Три человека, держась под руки, волоча за собой распущенные сабли, шли самой серединой улицы.
Если бы кому-нибудь вздумалось наблюдать следы, оставленные ими на тонком слое уличной пыли, то наблюдатель заметил бы, что эти шесть ног, вооруженных шпорами, лавировали, как парусное судно лавирует против ветра: то они направлялись к одной стороне улицы, то вдруг поворачивали в другую.
— Слушай, — говорил один из них, — позволь мне, как другу, как самому искреннему другу, сказать тебе: оставь, понимаешь, оставь.
— О нет, это невозможно, — говорил другой. — У него слишком пылкий характер, у него...
— Да, черт возьми, я горяч; и я докажу это!
— Оставь, ну — оставь. Я не говорю: совсем оставь; это было бы невозможно, но теперь, в настоящую минуту...
— Ни за что! Идем и я докажу! Я докажу!..
— О боже, он сейчас упадет.
— Я пьян, да я пьян, но еще довольно тверд на ногах, чтоб идти туда, прямо к ней, и сказать...
Он сильно пошатнулся; а так как, в эту минуту, все трое пролавировали к сложенным в кучи кирпичам, приготовленным для какой-то постройки, то тут же и опустились на отдых, подобрав свое оружие.
— Меня хлыстом по руке! Нет, это уже чересчур.
— Но, ведь, она женщина, пойми ты, существо слабое; ну, опять там, нервы...
— Хлыстом публично.
— Да нет же, тебе говорят; видели это только мы двое. Значит, вовсе не публично.
— Друг мой, это было, так сказать, наедине.
— Эх! Как только вспомню, все переворачивает. Идем!..
— Ну, пожалуй, идем! Мне что? Мне все равно.
— Идем, так идем!
Все трое сидели. Тот, которого уговаривали, ожесточенно чиркал спичкой о свое колено. В зубах он догрызал окурок потухшей сигары. Вспыхнул синеватый огонек и ярко осветил нижнюю часть лица, рыжие усы, угреватые щеки...
— Да поднимите же меня, наконец.
Общество усиленно завозилось; при этом им сильно мешали их сабли, путавшиеся между ног, когда ноги и без того путались между собой. Наконец, они справились, снова стояли на ногах и могли продолжать свое путешествие.
Ночные путешественники прошли еще шагов полтораста, повернули в короткий и довольно узкий переулок и вдруг остановились, как вкопанные.
Их слух был поражен стройными музыкальными звуками, их опьянелые глаза остановились на одной точке.
Эта точка была — отворенное настежь окно; в окне, едва очерченное во мраке, легкое, полувоздушное видение.
Марфа Васильевна пела. Она пела без слов, без определенного мотива. Она не могла бы повторить того, что уже раз вылилось в звуках. И эта чудная, чарующая песня-импровизация, вырываясь прямо из переполненной души красавицы, росла и росла, расходилась вширь и ввысь, замирая далеко в ночном воздухе.
Рыжий артиллерист и его товарищи, неподвижные, окаменелые, стояли, не спуская глаз с певицы. Что-то хорошее, вовсе им незнакомое, закопошилось у них в груди; в опьянелых мозгах заворочалась свежая мысль.
Марфа Васильевна увлеклась: ее прекрасные, влажные глаза из-под густых, длинных ресниц смотрели куда-то в даль, ничего не видя. Она не замечала, что на плоской крыше противоположного дома проснулся сторож-татарин и слушал, оперши свою голову на жилистые руки. Она не замечала, как статный серый конь, стоя на приколе, под навесом, поднял свою умную голову и навострил чуткие уши; как ее любимица — косматая кудлашка, до сих пор спавшая спокойно на заваленке, зарычала, пристально вглядываясь в темноту... Она не замечала, что в десяти шагах от нее, словно столбы, врытые поперек дороги, неподвижно стояли три человеческие фигуры.
— Царица, богиня... — бормотал рыжий артиллерист. — Ангел, с неба слетевший...
Белые занавески у окна показались ему распущенными крыльями. Кровь прилила у него к голове; он пошатнулся. Он вспомнил и закрыл лицо руками.
— Хлыстом по роже... по роже, меня! — всхлипывал он и, вдруг, неистово вскрикнул: — Браво! Браво! Бис! — и кинулся к окну, протянув вперед свои руки.
— Ур-ра!!! — заорал, уже бог весть по какому вдохновению, один из спутников.
— Ату его! — подхватил другой. И оба, не понимая, что делают, бессознательно ринулись вперед и вскочили на приступку у окна.
Марфа Васильевна пронзительно вскрикнула и закрыла окно.
— Назад, не выгорело! — командовал рыжий артиллерист.
Кудлашка бросилась на него, но с визгом отлетела, подвернувшись под удар сабельных ножен. Сторож-татарин сплюнул свою табачную жвачку и, не переменяя положения, смотрел, чем это все кончится.
Глухой топот конских копыт, свернув с шоссированной дороги, приближался к месту действия. За калиткой послышались торопливые шаги и брякнула щеколда.
— Господа, не отставать! Скандал, так скандал!.. — бесновался рыжий артиллерист. — Начинай за мной... Марта, Марта, где ты скрылась?.. — взвыл он, поводя распаленными зрачками. Товарищи подхватили...
— О, явись к нам, ангел мой.
— А... ах куда ж ты провалилась?.. — вопил импровизированный хор.
На соседнем дворике, две или три собаки, подняв кверху морды, затянули в тон неожиданной серенады.
Калитка отворилась, и через порог переступил худощавый человек в одном белье, бледный от внутреннего волнения, едва сдерживавший подступающее к горлу бешенство.
— Господа, — начал он прерывающимся голосом, — вы не совсем удачно выбрали место для ваших музыкальных упражнений. Я бы вам советовал, капитан...
— А я вам советую, — оборвал капитан, — отправляться опять в свою постель и не мешать нам петь... Короче — убирайтесь к черту!
— Ведь мы не лезем же в спальню к вашей супруге, — нахально смеясь, вставил тот из певцов, на котором были докторские погоны.
Этой фразы было достаточно, чтобы терпение худощавого человека лопнуло. Он зверем кинулся на доктора, тот увернулся; удар пришелся на долю рыжего артиллериста. Они сцепились.
Недолго продолжалась борьба: силы были слишком не равны. Худощавый человек застонал под силой шести рук нападавших... Но тут подоспела неожиданная помощь.
Рыжий артиллерист вскрикнул и схватился за голову от страшного удара, сбившего у него фуражку. Доктор не устоял на ногах и растянулся: он не выдержал удара сильной конской груди; товарищ его бросился бежать, хотел перескочить канаву, отделявшую улицу от незастроенного пустыря, но запутался в своей сабле и упал головой вниз, на покрытое жидкой грязью дно. Между поверженными стоял всадник, спокойно глядя на дело рук своих. Он находился со своим гнедым конем у самого окна дома, так что правая рука его, вооруженная массивной киргизской плетью, опиралась на подоконник.
— Идите домой и заприте за собой калитку, — говорил всадник худощавому человеку. — Об этой сволочи не заботьтесь: они не повторят своей атаки. Покойной ночи, хотя правильнее сказать: доброго утра!
Он показал рукой на золотистую полоску утренней зари, на которой вырезывалась тонкая зубчатая линия хребта Ак-тау.
— Вот так; заприте же калитку... Ну, мой Орлик, с богом!
Он хотел тронуть своего коня, но почувствовал, как чья-то нежная, горячая рука, просунутая в щель слегка отворенного окна, сжала его грязную замшевую перчатку.
Марфа Васильевна наблюдала всю сцену сквозь кисейную занавеску. Она узнала всадника, узнала его густую, окладистую бороду, его слегка охриплый от бессонных ночей и попоек голос.
Оглушенные, озираясь мутными, бессмысленными глазами, поднялись на ноги несчастные, потерпевшие такое полнейшее поражение.
Снова все было тихо.
Сторож на крыше, удовольствовавшись результатом схватки и рассчитывая, что, вероятно, ничего интересного дальше не будет, крякнул, переложил жвачку из-за одной щеки за другую и заснул, пожимаясь под своей кошмой от утреннего холодка. Окна, ворота, калитка были наглухо заперты; кудлашка куда-то исчезла, и не было даже слышно ее рычанья. В канаве, неподалеку, кто-то возился, силясь выбраться.
Рассветало,
— Скверное дело, — задумчиво произнес рыжий артиллерист.
— Я говорил; оставь... говорил...
Оба они протрезвели и могли сообразить мало-помалу все обстоятельства дела.
— Скорее домой,— говорил доктор.— Скорей, пока еще никого нет на улицах,
— Помогите мне выбраться... О, боже мой, в каком я положении... — слышался голос из канавы.
Через минуту они скрылись за поворотом длинного кирпичного забора.
На крепостном бастионе зарокотал барабан. Где-то, далеко в садах, прозвенела казачья труба. На базарах задымились огни и зашевелился народ рабочий.
VI
Сон Перловича
— Эге, никак тюра пьян, — подозрительно посмотрел Шарип, принимая лошадь Перловича. — Что бы это такое значило? Прежде этого с ним никогда не бывало... Да, а лошадь как отделал, — думал он, глядя на уныло повесившего уши, почти загнанного, чалого.
Перлович, против обыкновения, не обратил внимания на ласки своего сеттера, который выражал свою радость веселым лаем и усиленными прыжками. Поднимаясь на ступени террасы, он чуть не упал, споткнувшись на спящего поперек дороги Блюменштандта; расходившаяся рука хотела и тут пустить в ход нагайку, но почему-то остановилась на взмахе.
Перлович швырнул в угол шляпу, почти посрывал с себя платье и сапоги и бросился на складную кровать...
В сакле было душно и сильно пахло какими-то пряностями.
Воспаленные мозги словно ворочались в голове Перловича, в ушах стоял непрерывный звон. Узорные гипсовые переплеты окон, сквозь которые искрились звезды, дрожали у него перед глазами.
— Фу, какая мерзость! — произнес он и сел на постели, спустив на пол босые ноги. — Этак, пожалуй, и с ума сойти недолго...
Длинная сороконожка показалась из-за резного карниза и быстро поползла по стене, над самой постелью. Расстроенное воображение Перловича представило ему это насекомое в громадных размерах: мохнатые ноги страшно топорщились в разные стороны. Он слышал даже шелест ее движения. Порывисто схватил он ближайший сапог, размахнулся, как будто хотел убить вола одним ударом, расплюснул ядовитую гадину и размазал ее по стене. Он начал пристально рассматривать эту отвратительную кляксу, в которой еще дрожали и шевелились размозженные части. «Эх, если бы также...» — прошептал он и вздрогнул. Сонный Блюменштандт заворочался во сне и глухо замычал; высокая тень Шарипа на одно мгновение показалась в дверях и скрылась. Собака, поджав хвост, прошмыгнула в саклю и осторожно кралась с намерением занять свое обычное место под кроватью.
— Вот пытка, — думал Перлович. — И из-за чего я бьюсь?.. На кой черт мне все это, когда я и минуты не имею покоя... На, на, бери все! Играй, проигрывай, бросай, жги, проклятый! Только оставь меня, дай мне хоть дышать-то свободно...
Перлович сжал кулаки, вскочил на ноги и обращался в темный угол, словно он видел там кого-то, словно на этой, едва белевшей стене, чернела окладистая борода и спокойно, в упор смотрели на него два серых глаза...
— А потом опять нищета, опять лямка, и все эти мечты, все, что уже достигнуто... Да ведь это же все мое
Вдруг почему-то вспомнились Перловичу фразы: «Все как-то подозрительно... Отчего не произвести? откуда, что и как; все досконально».
— Ну, пускай производят! Где доказательства? Да и что я сделал? Разве
Долго он ходил таким образом; ночной воздух, сырость от пруда и от этой массы зелени одолели горячечный жар Перловича и пульс его стал биться ровнее. Вершины тополей и нарезанный зубцами гребень стены стали определеннее; небо светлело. В туземном городе перекликались петухи; утренний ветер колыхнул слегка ветви фруктовых деревьев и на дорожку со стуком упало несколько персиков. Перлович вошел опять в саклю, лег навзничь на кровать и закурил сигару. Все контуры окружающих предметов начали сливаться у него перед глазами; сеттер завозился под кроватью и стал усиленно чесать задней лапой за ухом. Стук этот показался Перловичу где-то далеко и едва доходил до его слуха.
Он задремал и дремота перешла в тяжелый, болезненный сон...
Народу сколько на площади!.. Кругом, куда только ни достанет глаз, все головы, головы, и конца нет этому морю голов человеческих. Волнуются, гудят и ревут эти живые волны и глухой гул, словно отдаленные раскаты грома, стоит в воздухе. Да это гром и есть: что-то красное, яркое блеснуло в очи и зубчатой стрелой прорезало темную тучу; загрохотало потемневшее небо и в этом грозном звуке слились миллионы голосов человеческих.
Все чернее и чернее, ниже и ниже, со всех сторон света надвигаются тяжелые тучи, словно хотят раздавить все живое своим натиском... Мало воздуха, дышать тяжело и уйти некуда от страшной смерти...
А там высоко-высоко виднеется маленький клочок голубого неба. Яркая звезда горит как раз посредине и прямой светлый луч с недосягаемой высоты спускается на мрачную землю... Туда, скорее к этому лучу... это дорога к спасению!.. Массы народа рванулись и хлынули. Он бросился туда же. Через головы упавших, расталкивая все встречное, пустив в ход кулаки, лоб и зубы, прокладывает он себе дорогу. За ним следом несется хриплая, пьяная ругань... дикие проклятия, стоны и вой раздавленных... Он уже опередил всех... Он уже много отделился от толпы... уже близко... Он добежал...
— Постойте, братцы, постойте, голубчики, не сразу... — суетится полицейский чиновник в мундире при всех регалиях и шпорах с малиновым звоном... — Городовые, чего смотрите?.. Ты куда, — обратился он к Перловичу, да потом спохватился, заметив на нем тоже светлые пуговицы и поправился: — Пожалуйте-с... пожалуйте-с... Здесь не приказано...
— Да отчего же! — чуть не плачет Перлович. — Всякому дышать хочется...
— Для народа, только для народа, — внушает чиновник и стремительно бросается в сторону.
— Ах ты Господи, ах ты олухи царя небесного! Стоят, свиньи, и не видят, что пьяного хлещет...
Несколько городовых, один пожарный и два синих мундира пробегают, запыхавшись, мимо Перловича; на него так и пахнуло махрой, луком и ржавой селедкой. Он воспользовался минутой замешательства, ухватился и полез вверх... Усиленно работает он и ногами и руками... «И зачем это
— То есть прямо на красное сукно, каналья, — рассуждает возвращающийся с
Чиновник обернулся — нет, посмотрел вправо, влево — нет, взглянул наверх и увидел высоко над собой усиленно дрыгающие ноги Перловича.
— Назад, назад!.. Вот народ-то; да назад же, говорят вам, назад слезайте...
Но Перлович не слушал и все лез и лез. Уже высоко поднялся он над землей. Взглянул вниз; словно муравейник кишел у него под ногами и не разберешь там ни светлых, ни темных пуговиц, ни синих мундиров, ни серых, заплатанных чуек: все слилось там в один неопределенный тон, в одну грязную, ворочающуюся массу. Взглянул наверх; мягким, манящим светом серебрится светлая точка и мечет во все стороны радужные лучи; но далеко еще до нее, много дальше того, что осталось сзади, а силы слабеют, порывистей становится горячее дыхание и медленнее работают усталые руки... Доползу ли? Господи!.. Он зажмурил глаза, чтобы не видеть ни этого блеска отрадного, ни этой ужасной тьмы под ногами, и все лез и лез. Долго он лез и снова открыл глаза; внизу уже ничего не видно и не слышно, а сверху, прямо на него, так и стремится светлая точка... Руки немеют, ноги готовы разжаться и повиснуть обессиленные... Еще бы немного, еще бы одно мгновение... Он протянул руку... Вот висит какая-то веревочка: только бы за нее ухватиться... Вдруг светлая точка погасла: ее словно загородила какая-то массивная тень — Батогов сидит верхом на перекладине, в руках у него
— Эх, братец, говорят тебе: назад... — сообщает он Перловичу.
Стремглав, с быстротой молнии, летит вниз несчастный, прямо в эту темноту, веющую могильным холодом... Полицейский чиновник улыбается и потирает руки, глядя наверх; синие мундиры усиленно забегали; какая-то кокарда вынимает из портфеля лист гербовой бумаги, надевает золотые очки на свой ястребиный нос и прокашливается. Тысячи голосов свистят, хохочут и гикают, где-то ревет тигр и глухо рычит собака... и все это покрывает фраза: «Отчего не произвести? Все допросить: откуда, как и что, все досконально...»
Перлович очнулся.
Лежит он уже не на кровати, а на ковре, на открытом воздухе. Шарип мочит ему голову холодной водой. Блюменштандт уже выкупался, сидит около него со стаканом в руках и смотрит.
— Ну, вы вчера должно быть хватили, — говорит он и хохочет.
Солнце высоко стоит, почти над головой, и стрелка солнечных часов показывает полдень.
VII
Марфа Васильевна хочет начать знакомство с Батоговым
Проводив, сквозь занавеску окна, глазами удаляющегося всадника, Марфа Васильевна юркнула к себе на постель. Она внутренне смеялась, припоминая комическое положение трех несчастных певцов; и этот внутренний смех по временам вырывался наружу неудержимым фырканьем, которое она старалась заглушить, прижимаясь лицом к подушке.
— Однако, интересно, чем это все кончится, — подумала она.
— Удивительно смешно, — произнес муж и добавил: — Нечего сказать, приятные события.