаза льют голубой елей, а губы приоткрывают жемчужную нанизь зубов. Потому что ещё в утренних сумерках необыкновенная красота её вызвала в нем не только соблазн, но и какую-то неприязнь. Невероятно, что у Сологуна с его пеликаньей головой такая дочь.
Прежде князю доводилось видеть её лишь издали. Каломела по большей части жила в Тырнове, у дяди. Третьего дня, когда он вернулся с Эрмичем из Мадары, дома ожидал его скороход-половец. Борил приказывал явиться с малым числом людей в Тырново, и Сибин решил, что последний удар грома уже готов поразить его. Однако на следующий день дело объяснилось: царь созывал собор против богомилов. В Тырново призывали всех боляр и епископов. Епископ Преславский уже отбыл со своей свитой тому несколько дней, а накануне вечером старая княгиня сообщила весть, что вместо недужного Сологуна в Тырново отправится его дочь. Сибин должен взять её под свое покровительство и ехать с нею… Видно, Сатанаилу время от времени наскучивала спокойная гладь житейского моря, и он вдруг спускал на неё вихрь. И тогда мелкие, терпимые будничные заботы внезапно сменялись шумом, схватками, кровопролитиями, гибелью одних, счастьем и благополучием других. Веселый свет, который струился, казалось, из ангельской обители, начал пугать князя. Что предвещал он — благо иль беду?
Его искушало желание рассмотреть дочь Сологуна (матушка давно уговаривала взять её в жены!). Он привык посмеиваться над этой еретичкой и теперь, пораженный её красотой, стремился, ради собственного спокойствия, охаять эту красу. Всего лучше, пожалуй, не смотреть на неё. Однако, когда они въехали в узкое ущелье и санные полозья заскрежетали по каменистой дороге, Каломела вздумала пересесть на своего белого коня, до тех пор трусившего на привязи позади саней. Сибин продолжал скакать на своем вороном жеребце, не сбавляя хода. Снежинки поредели, потеплело, князь распахнул тулуп, стряхнул с рукавов снег. Болярышня у него за спиной пустила коня вскачь, жеребец забеспокоился, князь помрачнел. Она нагнала его быстрее, чем он ожидал. Белый конь поравнялся с жеребцом, лицо болярышни оказалось вровень с плечом князя, голос её слился с перезвоном колокольчиков и стуком копыт, и Сибин сперва не разобрал её слов. Но он совладал с собой и спокойно выслушал её.
Разве старая княгиня не рассказывала ему о том, сколь тяжко болен её отец? Бог едва ли смилуется над ним и — кто знает? — воротившись из Тырнова, она, возможно, уже не застанет его в живых. Не подумал ли князь худо о ней, услышав её смех? Столь велики невольные грехи наши, что впору отчаяться, кабы не вера в силу молитвы, коя очистит нас, если исходит от сердца.
В шутку ли говорила она или искренне верила, что Бог простит ей смех, столь же неуместный пред близкой кончиной отца, сколь и перед Бориловым судом над её духовными братьями? Князь украдкой разглядывал её. Она была невелика ростом, но хорошо сложена. В тяжелом медвежьем тулупе она казалась сотворенной из прозрачно-белой плоти и холодного серебра. Её кожа излучала свет, одновременно отражая свет дня. Из-под выдровой шапки выбивались русые завитки, а на затылке вместе со свисающими, красиво сшитыми звериными хвостами убегали за воротник тулупа две толстые косы. Её голубые глаза пристально смотрели на князя, настойчивые и жесткие, убежденные в своей необоримой чистоте, и он дрогнул под их взглядом.
Слыхала она, что он много читает греческих и латинских книг. В таком случае ему ведомы внушения Духа святого, ибо это он дает слову силу, дарует откровения, дабы мы могли постичь престолы и славу небесные. Но ежели князь хочет спасти душу свою, ему следует побороть в себе охотничью страсть.
— Для чего едешь ты в Тырново смотреть на муки духовных братьев своих? — спросил он.
Она сняла рукавицу, и белая её рука порывисто натянула удила.
— Дух нуждается в помощи, покуда не покинет свою телесную оболочку и не воспарит к Богу, — ответила она. — Отец не мог сам исполнить царское повеление, и помимо того, он дал мне некоторые поручения к дяде. В Тырнове произойдет чудо. Подвергнутся ли гонениям и мукам истинные христиане или же царь будет осенен Духом святым — всё едино: рано или поздно Сатана будет повержен и мир его рухнет. Одни спасутся и как ангелы воссядут с Сыном человеческим одесную Отца небесного, другие же вместе с Сатаною будут низвергнуты в геенну огненную.
Князь молчал. Каждое её слово смущало и гневило его. Кому проповедовала она? Ему, чьи сердце и разум истерзаны скитаниями по горним селениям и загадками нашей многогрешной земли? И отчего не таит, что она богомилка? Не оттого ли, что Тихик уведомил её о беседах, что вели они с князем? Вот так ересь равняет господ со слугами и расшатывает установившийся порядок. Сознает ли эта красавица, что именно устремления к Господу и порождают бунт? Сатанаил всегда использует божеские посулы и божьи цели. Как сочетает она свое высокое положение племянницы севаста с богомильским смирением? Сибин негодовал, продолжая хранить молчание. Но отчего её слова находили отзвук в его душе? Голос её омывал его сердце, как горный ручей омывает холодную скалу, обтачивая её и облагораживая. Присутствие болярышни тяготило князя и вместе с тем было желанным. «Похоже, что я жил на острие меча, — думал князь, — если она может поколебать мое равновесие».
Он перебирал в памяти самые свои сокровенные думы, искал ответы, которые бы опровергли, отбросили её слова. Тихик противопоставлял ему такие же доводы о спасении человека от власти Сатанаиловой, правда, менее красноречивые, но все же… Не оттого ли он выслушивал их, что хотел в них поверить?
Она сказала:
— Господь предназначил тебя для великих дел. Ты похож на архангела Михаила.
Он улыбнулся и взглянул на неё. Пушистая снежинка таяла у неё на носу. Лицо её зарделось, и она потупила взор под черным пламенем его глаз. «Я должен выбить из её головы эту апостольскую страсть», — мелькнуло у него в мозгу, но другая, языческая и трезвая, половина его существа тут же завладела его сознанием. Он почувствовал в себе это раздвоение и помрачнел. Она тоже примолкла. Опустила голову, на вид равнодушная, но в мило приподнятых уголках рта пряталась невольная улыбка.
7
Тем, кои твердят, что дьявол есть миродержавный владыка, — Анафема трижды!
Не были свойственны Сибину ни душевная смута, ни расстройство разума, ибо сколь ни терзала его тайна мироздания, она всё же тешила его мозг, питала азиатскую насмешливость его духа. Тем не менее после двухдневного совместного пути с молодой болярышней князь пробудился на одном из тырновских стоялых дворов с тягостным сознанием, что в душе его поселилось ещё одно существо. Это существо завело с ним спор, стало направлять его мысли к тому миру, которым он прежде лишь забавлялся, не подозревая, что жаждет поверить в него. Он понуждал себя забыть о болярышне, избегал встреч с нею и весь отдавался своим впечатлениям от Тырнова.
Город напоминал гигантский монастырь, переполненный священнослужителями и мирянами. Во всех стоялых дворах шумели боляре, после утренних служб в корчмы набивались пьяные монахи, слуги, бродяги, сбежавшиеся из ближних крепостей и монастырей поглазеть на судбище, устраиваемое Борилом в назидание всем, кто затаил в сердце ненависть к нему и святой церкви. На трех торжищах за городской стеной множество купцов предлагали свои товары. Генуэзцы, прибывшие из земель императора Генриха, привезли дорогие ткани, украшения, рис. Отроки[13] из ближних болярских сел привозили бочки с вином, зерно, фасоль. С понедельника сырной недели и до пятницы, когда был оглашен приговор над сеятелями богомильской ереси — Добри, Стефаном и Тодором — и патриарх заупокойным голосом провозгласил анафему под бешеный трезвон клепал, князь вынужден был неотлучно присутствовать на судилище.
Ослепленный светом восковых свечей, сверканием мозаики и драгоценных камней на иконных окладах, задыхаясь от запаха ладана, он терпеливо сидел в своем кресле позади духовных и светских судей, чьи шубы, мантии, рясы, камилавки и митры возвышались над креслами перед алтарем. Разноцветные стекла высокого купола расцветили свет в храме, под сводами которого гулко раздавались покаянные вопли судимых женщин, отрекавшихся от ереси. Поцеловав иконы, они падали ниц на холодные плиты пола. До пятницы перед судом прошли все прельщенные простолюдины и простолюдинки, несчастные попики, твердолобые ремесленники и горожане из Тырнова. Их вводили группами либо со двора, либо из притвора, где они ожидали своего череда — босые, в рубищах, с главой, осыпанной пеплом, иные — бледные, дрожащие, другие — примирённые, покорные. Один из дьяконов называл судиям еретиков, и на тех, кто признавал свои заблуждения, налагали епитимью, пост, взыск в пользу церкви либо присуждали к заточению. «Раба Мария, прельщенная общим супостатом нашим Сатаною, да уплатит…», «Раб Кынчо… да постится и уплатит…», «Никола…». Раскаявшиеся преклоняли колена, целовали икону Спасителя и тяжелый серебряный крест. Тех, кои упорствовали, расставаясь с еретическим духом, карали легче, чем тех, чьё раскаяние было быстрым и, значит, притворным. Многие были приговорены к заточению и подневольной работе в монастырях. Их под стражей отводили вниз, на монастырское подворье, где им предстояло распроститься с близкими и собраться в дорогу. Толпа мирян, священников, иноков, среди которых были и какие-то подозрительного вида монахи в ветхих рясах, прятавшие свои мрачные отшельнические лица под черными капюшонами, осаждали северные ворота Царевца. Перед воротами, охраняемыми стражей, верные чада церкви поджидали освобожденных еретиков, чтобы заново окрестить их в водах Янтры…
Каждое утро перед началом судбища совершалась литургия во просвещение судителей и быстрейшее покаяние заблудших. Серебряные кадила окутывали клубами ладана пустующий царский трон, ибо Борил не всякий раз удостаивал собор своим присутствием. Сверкающий клир из епископов, протодьяконов и дьяконов наполнял храм хором голосов, блики света плясали на епископских венцах и облачениях. В притворе толпились болярские жены, монахини, знатные горожанки, и глаза князя искали среди них Каломелу.
В пятницу утром Борил пожаловал. Его прибытие было возвещено фанфарами. Северные ворота дворца раскрылись, часовые на сторожевых башнях замахали царскими прапорами с изображением креста и ключей святого Петра — один ключ для отличения Добра от Зла, другой — символ власти. Разом забили клепала во всех церквах, и стаи ворон взмыли над Царевцем.
Весь клир во главе с патриархом и болярством вышел из храма навстречу государю. Царевы телохранители — половцы в полушубках, поверх которых сверкали кованые доспехи, отбитые у французских рыцарей ещё в царствование Калояна, — встали с внутренней стороны ограды. Внизу, на площади, шум торжища стих. Ратники у крепостных ворот сдерживали напор челобитчиков, пришедших из посада просить царской милости для своих близких.
Царь появился в длинном скарамангионе из дорогих мехов, из-под которого были видны края белой хламиды и пурпурные сапоги. Двое малолетних болярских сыновей придерживали полы скарамангиона, давая возможность лицезреть поддетую под него затканную золотом и осыпанную драгоценными каменьями одежду, топорщащуюся, как фелонь, а также позолоченные нашивки крест-накрест, символизирующие пелены Христа во гробе. Из-под увенчанной крестом царской короны сверкающими ледяными сосульками свисали цаты, которые скреплялись под его короткой рыжеватой бородкой. Сибин был поражен поблекшим видом Борила, напряженным и мрачным выражением его лица. Былой красавец ссутулился и постарел. Глаза его беспокойно бегали по лицам боляр и епископов. Встреченный патриархом, который ввел его в храм, Борил воссел на трон, держа в руках скипетр и державу. В знак незримого присутствия Христа рядом на пустой трон положили Евангелие, оправленное в золото и усыпанное жемчугами.
Заутреня началась с псалмов Давидовых, и царь пожелал принять участие в отправлении службы. Борил имел духовный сан дьякона, и это давало ему право на священнодействие.
Тощий и длинный, похожий на борзую, протокелиот принял от Борила скипетр и державу, царь опустился перед алтарем на колени и глухо, взволнованно запел псалом «Не входи, Господи, в судбище с рабом твоим, ибо никому из живущих не очиститься перед тобою…». Свеча, которую один из дьяконов держал перед раскрытой Псалтырью, дрожала, как дрожал и голос Борила.
Допев псалом, царь вошел в алтарь.
Со двора донесся шум. Болярыни и богатые горожанки стали поглядывать на притвор, где бренчали цепи главных сеятелей ереси. Стража вводила их в храм. Преддверие наполнилось негромким гулом, перешедшим в шепот и вовсе затихшим, едва лишь Борил вновь опустился на свой трон.
Опершись о подлокотники узкого кресла, князь глядел на закапанный воском мозаичный подиум перед алтарем — зеленоватые и синие стекла со сказочным великолепием отражали огни и золотые нимбы святых на иконах. Заутреня окончилась, завершающий возглас «аминь» заставил его очнуться. Он забыл сотворить крестное знамение.
Алая дорожка, ведшая от преддверия к алтарю, вдруг выступила из-под ног высокородных горожанок, прибывших сюда с дочерьми и сыновьями. Двое стражей с непокрытыми головами вводили из притвора старейшего из богомильских апостолов Стефана. Босой, в черной рясе, без пепла в волосах — знак нераскаянности, — совершенный медленно ступал, звеня своими цепями. Высокий, с маленькой головкой, поросшей редкими волосами, он был, должно быть, скопец. Ни единый палец на тощих его ногах не дрогнул, когда сам патриарх обратился к нему с положенными вопросами. Он отрицал церковные таинства и обряды, распятия и чудеса, явленные Христом, коего, по его убеждению, никогда не существовало, поелику был он лишь чистым словом, ниспосланным Господом на землю во спасение человеков. Второй богомил, по имени Тодор, черный, косматый, представ перед судьями, тотчас же, нимало не смутясь, приступил к проповеди. Ни посты, ни истязания не согнули могучего его стана.
Допрос обоих был краток и сух. Патриарх и епископы избегали вступать с ними в спор, страшась ясности их мысли и остроты языка.
Лицо царя выражало радость и облегчение. Клир торжествовал — столь явной была вина этих учеников дьявола, что более и не требовалось прилагать никаких стараний.
Погруженный в раздумье, князь вздрогнул от громких криков женщин в притворе. Стража вводила последнего из апостолов. Одна из женщин воскликнула: «Пресвятая матерь божья, спаси его!» Шепот и восклицания волной прокатились под куполом храма.
Среди плотной толпы женщин показался ведомый стражей высокий человек в длинной рясе. Русые кудри, ниспадая на плечи, обрамляли его бледный лик. Голубовато-серые глаза с темными точками зрачков казались страшными в своей тихой задумчивости и бездонной чистоте. Он двигался легко и плавно, будто босые ноги его ступали не по алой дорожке, а по воздуху. Воцарившаяся тишина нарушалась лишь потрескиванием свечек и глухим звоном цепей.
Сибину почудилось, что свет храма померк перед лучезарным ликом богомила. «Где я видел его — во сне, наяву ли? И кто он?» — вопрошал себя князь. Властная голова проплыла мимо — она была подобна ангельской: высокий, чистый лоб, красивые губы, прямой греческий нос. Богомил предстал перед судьями. Свет горящих свечей падал на его русые волосы, отражаясь сияющим нимбом вокруг чела. Женщины двинулись к середине храма.
Мягко прозвучал голос патриарха:
— Весь город знает тебя, Добри, и скорбит о твоём заблуждении. Отрекись от поганой ереси, воротись в лоно пресвятой церкви православной. Господь услышит твои и наши молитвы, простит твои заблуждения, ибо обретенная овца Господу дороже других. Государь желает приблизить тебя к себе, высоко вознести тебя.
— Для чего, твоё святейшество, хочешь ты, чтобы я погасил светильник в душе своей и ясность разума? Не долженствует ли тебе печься о том, чтобы не угасло пламя его? Не обрядами и не милостью государевой обретается сан духовный, а чистотою сердца и помыслов.
Гулким эхом отдались слова богомила, продолжавшие звучать — почудилось князю — даже в наступившей вслед за тем настороженной тишине.
Белая митра патриарха осуждающе закачалась из стороны в сторону, посеребренная борода метлой прошлась по мантии.
— Светильник тот хранит православная наша церковь, ибо сказано Господом: «Внемлющий вам — мне внемлет». Не упорствуй, не влачись за сеятелями нечестия, не покорившимися православному собору этому. Анафеме будут преданы они, и преисподняя разверзнется, дабы принять души их. Пожалей престарелого отца своего, чтимого всеми нами.
На одном из кресел у стены притвора всхлипнул седовласый старец, спрятав в ладони лицо.
— Не искушай меня сыновней любовью, твое святейшество, ибо любовь к Богу выше сыновней любви. От родителя перешел в душу мою свет учения и, отрекшись от него, от родителя моего отрекусь. Там пребывает церковь, где пребывают истинные христиане. Сам Христос сказал: «Я там, где сходятся во имя моё». Каждый человек есть храм Бога сущего и через Бога сам является судьей себе. Что же до преисподней, то низвергнуты будут туда не братья мои, а слуги Сатаны и царства его.
Борил стукнул скипетром об пол.
— Молод ты, окаянный, но долог богопротивный твой язык, понеже глубоко проникла ересь в кровь твою. Да не слышат уши твои того, что изрекают уста, — сказал он.
— Всё живое на этом свете живет по сути своей, царь. И Богом отмерены дни каждого. Агнец предстоит перед жертвенником, а ворон достигает глубокой старости. Бог в нужный час прибирает к себе тех, над чьими душами смилостивился, да не будут они судимы вместе с вероломными слугами Сатаны, кой есть миродержец и князь земных князей.
Епископы, архимандриты и боляре задвигались в своих креслах. Лицо Борила исказилось от ярости. Патриарх потупил голову, его толстые пальцы сжали позолоченный жезл. Шепот женщин и тех, кто стоял в притворах, ветром прошелестел по храму. Сибин вдруг увидел рядом с пожилой игуменьей Каломелу. Расширенные, зоркие глаза её горели торжеством и злорадством.
— Дерзость твоя к нам и богоносным отцам переполнила чашу нашего милосердия. Дьявол сделал из этого человека гнилой сосуд, в котором не может храниться благовонное миро пресвятой церкви, — гневно произнес Борил.
Патриарх обменялся быстрыми взглядами с епископами и обратил взор к царю, жестом повелевшему окончить допрос. Стражники схватили Добри и повели прочь. Старик в притворе громко зарыдал.
Борил поднялся с трона. За ним — боляре и церковный клир. Дьякон подал патриарху свиток и принялся гасить свечи. Его святейшество двинулся к амвону. Тревожно забили клепала церкви. Одно за другим присоединились к ним клепала крепости и Трапезицы. Низко загудел колокол патриаршей церкви. В густеющих сумерках храма патриарх провозгласил с амвона анафему…
В тот же день всех трех богомильских вожаков сбросили с Лобной скалы вниз, а с десяток учеников их были отданы палачу, который отрезал им носы и языки и, чтобы остановить кровь, прижег раны каленым железом.
Во время казни Борил сидел на специально воздвигнутом помосте, и придворные, ратники и прочие верные сыны церкви наслаждались жестоким зрелищем вместе со своим господарем — повелителем этого сборища сорви-голов, еретиков и иноземцев. Под конец палач собрал отрезанные носы и языки и бросил их в воды Янтры под рев толпы, точно черное стадо заполнившей оба берега…
8
Тем, кои присовокупляют к триединому Господу четвертого Бога и нарекают его Утешителем, — Анафема трижды!
И зрелища также сотворены Сатаною, понеже любопытны чада его. В их любопытстве таится дух исканий и богоборчества. Они жаждут либо узреть своего Бога, либо же увериться в том, что его не существует. Казнь богомилов была вызовом Богу, но, поскольку ничто за этим не воспоследовало, вера в него ослабела и возрос страх перед Бориловой властью и святою церковью. Тем не менее православное воинство ликовало. Чуда, на которое уповали еретики и недоумки, не произошло. Значит, Бог не на их стороне. Глупцы, не понимали они, что ничего не достигли: напротив, они сами подтвердили, что седьмое небо равнодушно к дольнему миру. Ничего не достиг и сам Бог. Один лишь Рогатый ухмылялся, довольный, что люди сделали ещё один шаг в бесконечности познания.
«Познанием человек терзает себя и других», — размышлял князь субботней ночью, лежа в постели кирии[14] Эвтерпы, которая спала глубоким сном, утомленная его ласками и ласками своих высокопоставленных возлюбленных — дьяконов, епископов и боляр. В дни собора эти христолюбивые мужи измучили её буйством своей грубой плоти, но зато в кошеле у неё поприбавилось золота… Размякшая, обессиленная кирия Эвтерпа спала, прижавшись к князю и просунув колено меж его ног, чтоб помешать ему вновь совокупляться с нею.
Если б можно было уйти, Сибин ни мгновения не оставался бы тут долее, потому что жаждал чистого воздуха и простора. Пропитанная запахом мускуса, лампадного масла, лаванды и уксуса (Эвтерпа накануне мыла волосы) опочивальня угнетала князя тьмою, духотой, беспорядком, а Эвтерпа опротивела, несмотря на бесспорную свою красоту. Похваляясь тем, что она незаконная дочь Исаака Ангела[15], она исправно платила дань женскому монастырю святой Петки и твердо верила в своего византийского бога, хотя знала, что тот отвел ей почетное место в преисподней. Три золотых и десяток кур каждую Пасху и Рождество были её десятиной богу, отчисляемой от доходов её лежачего ремесла. Пусть всевидящий Господь будет справедлив — большего кирия Эвтерпа не требовала…
Князю давно следовало понять, что Сатанаил овладел им не через смертоубийства его и неверие, а через разум, уже не отличавший зла от добра, ибо Лукавый высоко вознес его и оттуда показывал ему колесо мироздания, приводившееся в движение и добром и злом. С этой выси все казалось необходимым. Оттуда и взирал вчера князь без сострадания на муки еретиков. Через неё воспринял, как нечто совсем естественное, угрозу Борила.
Сперва он надеялся, что по окончании собора воротится в Преслав, так и не встретившись с царем, но тот ещё в пятницу повелел ему явиться вечером во дворец. Борил желал завершить свое наставительное дело и для этого созвал к себе тех, о ком было ведомо, что они втайне худо помышляют о его особе. Богоносные отцы отсутствовали. Они отдыхали в теплых монастырских кельях, вкушая свежую рыбу, генуэзский рис, наслаждаясь радостью и благочестием, пока царь пышно праздновал в тронном зале дворца победу над еретиками… Либо Сибин убедит брата покинуть сыновей Асена и вернуться из Таврии, либо пусть подумает о собственной голове… Угроза была произнесена царем достаточно громко, чтобы её услыхали все двенадцать боляр, составлявших, подобно ученикам Иисусовым, царский совет — восемь половцев и лишь четверо болгарских ласкателей, все в мантиях и сверкании, пропахшие жиром, потом и мехом. Царица Целгуба в своем тяжелом царском облачении восседала, скрестив на коленях руки, и вид у неё был глупый и надменный, должно быть, от сознания важности этого грехоочистительного дня. Женщина весьма похотливая, она блудливо поглядывала на Эсташа де Колини, посланника императора Генриха, рослого красавца с великолепными усами и золотистой бородкой, сидевшего против царского семейства, но дальше, чем посланник никейца и тощий серб, посланец Стефана Первовенчанного.
Эсташ де Колини! Единственный человек здесь, к которому князь испытывал уважение. Гордость Сибина была оскорблена, положение казалось нестерпимым. Француз наблюдал за ним, любопытствуя, как князь поведет себя. Наклонившись вперед на своем троне, Борил смотрел на князя, как ястреб на сокола.
— Я воин, и мой род всегда был предан болгарской вере, — ответил Сибин царю, более пораженный переменами в тронной зале, нежели государевой угрозой. Всё, что напоминало о Калояне, было вынесено прочь, даже знамена. Кованые венецианские и фламандские доспехи и штандарты плененных рыцарей из свиты императора Балдуина были заменены половецкими бунчуками, сербскими и византийскими знаменами, оставшимися от времен Асена и Петра. Борил либо не понял ответа, либо истолковал его в том смысле, что князь исполнит его приказание, либо предпочел сделать вид, что ничего не слышит и не видит. А возможно, дерзость Сибина обрадовала его, поскольку служила ещё одним доказательством вражды, что поможет ему успокоить свою царскую совесть, когда половцы принесут ему окунутую в мед голову князя… Бесчисленны узы, коими Рогатый связывает свои жертвы одну с другой!..
Сибин незамеченным покидал тронную залу, когда венценосной чете представлялась Каломела. Протосеваст смотрел грозно, и князь понял, что он успел оговорить племянницу перед Борилом.
Юная еретичка казалась скорее негодующей, чем смущенной. В её расширившихся зрачках, точно в зеркале, трепетали огоньки свечей и отражения керамических светильников. Они выражали гордость, возмущение и готовность претерпеть любые муки ради того, чтоб обрести святость. Лишь на единый миг увидел князь её глаза, и этого было достаточно, чтобы понять, как закончится эта встреча. Бог помрачил ей зрение и рассудок, став соучастником её дядюшки-протосеваста.
Сибин откинул тяжелое, подбитое желтым шелком одеяло — от кирии Эвтерпы, чья обнаженная рука обнимала его шею, пыхало жаром, как от печи. Её грудь упиралась ему под мышку, и при каждом вздохе князь чувствовал, как она упруга. Сон поглотил Эвтерпу точно бездна, в которую она погрузилась самоотреченно, безоглядно, и её дыхание будило в князе нежность и снисходительность. Почему бы нет? Эвтерпа слуга Сатанаила, а князь тоже принадлежал ему…
Рука Сибина скользнула по её плечу, и он опять ощутил её теплое дыхание, дыхание женщины и ребенка. Какой беспомощной выглядела она сейчас, дитя — торговец, уснувший у обочины житейской дороги, зажав в руке заработанную монетку, счастливый и несчастный, измученный и радостный, сраженный сном. Князь прикоснулся к её темени. Даже под густыми волосами чувствовалось, как оно горит.
Кирия Эвтерпа пошевелила растрескавшимися губами, недовольно почмокала и ещё крепче прижалась к князю.
Сибин прикрыл её одеялом, осторожно высвободился из объятий и встал с постели.
Уже светало. Подойдя к окну, князь услышал завывание ветра. Над громадой башен, зубчатых стен и тесно громоздящихся друг на друга зданий Царевца проплывали тучи, и казалось, что не тучи, а сама крепость плывет куда-то со своими дворцами и храмами, на которые падал снежок. Вьюга налетела чуть позже, и крепость исчезла в снежной круговерти. Князь оделся и сел у окна, за которым ветер наметал сугробы. Что станет теперь с матушкой и сестрой? Не впервые ему смотреть смерти в глаза, и всегда отыскивал он путь к спасению. Ничто не может устрашить его, и в сердце у него нет сожалений, только боль. Больно, когда ты не можешь уберечь от беды своих близких, хотя и не знаешь страха. Больно, когда не веришь ни в народ свой, ни в друзей. Ежели существует бессмертие, мать и сестра обретут в загробной жизни тем большее благополучие, чем больше довелось им выстрадать на земле… До весны, когда царь снова напомнит ему о своем повелении, ещё два месяца. До той поры он может дышать, думать, посмеиваться и ждать — авось свергнут Борила, либо отравят, убьют… Он отыщет сотню разных выходов, только бы не изменили ему стойкость, насмешливость и отвага.
Князь напряг мускулы, чтобы испытать их силу. Даже после расточительной любовной ночи он был крепок и бодр.
Разве не подавил он в себе закравшееся чувство к болярышне? Неприязнь, которая зашевелилась в нем в то сумеречное утро, когда они выезжали из Преслава, накануне вечером залила, точно ядом, хрупкие побеги любви. Исступленность, написанная на лице еретички, оттолкнула его. Тогда-то и решил он (по наущению Сатанаила!) навестить кирию Эвтерпу, дабы плоть освободилась от силы, без коей любовь к женщине невозможна, — хитроумный способ вернуть утраченное душевное равновесие…
Добри и Каломела, какая бы это была пара! Олицетворение чистого, благодатного духа света, коего он и сам жаждал. Будь истина у них, он бы пошел с ними… «Мы, — сказала Каломела, — творение дьявола, но нам дарована воля к борьбе со злом и жажда спасения». Заблуждаешься, дева! Жажда спасения есть лишь желание обрести жизнь вечную, и коли Сатанаил откроет тебе секрет бессмертия, ты станешь самой пылкой его поклонницей… Зыбко царство твое божие, и Рогатому легко расставить там свои сети и соблазны. А уж коли сам Вседержитель бессилен справиться со своим могущественным сыном, то тебе ли, тленной плоти, тягаться с ним?
Князь слушал завывание вьюги, и ему чудились за окном взмахи крыл. «Это снежные вихри кружат, отбрасывая тени, а мое воображение хочет увидеть в них крылья Сатанаила, — подумал он. — Выходит, что я и впрямь верую только в него, не замечая, что Рогатый возносит таких, как я, лишь затем, чтобы лишить воли; что он дарует нам великую радость любоваться делами его, наделяет весельем, насмешливостью, мнимой уверенностью в том, что мы всё понимаем и знаем, тогда как мы всего лишь мертвый прах. Тем самым сей князь созидания и разрушения лишает нас силы, дабы мы не восстали против него».
С улицы донеслись голоса, и Сибин посмотрел в окно. Если это стража, то с её дозволения он мог бы сейчас отправиться в стоялый двор. Борил в эти дни повелел зорко стеречь все городские ворота, гулянье ряженых из-за собора было отложено.
Он застегнул пояс, перекинул через плечо перевязь с мечом и, оставив на постели золотой, бесшумно выскользнул из комнаты. Старуха, ключница Эвтерпы, раздувала на кухне угли. Она молча проводила его взглядом. Узкий дворик был весь занесен снегом. Отворив ворота, князь сразу почуял, что за ними кто-то прячется. Одним прыжком перемахнул он на другую сторону улочки и выхватил меч. Их было двое. Первый половец налетел на него с копьем и тут же упал наземь с рассеченной головой. Второй оказался более вертким. Он рухнул на колени лишь после того, как меч Сибина вонзился ему в живот. Князь поспешил прикончить его, чтобы не терять времени и не поднимать лишнего шума.
«Еще два смертоубийства, но ведь это убийцы, подосланные царем. Сколь нетерпелив его царское величество! Замыслил, значит, новые грехи, поелику старые ему прощены», — думал князь, торопясь в стоялый двор, чтобы поднять своих людей, прежде чем совсем рассветет…
9