Я спрашиваю Станева: к художественному опыту каких писателей прошлого он особенно восприимчив, кто из них оказал на него наиболее ощутимое влияние?
Ответа нет. Он говорит, что не знает. И снова: пусть этим-де занимаются критики.
— Писатель, — замечает мой собеседник, — наделен особо чувствительным душевным аппаратом. Ни одна встреча с кем бы то ни было не проходит для него бесследно, тем более встреча с крупным явлением искусства. Он как губка всё впитывает в себя. Но я не могу отдать себе ясного отчета — кому из великих художников прошлого я должен быть обязан больше других. Я могу лишь сказать, что из русских писателей мне особенно интересно бывает общение с Достоевским и Толстым, умевшими глубже и проницательнее других заглядывать в душу человека.
Э. Станев говорит о значении, какое он придает художественной форме, различным её элементам. Вне раздумий о ней нет искусства. Каждый новый роман властно требует иной структуры, иного построения сюжета, иных принципов выявления характера.
— Я не могу сесть за новое сочинение, если его форма не овладела мною, если не нашел соответствующих его содержанию и философии манеры повествования, образной ткани, тона, музыки слова. Когда я писал, например, «Антихриста», то с большим трудом вживался в непривычную для меня форму. Я как бы облачал себя в рясу. Эта форма долго держала меня в напряжении, пока я не овладел ею и перестал её замечать.
Э. Станев говорит в этой связи, что каждая новая книга должна быть открытием Это не значит, что она им всегда становится, но к этому надо стремиться. Писатель не имеет права повторяться.
— Я не могу свою работу превращать в гончарное производство…
Станев произносит слова раздумчиво и убежденно. Иногда даже запальчиво, словно полемизирует с неким невидимым оппонентом. Подчеркивает значение тех или иных слов резким движением руки, рассекая воздух ребром ладони. У него есть свой взгляд на предмет, и он готов его всегда горячо отстаивать.
Э. Станев говорит о том, сколь трудна и ответственна писательская работа. И как важно писателю быть верным своему призванию.
— А знаете, что всего удивительнее: чем старше и мастеровитее становишься — всё более убеждаешься, как много ты ещё не умеешь. Один из парадоксов нашей профессии в том, что с годами сопротивление материала возрастает. Писатель научается видеть свои недостатки, коих он прежде не замечал. Он становится требовательнее к себе и более зорким. А этот процесс не имеет предела. Вот почему с каждым часом работа идет всё труднее.
…Я смотрю на полки с книгами Станева, изданными во многих странах мира, и на усталое лицо хозяина этого кабинета. Сколько же труда и бессонных ночей спрессовано в них! А заботам нет конца! Повсеместно признанный мастер культуры, удостоенный многих почестей и званий художник, Эмилиян Станев продолжает вести жизнь неутомимого труженика. Он верен своему призванию.
― ЛЕГЕНДА О СИБИНЕ,
КНЯЗЕ ПРЕСЛАВСКОМ ―
И азъ по многу земли ходихъ, и не
самъ виделъ толико многу магесницы,
како оу тая наша земля Блъгарска, и
самовили и бродницы…
И я по многим землям ходил, но
нигде не видел столько чудес, как в
земле нашей болгарской, и русалок,
и духов.
Понеже вселукавый враг наш рассеял по всей земле болгарской ересь манихейскую, смешав её с масилиаскою, — тем, кои являются начинателями этой ереси, — Анафема!
Тем, кои нарекают Сатану творцом зримого и распорядителем всего из земли произрастающего, — Анафема!
Тем, кои твердят, что Сатана создал Адама и Еву, — Анафема!..
Тем, кои говорят, что женщина зачинает в утробе своей благодаря Сатане и что с того мгновения Сатана пребывает в ней неотступно вплоть до рождения младенца, — тем, кои говорят сие, — Анафема!
…Твердящим же, что Бог не приимет человека, кающегося в своих грехах, — Анафема трижды!
1
Воротившись с охоты, князь совершал омовение.
На дворе отощалые гончие глодали разрубленные хребты серн и кабанов, сокольничие бранились с псарями, потому что соколы, уже в надетых колпачках, кричали, раздраженные этим пиршеством собак; в пристройках, где находились кухни, слуги разделывали свежину, и стук топоров едва ли не заглушал клепала городских церквей, призывавших к вечерне. На дубу у огромного колодца была подвешена выпотрошенная оленья туша, сочившая кровью.
Слуга Тихик со свечой в руке ожидал, когда князь выйдет из умывальни. Он держал наготове шерстяной просоп, будничный кафтан и чистое исподнее. Наконец из-за приоткрытой двери показалась смуглая рука, князь взял просоп и исподнее. Тихик помог ему надеть кафтан, и князь вышел — освеженный, бодрый, с лоснящимся лицом, расчесывая свою черную курчавую бородку. Заплетенные слугой четыре косички, тяжелые и мокрые, черными змеями спадали ему на плечи. Почти бегом поднялся он по каменным ступеням наверх, так что Тихик едва поспевал за ним и чуть было не загасил свечу. Эта неутомимость князя, живость и точность его движений, равно как и черный соколиный блеск его проницательных глаз, смущали Тихика, внушали ему страх. Даже сейчас, после того как князь пять дней кряду скакал верхом по лесам за псовой сворой, он шел по широким сеням прямой, как кизиловая ветвь. Тихик видел, как он мимоходом погладил лежавший в углу обломок каменной бабы. Легкое прикосновение к истертому временем древнему идолу — движение, полное нежности и печали, — и вот уже князь за массивной дубовой дверью, окованной медными гвоздями и покрытой переплетениями орнамента. Тихик едва успел отворить её и первым войти со свечой.
— Задуй её! — приказал князь.
В натопленном покое от каменной печи нежащими волнами растекался сладостный запах чистоты, смешивавшийся с благоуханием лежавших на полке плодов айвы. Под мозаичной иконой святой Параскевы горела красная лампада. Её зыбкие отражения исполинскими ресницами трепетали на стенах и потолочных балках.
Сияние, исходившее от князя, стало ещё более зримым в красном полумраке опочивальни. Слуга улыбнулся, но, заметив в глазах князя знакомую неприступность, опустил голову — он понял, что и на этот раз князь не станет задерживать его.
— Монах принес книгу, господарь. Вон она, на столе. Он просит за нее два перпера.
— Я посмотрю. Скажи, чтоб подавали ужин.
Тихик оставил на столе подсвечник с погашенной свечой и вышел.
Князь взглянул на книгу, но не притронулся к ней. Кожа на деревянном переплете была порвана, замаслена, бронзовые застежки сломаны. И эта книга в конце концов отправится на полку вслед за другими. В глазах висевшего на дубе молодого оленя, чья кровь стекала сейчас на грязный снег во дворе, князь прочел намного больше, чем во всех книгах. Не в этих ли глазах таится загадка мироздания? Обложенный собаками, после того как от зари и до заката бежал от них по насту вдоль Тичи[3], олень попытался найти спасение в одной из прибрежных заводей. Эрмич, самый ловкий из охотников, выгнал его снова на берег, в ивняк, и олень завяз в иле. Пришлось там его и забить, потому что уже смеркалось. Занеся над ним рогатину, Сибин поймал его взгляд. Глаза оленя были красны, полны ужаса, мольбы и злобы — глаза мученика и Сатаны. Такими глазами смотрит поверженный воин, когда над его головой занесен неприятельский меч. Мольба и злоба, страх и ярость, благость и жестокость, смешанные воедино, возжигают тот пламень души, что светится в глазах земных существ…
После каждой охоты мысль князя становилась всё более ясной. Баня успокоила и расслабила его мускулы, ещё влажное тело наслаждалось покоем в натопленной опочивальне. Князь лежал на низком дубовом ложе, застланном толстым шерстяным ковром, и стоило ему закрыть глаза, как он видел черные безлистные леса, слышал лай собак, победные звуки рогов, воинственный клекот соколов. Охота вышла удачной не потому, что Эрмич, перед тем как выехать из Преслава, отнес ворожее Чане кусок кабаньего мяса и свой тяжелый охотничий лук, но потому, что толстый наст, выдерживавший тяжесть собак, проваливался под копытами косуль, оленей и вепрей. И молодой олень тоже стал жертвой снежного наста, сотворенного Богом и Сатаною в первые дни февраля перед масленицей на радость охотникам и волкам, ибо несправедливо это — сотворить охотников и волков и лишить их возможности насытиться до отвала несколько раз в году. Вот о чём стоило потолковать с Тихиком. Если бы не вылетело из головы, можно было пошутить с ним. Впрочем, от этого богомила[4] вряд ли услышишь что-нибудь забавное. Снежный наст, мол, сотворен Сатаной, поелику весь этот мир — его творение…
Среди этих незначительных мыслей вновь подкрадывалась та, которую князь настойчиво отгонял, но она прочно засела в мозгу подобно тому, как сидит в земле камень, даже если сверху цветут цветы.
Городские клепала смолкли. Холодная тьма опустилась на Преслав; Тича, разливающаяся днем, когда снег на припеках тает от солнца, теперь рокотала, вернувшись в свое русло. Из труб поднимался дым, разнося запах дубовых поленьев, а городские стены в свежих пятнах известки вонзали зубцы в серое зимнее небо.
Услышав за дверью шаги, князь поднялся с ложа. Дверь отворилась, раскачав огонек лампады.
Княгиня сама светила себе, потому что в этой отдаленной части просторного дома, куда уединился Сибин, свечи в проходах и сенях зажигали редко. Серебряный светильник тонкой филигранной работы слил свой восковой свет с красным светом лампады. Князь ожидал, что мать осенит себя крестом, но княгиня даже не взглянула на икону. Она села к столу, и розовые отблески легли на её черный плат. Глаза из-за глубоких теней казались больше, чем были.
— Требуют налог на трубы ещё за семнадцать домов. Кметы[5] божатся, что уже уплачено, — проговорила она. Тонкий рот открывал белые, хорошо сохранившиеся зубы.
— Сборщик исполняет веление воеводы. Коли крестьянам не под силу, заплатим мы. Пока ещё терпеть можно.
— Доколе?
— Доколе волею божьей вернется брат, либо узнаем мы, что он там оставил свои кости.
Княгиня перекрестилась.
Был ли смысл вновь говорить о злосчастии, что постигло древний их род и всю страну? В княжеском доме многоречье не было в почете, разве только среди слуг, коих старая княгиня подбирала по их проворству и послушанию, всегда отдавая предпочтение исконным болгарам[6].
— Сологун очень плох. Просит, чтоб ты убил для него орла, может, тогда полегчает, — сказала княгиня.
— Пусть пошлет сына.
— Малолеток он, ещё не охотник.
Сибин насмешливо улыбнулся.
— Тогда Эрмича пошлю.
Княгиня рассердилась.
— Господи, неужто я тебе зла хочу?
Князь перебирал пальцами бородку.
— Не говорю того, но не видишь, в чем зло таится. Богомилка она.
— И что же? Разве ты столь ревностен к канону? Терпишь подле себя Тихика, что непрестанно чихает и сморкается, дабы прогнать злых духов, а к красавице девушке так нетерпим!
Князь беззвучно рассмеялся. В глазах его заплясали озорные искорки, заставившие княгиню насторожиться.
— Чудная ты, матушка, — проговорил он. — Не выносишь моего мудреца Тихика, а прочишь мне в жены богомилку. Она ведь тоже будет чихать и сморкаться, ещё почаще, быть может, нежели он. Не берешь в дом ни одной светловолосой служанки, а понуждаешь меня славянку взять в жены!
— В нашем роду тоже есть славянская кровь. А дед у неё болгарин.
— Только дед. Отчего забываешь ты проклятие нашего предка в семейной летописи? Похоже, давненько ты не перечитывала её.
Княгиня вздохнула.
— Не может так продолжаться долее. Подумай о судьбе рода нашего. Коли, не приведи господь, твой брат сложит там голову, останется лишь женская ветвь, которая исчезнет в чужой крови.
— Недальновидна ты, матушка. Коли хочешь поправить наши дела, присватай мне половчанку. Племянницу Борила[7], например.
Старая княгиня с грустью покачала головой.
— Я к чему речь веду? У Сологуна крепкая опора в Тырнове. Ты забыл об этом?
Борил, полагала она, смягчится, ежели князь послушается матери. Борил поймет, что они не поддерживают связи с беглецом. Протосеваст[8] убедит его в том, а Сологун согласен дать за дочерью богатое приданое. Борил перестанет раздавать их земли монастырям, откажется от намерения вконец разорить их!
Князь терпеливо выслушал мать. После того как ни святые, ни Матерь божья, ни ктиторство — ничто не помогло ей, княгиня в одинокие свои ночи нашла иной выход, не сознавая, что он подсказан ей скорее воображением, нежели рассудком. Она вообразила, что если Сибин возьмет в жены дочь Сологуна, то прекратятся преследования, которым подвергается княжеский род. Невдомек ей, что Сологун стар и безнадежно болен и что после его кончины брат его, тырновский протосеваст, станет, ввиду малолетства сына Сологуна, опекуном всего его состояния. Бедная, не понимала она, что таким образом предает другого своего сына, вычеркивает его из списка живых, отказывается от надежды увидеть его на родине вместе с сыновьями Асена Первого[9]. Гордая, она подавляла в себе гордость, желая, чтобы последние ветви старейшего княжеского рода согнулись, дабы не быть сломленными.
Следовало ли осуждать её невольную низость? Ведь она ничего не искала для себя, поскольку была уже близка к могиле; она толкала его на этот шаг, чтобы продолжился род их и пришел конец унижениям. Щадя её, Сибин постарался найти самые мягкие слова, чтобы вразумить и не обидеть.
— Отчего полагаешь ты, что Каломела согласится пойти за меня? Знаешь ведь, что она непокорна родителям. И потом ты вовсе забываешь о брате. Представь, что тырновчаие отступятся от Борила. Тогда и протосеваст уже не будет более протосевастом, а станет думать лишь о том, как спасти свою голову.
— Но Сологун не половец. А коли Борил будет низвергнут и твой брат вернется, так тем лучше… Нет, я не забыла о нем, как мог ты сказать такое! Но слишком мала надежда, Сибин. — Княгиня виновато взглянула на сына и заплакала. — Ах, не знаешь уже, что и делать, — добавила она, поняв, что в своих планах действительно принесла в жертву старшего сына.
Князь знал, что планы матери безнадежны и нет смысла толковать о них. Время должно бы всё разрешить. Время?! Уже целых два столетия оно ничего не разрешило в их пользу. Оно подтачивало их и душило — неторопливо, но настойчиво и верно.
Он смотрел, как мечется по стенам тень матери — подобно душе, пытающейся вырваться из темницы. И его тень тоже металась, как метался он сам, ожидая, когда последний удар грома обрушится на их головы, не умея отвратить надвигающиеся беды.
Его сестра, Севара, ожидала их в трапезной.
Огромный дубовый стол на львиных лапах со знаками фамильного герба — конь с головой волка и натянутый лук — напоминал о былых временах, когда за ним сиживало душ по двадцать хозяев и гостей. Князь знал, что теперешняя трапезная некогда служила залой для приемов и была втрое больше размерами, что здесь хранились боевые трофеи его предков — доспехи, мадьярские бунчуки, синие и красные византийские прапоры с надписью по-гречески «Спаси, Господи, люди твоя» императорских гвардейских полков Михаила Первого Рангабе, Никифора, Льва Пятого, Шестого и Седьмого, Александра и Константина Багрянородных, позолоченные мечи и сарацинские копья, дорогие седла красного сафьяна, уздища, шпоры. Некогда тут стояла и мраморная колонна, на которой были начертаны воинские обеты рода Кубиаров перед царем — письмена, высеченные золотом по узорчатому мрамору. В полуобвалившейся башне, возле ворот, которая служит ныне амбаром, и посейчас валяются обломки той колонны — княжеский дом много раз горел за минувшие два с половиной столетия. Сначала при нашествии Святослава и Цимисхия, потом при набегах печенегов, при узах и половцах, в годы византийского рабства, когда в добавление ко всему прочему эта истерзанная земля содрогалась от страшных землетрясений. Всё это было записано в семейной летописи — громадной книге с пожелтевшими страницами из заячьей кожи, в массивном серебряном переплете и с серебряными застежками. При каждом бедствии, при каждом бегстве из города эту семейную реликвию берегли пуще золота, уборов и драгоценностей, пуще всего княжеского добра. Лишь в 1180 году, всего за пять лет до Тырновского восстания, отец Сибина отстроил деревянный верх на уцелевших каменных стенах, но в гораздо меньших размерах и совсем по-иному.
Князь сел напротив сестры, княгиня расположилась спиной к очагу. Любимый сокол князя, Ок, звякал прикованной к лапке цепочкой, безуспешно пытаясь сесть князю на плечо.
— Ок сердится. Ишь как нахохлился, — сказала княжна.
Сибин улыбнулся сестре. Она и сегодня надела расшитую золотом безрукавку на куньем меху. Гордая шестнадцатилетняя красавица в диадеме, доставшейся ещё от прабабки. Князь любовался сестрой. Он любил смотреть на её руки с длинными изящными пальцами, слегка утолщенными в среднем суставе, на дивный овал лица, по-детски округлый подбородок, на её темные гордые глаза под слегка сдвинутыми бровями. Обычно молчаливая, задумчивая, в этот вечер княжна была весела. Неужто и она была созданием Сатаны подобно всему, что создано из праха земного, неужто и в её сердце таятся ростки земных грехов?
Ужины ещё более, чем обеды, наводили князя на мрачные мысли. В зимние вечера, когда они втроем садились за стол, он не мог отогнать неотвязное предчувствие близящейся гибели отчего дома, и сознание собственного бессилия особенно тяготило его. В пламени очага и восковых свечей всё выглядело веселее, но даже этот обильный свет, поддерживавшийся по его приказу, не мог одолеть мрачности темных стен и смуглых, замкнутых лиц слуг — княгиня будто нарочно подбирала их под стать сумрачному тону княжеского дома.
И огромный стол, за которым сидели только они трое, и привычный запах воска, дыма и обветшалости в пропитанной сыростью и безмолвием февральской ночи — всё шептало о некогда славной, а ныне догорающей жизни. Князь, однако, не желал поддаваться черным мыслям и, дабы поддержать бодрое настроение, стал рассказывать об охоте и смешить сестру.
— Ну да, во время охоты ты обо всем забываешь. Откладываешь всё, ждешь, покуда Господь о нас позаботится, — обронила княгиня.
Склонившись над дымящимся супом из сушеных грибов, наполнившим трапезную ароматом леса, княжна произнесла молитву, и все опять сели.
Слуги внесли жаркое из косули, посыпанное чебрецом, свежеприготовленные колбасы из дичи, маринованный виноград, вино, мёд и орехи.
2
Две огромные рыбины поддерживали спинами землю, погруженную в воды, под коими разверзлась огненная пучина. Беззвездной небесной твердью, как и землей с семью небесами над нею, где в вечном покое, свете и славе царил Бог-отец, управлял старший сын божий — Сатанаил. Сатанаил спускался с божьего престола на седьмом небе в огненную бездну оттого, что был не только правителем предвечного мира, но и созидателем его. Он владычествовал над всеми ангелами, коим была дарована власть над огнем, водой, воздухом и семью небесами. Огромный и сверкающий, кометоподобный, Сатанаил неустанно летал вниз и вверх в этом бесстрастном царствии божьем, где не сотворялось ничего нового и слышны были лишь клокотание огненного моря, журчание вод и хвала, воздаваемая Господу его ангелами. Сколь велика была его скука, пока он нёс свою бессмысленную службу в бесконечности времени! И сколь глупыми казались ему нескончаемые славословия Господу в предвечном мире, созданном не Господом, а самим Сатанаилом! Земные цари тоже царствовали бы в покое и безмятежности, не будь на этом свете творцов и бунтарей. И в конце концов, когда вечная Осанна окончательно опостылела ему, Сатанаил взбунтовался. Великий зиждитель возжелал сотворить нечто более осмысленное. Он внушил ангелам воды и воздуха отвернуться от самодовольного Отца, погруженного в созерцание собственной славы. Тогда разгневанный властитель неба отнял у него лучезарное архангельское сияние, лик Сатанаила стал багровым, как раскаленное железо, и уподобился человеческому. Несмотря на это треть служителей божьих последовала за ним. Им тоже смертельно наскучило в предвечном мире…
Сатанаил со своим мятежным воинством сошел на земную твердь. Ангел вод вознес плавающую землю над вечным океаном, часть воды обратилась в облака, другая — в моря и реки… Тогда-то и свершился великий водолей, о коем князь имел смутное и сладостное представление и о коем, как и о потопе, вспоминал при каждом ливне, когда небеса разверзались по велению обманутого Бога, дабы возвратить воду к её первоисточнику. За семь веков Сатанаил создал свой новый мир — он сотворил солнце, месяц и звезды, повелел земле родить животных и растения и под конец из праха земного изваял Адама и Еву и, вселив в них души двух падших ангелов, оживил их. Однако жизнь Адама и Евы протекала бы в той же бессмыслице, что и в предвечном царстве Бога-отца, если б великий зодчий, притаившись однажды в тростниках, не обманул Еву и не совокупился с нею посредством своего хвоста. Таким образом он вдохнул в неё свою неутолимую жажду вечного движения, сотворения всё новых и новых человеческих существ. Вслед за тем он искусил Адама, побудил и того совокупиться с Евой. Так был сотворен человек — из смертной плоти и духа падших ангелов. Движение началось, и окончится оно при втором пришествии, когда Бог низойдет на землю, дабы судить живых и мертвых и разрушить творение Сатанаилово…
Этот день князь провел у себя в опочивальне над книгами. Принесенная монахом книга оказалась богомильским списком, какие он уже читывал, поскольку Тихик постоянно доставлял ему эти произведения разных монахов, ныне переписывавшиеся с превеликим рвением почти во всех монастырях. Древние книги Мани и его ученика Сиса, купленные некогда в Царьграде предками князя, приносили ему большее удовлетворение. Первый человек, вступивший на стороне Бога в схватку с демоном зла, попал в плен к демону и утратил светлый дух свой. Так произошло в душе человеческой полное смешение света и тьмы, добра и зла, и кто теперь мог их разъять? Князь желал жить так, как жил прежде, — не различая их. Тогда чего же искал он в книгах? Объяснения тем злосчастиям, что постигали его страну и его дом? В этой всесветной распре между Богом и Сатанаилом всё выглядело очень просто, и не было у человека ни силы, ни власти, чтобы изменить ход событий. Люди были игрушкой в руках обоих, Сатанаила и Бога, оружием, переходившим от одного к другому. Между тем всё живое хотело жить как можно покойней и дольше: животные и люди, птицы, цветы, травы, леса. Волк раздирал косулю, косуля обгладывала молодые деревца, стремившиеся перерасти старые, рыбы пожирали одна другую, люди друг друга убивали. А глупый Бог взирал на это зрелище со своего престола и жил своим единоборством с Сатанаилом, как смертные живут войной, охотой, междоусобицами, своими пороками и страстями. Если б его преосвященство митрополит Доростольский проведал о том, как князь смеется над Вседержителем, чья власть казалась немощнее власти Борила в Тырнове, он давно бы уже отлучил его от церкви…
День выдался солнечный. Пелена тумана над Тичей разорвалась, сосульки роняли наземь сверкающие ледяные подвески, и кирпичные стены Преслава вновь заалели. Февральское солнце проникало в опочивальню сквозь зарешеченное окно, блестел на кровлях молочно-белый лед. Князь чувствовал, как припекает спину под коричневым кафтаном с разноцветной вышивкой на груди, как пояс с золотыми пряжками, точно женские руки, обхватывает его стан. По телу, как и всегда на другой день после охоты, разлилось сладостное ощущение покоя, ногам после тяжелых сапог было легко в теплых домашних туфлях. Жить хорошо, даже когда тебя донимают тяжкие заботы. Откуда проистекает это чувство соприкосновения с вечностью, это желание слиться со вселенной? А голоса, что он время от времени слышит в себе, — Сатанаилово ли то обольщение или голоса Бога и ангелов? Царство светлого, божественного духа, в которое верует слуга Тихик, жажда справедливости, отвращение к злу и стремление к внутреннему совершенству жили в его сердце. Они ведомы были князю ещё с детских лет, когда он начал молиться, и с той поры, когда он полюбил свою, ныне покойную жену, скончавшуюся в родах. Во время сражений он всегда ощущал присутствие каких-то незримых заступников, но вопреки всему не желал довериться им, ибо не мог принять Бога, насылавшего на его род одни лишь беды. Не меркнул ли в душе его божественный свет, не уподоблялся ли он тихому месяцу, освещающему поле брани, где поверженные стонут от ран, а победители пируют, не заботясь о том, что завтра им, быть может, суждено поменяться участью?
3
Эрмич возвратился к вечеру, усталый и злой: он потерял десять стрел. Проклятые птицы летели высоко и смотрели зорко. В доказательство, что он сделал всё, что мог, Эрмич показал черное маховое перо, вырванное его стрелой. Князь посмеивался. Может быть, старая княгиня отступится наконец. Сологун всё равно отдаст богу душу, возложит он себе на живот мертвечину или нет. Но княгиня стояла на своём. Можно ли отказать тяжелобольному в такой услуге? И какие они охотники после этого?
На другое утро, едва занялась заря, князь и Эрмич поскакали по дороге на Мадару. Снежный наст хрустел под копытами коней. Леса, стряхнувшие с себя снежные шапки, казались жемчужно-серыми, потому что ночь украсила их инеем. За крепостными стенами дымил своими трубами Преслав, и вороньи стаи с оглушительным карканьем устремлялись туда.
Князь был в охотничьем платье. Куртка коричневого меха с красными петлицами, бобровая шапка с зеленым верхом, мягкие сапоги. Эрмич ехал позади него, зябко пряча худое лицо в воротник волчьего тулупа; пар от его дыхания и дыхания каурого жеребца вился за спиной у князя.
По дороге им встречались везшие в город дрова крестьяне с белыми, заиндевевшими бровями; углежоги, чьи лохматые лошаденки были навьючены черными мешками из козьей шерсти; потом им попались сани, в которых визжал поросенок и сутулился хозяин в бараньем тулупе. Все они молча склоняли перед князем свои заросшие бородами лица. Из селений, прячущихся в лесных чащобах, доносились звуки свадебных барабанов. Был понедельник — день, когда на дверях вывешивают сорочку новобрачной с пятнами крови, потому что без пролития крови ни пропитание человека, ни зачатие, ни рождение невозможны. Через кровь вселялся Сатанаил в женскую утробу и таким образом властвовал над людьми. Князь тоже обильно проливал кровь на охоте и на войне, не задумываясь над тем, что есть этот алый, горячий сок, коим Сатанаил наполнил всякую живую плоть…
Солнце поднялось выше, и снег стал оседать. Сотворивший солнце оказал благодеяние и людям и зверям, но не из любви к ним, а из боязни, что оскудеют, лишатся блеска его творения. Творение обязывает своего творца, размышлял князь, глядя, как искрится снег под лучами восходящего солнца, как весело блестит уздечка на его жеребце. Точно так же и земные цари пекутся о своих подданных не из любви к ним, а ради собственной славы… Люблю ближнего, ибо люблю самого себя. Вот истоки сатанинской загадки…
Был уже полдень, когда Эрмич вдруг снял шапку и перекрестился: он увидал вдали Мадарские скалы. Таинственные, могучие, они желтели среди снегов и дыбящихся лесных чащ. На фоне светлого февральского неба крепость, высившаяся на их вершине, была похожа на корону.
Лишь к вечеру добрались они до монастыря святого Михаила. Их встретил высоченный игумен, отвел им болярские покои. Забегали, засуетились отроки, растапливая печи, приготовляя ужин. Сибин рассказал игумену о том, что привело его сюда.
Игумен обманулся в своих ожиданиях. Он надеялся, что князь привез монастырю дары. Её милость, христолюбивая княгиня, всегда была благосклонна к святой обители, однако давно уже не удостаивала её своим посещением. Быть может, прослышала, какая погань встречается среди монашьей братии. Ереси разрастаются точно пырей, сетовал игумен, и никому уже неведомо, что есть откровение божье, а что — дьявольское обольщение и обман. Даже ученейшие монахи заражены богопротивным богомильством, и Господь каждодневно умаляет его власть, всё труднее становится спасать заблудшие души, и когда он предстанет перед Всевышним, то не будет знать, что ответить ему.
Игумен осенял себя крестным знамением, размахивая широким рукавом засаленной рясы. Прости и помилуй нас, Боже, даже самые верные пастыри и чада твои стали ныне несведущими. Царю, полагал он, следует прибегнуть к суровым мерам, и есть слух, что он на пути к подобному просветлению.
Князь рассеянно слушал игумена. Сказал, что хочет убить орла, так не будет ли ему дозволено на заре пройти через скиты, что находятся выше в скалах. Надо полагать, что отшельников сейчас там нет. Кто в такую стужу станет мерзнуть в каменной норе?
— Ошибаешься, твоя милость, — ответил игумен. — Есть святые люди, кои не желают спускаться в монастырские кельи, соседствующие с пещерой, куда Бог ниспосылает дивное тепло, ибо Нечестивый так и норовит поселиться средь братии. Святые отшельники отгоняют его своими молитвами и силой духа. Великие откровения являются им, твоя княжеская милость, во время ночных бдений. Каждую ночь лицезрят они Сатану и слышат, как он скрежещет зубами.
— Это филины, — обронил Сибин.
— Возможно, княже. Но Нечестивый принимает всякие обличья.
После ужина беседа в плохо протопленном покое потекла ещё более вяло. Князю не терпелось остаться одному, отдохнуть после долгого пути. Игумен был похож на старую лису, терзаемую тайными пороками, — должно быть, тайком попивает у себя в келье подогретое, подслащенное медом винцо и мечтает о женских ласках. Сибин дал ему выговориться. Его преподобие беспокоился не о чистоте учения божьего, а о собственной власти над иноками. Сатанаил ведь не признает никаких канонов, любит перемены, непрестанное движение, он ставит палки в колесо мироздания и вертит им по своему произволу, стряхивая одних властителей и вознося других. Наконец игумен распрощался, и Сибин кликнул Эрмича, который стянул с него сапоги и покорно выслушал распоряжения на следующий день. Подняться следовало среди ночи, со вторыми петухами. Пока всё.
4
Князь лег в холодную постель и закутался в тяжелое покрывало. Полчок, спавший у него под подушкой, с писком соскочил на пол и юркнул в щель. Грызун кормился остатками от болярских трапез и монастырскими орехами, хранившимися в бесчисленных шкафах и шкафчиках, пропахших мышами, воском и оливковым маслом.
Сибину невольно пришли на память те майские утра, которые он некогда встречал тут со своей женой Котрой, когда расцветшие рожковые деревья, завезенные сюда монахами из афонских и царьградских монастырей, осыпали молодую траву розовым дождем своих лепестков. Каждое утро и вечер медоносная дымка обволакивала этот райский уголок своим таинственным дыханием, а иудино дерево, подле которого иконописцы обычно изображают Нечистого с козлиными ногами, источало ядовито-терпкий аромат. Здесь всё тянулось к солнцу и цвело: плющ и дикий хмель, бузина и лаванда, калина и самшит, каштан и арахис соседствовали в благодатном тепле, укрытые от ветра могучими скалами, перенесенными, казалось, сюда Аспаруховыми[10] богатырями из неведомой азиатской страны. При виде этих скал сердце князя наполнялось горечью и тоской, отвращением и гневом против тех, кто осквернил великую болгарскую твердыню нечистыми скитами отшельников.