Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: До последнего мига (сборник) - Валерий Дмитриевич Поволяев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

«И у меня, чёрт побери, тоже». Каретников невольно качнулся в одну сторону, зацепился плечом за срез сугробу чуть не упал, но не упал. Хотелось есть. Но о еде нельзя было думать — о чём угодно можно думать: о старинных балах, о Пушкине и Блоке, о ленинградских каналах и о ребятах, оставшихся в окопах, о матери и о безмятежной зелёной и тихой поре детства, скрывшейся за пределами времени — так хочется, чтобы эта прекрасная пора, полная игр, зорь, купания и стихов, вернулась, но вернуться ей уже было не суждено, — о девчонках своей школы и о том, каким станет Питер, когда отсюда выбьют фашистов, — о чём угодно можно думать, но только не о еде. Мысли о еде обессиливают человека, превращают его в мякину.

Кто она, эта девушка по имени Ирина, чем занимается, какая у неё профессия? Судя по всему — студентка. Или была студенткой… Каретников покосился, краем глаза зацепил темноту в темноте — неустойчивую слабую фигуру, обряженную бог знает во что — кажется, в мужское пальто. В блокаду не до красоты — и хотя женщина всё равно стремится быть женщиной, не опускается, ей всё равно это не удаётся — тепло ведь дороже красоты. Вот и приходится натягивать на плечи всё, что есть под рукою, — люди ходят разбухшие от одежд, еле-еле ноги передвигают. Интересно, какой окажется эта девушка, когда снимет с себя мужскую хламиду, подбитую толстым слоем ваты? Красивая она или нет?

Ему захотелось сказать Ирине что-нибудь тёплое, ободряющее, но едва он открыл рот, как рот тут же забило тугой снежной пробкой, Каретников закашлялся, ткнулся головой в срез сугроба, забухал, пытаясь отперхаться, сзади к нему прислонилась Ирина, обхватила руками. Наверное, это движение Ирины и помогло ему, он откашлялся, отёр рукавом шинели рот.

— Пошли, — сказал он.

Двинулись дальше.

Подумалось о том, что, наверное, любая мужская душа размякает от нежного женского прикосновения, от простой заботы, от проявления обычной ласки — даже жестокий молодец в воркующего голубя обращается, в домашнего котёнка, когда к нему прикасается женская рука. Впрочем, какой из Каретникова мужчина? Юнец, отсвет, тень мужчины, не более. Ему сделалось неловко перед Ириной за эти мысли.

Тоненькая, как порез ножа, тропка кончилась, они вошли в чёрный мрачный проулок; сугробы отступили в сторону, и сразу сделалось холоднее — ветер пробивал до хребта каждое рёбрышко, каждую косточку ощупывал, выстуживай кровь. Хотелось остановиться, присесть на четвереньки, скорчиться, затихнуть.

— Совсем немного осталось, — проговорила Ирина, голос её поглотил порыв звероватого ветра.

Ветер прошёлся по низу, по снегу, по ногам, поднял ледяную крошку, протёр ею лица. Каретников почувствовал, что его кто-то тянет за хлястик шинели, оглянулся — Ирина держится. Одна её рука в его руке, другой за хлястик шинели взялась. Каретников пошарил сзади свободной рукой, нашёл её пальцы, протиснул под ремень:

— За ремень держись, не за хлястик.

— Совсем немного осталось. Я недалеко живу. Вон там…

В темноте все дома одинаковые, мрачные, неживые, будто в них никогда и не обитали люди и духом жилым тут не пахло. Каретников в детстве облазил весь Васильевский остров, но здесь он явно никогда не бывал. А может, и бывал, но не узнает — ведь раньше везде заборы стояли, а теперь заборы снесли, и дома начали совсем по-иному смотреться, не узнать — ну будто бы с них сняли одежду. Стены обнажённые, окна страшные, чёрные, вызывающие ощущение боли, щемящей пустоты, слезы: за этими стенами ведь вершится либо уже свершилась чья-то горькая судьба, — кто-то умер, кто-то ещё держится, но в его доме беда уже свила себе гнездо.

— В этих домах уже никто не живёт, — проговорила Ирина, голос её из-за ветра был едва слышен — что-то слабенькое, тонкое в лешачьем гоготе, в аханье и треске. — В дом, что справа, полутонная бомба попала.

Каретников увидел, что на доме справа нет крыши и окна не такие чёрные, провальные, как в доме слева, что-то в них качается, маячит, скрипит, передвигаются какие-то тени.

— В левом все жильцы умерли от голода. Мы туда за мебелью ходили.

— Как «за мебелью»? — не понял Каретников. — Зачем?

— На топку, — пояснила Ирина.

Каретников поёжился, в ушах у него что-то зазвенело, сквозь звон, завыванье ветра ему почудился далёкий размеренно-коростелиный голос учителя географии Хворостова: «Земля — это: а — третья от Солнца планета, вращающаяся вокруг своей оси и вокруг Солнца, бэ — суша, в отличие от водного пространства, ве — почва, верхний слой, поверхность, гэ — рыхлое тёмно-бурое вещество, входящее в состав коры нашей планеты, дэ — страна или, так сказать, государство, кому как нравится, господа-с, е — территория с угодьями, с пашней, находящаяся в чьём-нибудь владении, то бишь пользовании… Всё понятно?» Понятно-то понятно, но что творится на третьей от Солнца планете, вращающейся вокруг своей оси и вокруг Солнца?

— Мы пришли, — объявила Ирина, обогнула Каретникова и по тропке свернула к низкому длинному дому с колоннами.

Дом был похож то ли на библиотеку, то ли на манеж, то ли на что-то очень официальное, «присутственное». «Присутственное», но не жилое. Каретникову показалось, что этот громоздко проступающий из тьмы дом он видел на какой-то открытке или журнальной картинке, но потом понял, что он просто похож на библиотеку, в которой работала его мать. А с другой стороны, поди разбери во тьме, что это за дом, возможно, он действительно знаменит, при дневном свете ведь наверняка по-иному выглядит.

Каретников остановился, затоптался на одном месте.

— Ты чего? — спросила Ирина.

— Я тебя проводил и… Ты знаешь, мне к матери надо. Это недалеко, — он, не оглядываясь, ткнул рукою за спину. — Я мать с тех пор, как ушёл на фронт, не видел.

— Всё равно зайди. Хотя бы на две минуты, — Ирина передернула плечами. — У меня есть немного дров. Согреешься. — Она приблизилась к Каретникову, тронула его за рукав шинели. — Спасибо, что проводил. Без тебя я бы не дошла.

— Ну что ты, что ты… — забормотал Каретников неловко.

— Не дошла бы, точно, — она покачала головой, — у меня сил уже не было, а тут ещё ты попытался ударить. Когда упала, захотелось одного — не подниматься больше.

— Я не думал тебя бить. То есть… в общем, я не знал, что это ты.

— Тебе надо было бить, — сказала она убеждённо. — Я ведь за тобой из-за хлеба шла. Как в одури. Запах чувствовала, словно собака, и шла. Если бы ты налево свернул, и я бы налево свернула, если б направо — и я бы направо, если б ты в дом вошёл — и я бы в дом вошла. Как на верёвочке привязанная. Ты не представляешь, как это страшно.

— Почему же? Представляю.

Подъезд был тёмным и, несмотря на холод, каким-то угарным — в нём пахло дымом. На ощупь поднялись на второй этаж, Ирина поковырялась ключом в замке, звук был ржавым, хватал за зубы, после некоторой борьбы замок уступил, и дверь открылась.

— Погоди, я свет зажгу.

В глухой вязкой черноте мимо Каретникова проплыл зеленоватый мертвенно-светлый кружок — фосфорный пятак, пришпиленный к Ирининой одежде, вызывающий ощущение тревоги и одновременно чего-то лёгкого, далёкого, пришедшего из прошлого. У Каретникова было полдесятка разных значков — спортивных, санитарных, оборонных, и под каждый он, как, впрочем, и всё, старался обязательно подложить такую вот фосфорную плашку — на плашке даже самый захудалый значок смотрелся внушительно, будто орден, девушки на такие значки засматривались, благоволили к парням-значкистам, и Каретников фосфорные плашки любил. А сейчас? Всё-таки тревоги было больше — не с хорошей ведь жизни люди нацепили эти мертвенно светящиеся фосфорные пятаки на одежду, и осознание этого вызывало ощущение неясной тоски.

Ирина чиркнула спичкой, большая скособоченная тень вырисовалась на стене, зашевелилась, будто живая, тень, похоже, существовала сама по себе, была громоздкой, страшной, чужой в этом жилье. Зажав спичку ладонью — тени это не понравилось, и она исчезла, — Ирина шагнула вправо — там, кажется, была кухня, приблизилась к столику и запалила коптилку. Собственно, коптилку эту и настоящей-то коптилкой нельзя было назвать — она не из тех, что мастерил дядя Шура Парфёнов. В гранёный, мутный от старости стакан налито чёрное, схожее с дёгтем масло, отработанное, какое выливают из бабитовых подшипников, эта «отработка» в ходу во всём Питере, у Парфёнова, кстати, тоже, в масло опущен скатанный из ваты фитиль, — чтобы вата не расправлялась и не рвалась, Ирина кое-где перехватила её ниткой — женская хитрость, вверху фитиль, чтобы не падал, поддерживали проволочные усики, концы усиков опущены на борт стакана. Вот и всё электричество.

Когда «электричество» запалилось, Каретников огляделся. Это действительно была кухня, в которой имелся один стул — венский, хлипкий, с гнутой вензелеобразной спинкой и такими же гнутыми рахитичными ножками. К паркетному серому полу был приколочен гвоздями лист кровельного железа, покрытый пятнами ржави, на листе стояла чёрная, с тусклыми боками «буржуйка» с приклепанной к торцу Длинной коленчатой трубой, похожей на шею древнего животного. Шея тянулась к фанерному окну, прорезь которого, чтобы фанера не загорелась, была тоже обита железом. Несмотря ни на что — ни на бомбёжки, ни на обстрелы, ни на огонь, ни на холод, ни на голод, — пожарная охрана в Питере вела себя как до войны — сурово, это Каретников знал точно, сам видел, как они шуровали в госпитале, ни за что ни про что оштрафовали главного врача — хмурого хирурга с двумя шпалами в петлицах, страдающего астмой и язвой желудка, специалиста в своём деле незаменимого — операции главврач делал как бог.

— Пожарники не придираются? — Каретников потрогал пальцами железную шею «буржуйки». Шея была холодной — печку давно не топили.

— Были как-то, отдала им десять рублей. С тех пор не придираются.

— Фанеру надо листом железа заменить.

— Где взять железо? — Ирина вздохнула.

— Не жалко было деньги пожарникам отдавать?

— А что деньги в блокаду? Что на них можно купить? И денег полно, и облигаций, а применения им нет. Если только что-нибудь на рынке, да и то промахнуться можно: цены безумные, продадут же что-нибудь непотребное.

Каретников вспомнил рассказ Парфёнова, его передернуло, в горле что-то запершило.

Ирина нагнулась и, распахнув дверцу печурки, бросила туда два неровно обрубленных полешка. Каретников присмотрелся: похоже, полешки из красного дерева.

— Мебель?

— Мебель. Из того дома…

Под полешки Ирина сунула смятый газетный клок и ловко, с одной спички, запалила костерок в печурке. Каретников удивился: даже солдат в окопах, на что уж хваткий многоопытный, до тепла охочий, экономящий на всём и вся — на патронах, каше, огне, соли, табаке, дровах, — и тот так ловко не разжёг бы печушку. Огонь быстро съел бумагу, побегал-поплясал на лаковой поверхности мебельных обрубков, скользя, будто конькобежец на льду, пока лак не защёлкал пузырями. Затем огонь зацепился за живую горячую плоть и пошёл, пошёл полыхать… Сразу сделалось теплее светлее. Каретников разглядел, что углы кухни посверкивают крупной солью — проморожены насквозь.

— Ну, я всё-таки пошёл.

Каретников затоптался неловко на месте, почувствовал невольное смущение: здесь он совершенно лишний, ему надлежит ведь быть в другом месте. При мысли о матери у него даже заблестели глаза, лицо сделалось светлым. Он должен был сейчас уйти и — вот какая вещь — не мог этого сделать. Что-то удерживало его, а что именно — он не мог понять.

— Хорошо, — Ирина держала руки у печушки, грела их, — спасибо тебе. Если бы не ты, я не дошла б до дома.

Голос у неё был едва слышимым, как и там, на улице. Такой голос бывает у умирающих людей, точно так же говорили и раненые ребята из каретниковского взвода, перед тем как отойти в мир иной, и Каретникова эта совмещённость, попадание поразили: наверное, поэтому он не мог просто так уйти из этой холодной одинокой квартиры.

— Спасибо тебе, — Ирина говорила, не поднимая головы, — будешь на фронте — я стану молиться за тебя.

«Ты же наверняка комсомолка, — хотел было сказать он, — как же ты можешь молиться? Комсомольцы в Бога не верят».

— Да, я комсомолка, — опять, во второй раз почувствовав, о чём думает Каретников, сказала Ирина, — и в Бога не верю, но всё равно у каждого человека есть свой собственный, свой личный Бог, который живёт в нём, в его душе, и этого Бога нельзя обманывать, с ним надо советоваться, его надо любить, ему надо молиться. Он всегда бывает добрым, этот Бог, и никогда не отказывает, если его просят. Я буду ему молиться.

— У тебя есть нож?

— Лежит на столе. Посмотри, там он?

На столе лежал изящный, изъятый из роскошного столового прибора нож с костяной ручкой, обрамленной серебром, рядом с ним — чистая, хорошо протёртая вилка, поодаль ложка — всего по одному предмету, и Каретников внутренне содрогнулся: одна ложка, одна вилка, один нож. А ведь Ирина не могла жить в этих огромных хоромах одна, с ней жили и другие люди, родители, родичи… Жили, а сейчас не живут. Он словно бы из глубины самого себя увидел эту огромную квартиру, осознал что к чему, собственной душой прочувствовал холод и молчание промороженных стен, увидел с иного ракурса паркетный нечищеный пол с прибитым к нему кровельным листом, старый неуклюжий стол — видать, вытащенный из чулана, где он хранился бог знает сколько лет, в печку его пустить нельзя — стол тяжёлый, дубовый, с таким не то что слабосильной Ирине, но и здоровому крепкому мужику не справиться — топор старую дубовую плоть не возьмет, отлетит, как от резины, удар выбьет черенок из рук, — соляную изморозь в углах и дорогой прибор для одного человека, разложенный на столе.

Сколько трагедий и горя, как, собственно, и счастья, тёплых дней удачи, песен помнят эти предметы, сколько разных рук прикасалось к ним, пользовалось этой серебряной вилкой и этой серебряной ложкой, этим ножом с дорогой точеной ручкой…

Он подумал о генеалогическом древе, и, отзываясь на его мысль, из ничего, из нематериальной пустоты, из холодного сумрака огромной барской квартиры вдруг возникло, словно некое видение, спроецированное на экран, дерево с одинокой длинной веткой, просвечивающей насквозь. На ветке висели большие, радужно переливающиеся в свете дождевые капли. Вот одна капля сорвалась с ветки и тихо ушла вниз, вот другая, вот третья. Миг — буквально один короткий миг, и ветка была пуста, сиротлива; на ней, на самом кончике висела всего лишь одна, одна-единственная капля, непрочная, дрожащая; малейшее движение ветки, фуканье какого-нибудь случайного ветерка — и капля сорвётся, уйдёт вниз, разобьётся. Каретникову сделалось страшно за эту последнюю каплю, ибо даже ему было понятно, что эта последняя капля — Ирина. Что будет с ней?

Сунув руку за пазуху, Каретников потрогал пальцами буханку хлеба — холодная, чужая, не хлеб, а глина, — помедлил немного, потом расстегнул борт шинели и осторожно, стараясь не отломить ни единой застружинки, не потерять ни одной крошки, вытащил буханку, подержал её в руках, словно бы обдумывая, правильно ли он сейчас поступает. Подошёл к столу, разрезал буханку пополам, одну половину с обломленным краем оставил на столе, другую снова сунул за пазуху.

— Это тебе, — сказал Каретников, поглядел куда-то в сторону, в окно, на старую покоробленную фанеру, в которую был вставлен раструб «лебединой шеи», перевёл взгляд налево, в забусенную снегом и мелким махристым инеем половинку стекла, где ничего не было видно, только серая недобрая плоть да тёмные, схожие со струпьями пятна, но они растворялись, исчезали в серой плоти и проступали, лишь когда Каретников напрягал взгляд.

Ирина посмотрела на стол, в лице её что-то дрогнуло, поползло вниз. Лицо некрасиво утяжелилось в подбородке глаза прикрылись веками, сделались маленькими, заметалось в них что-то колючее, яркое, будто расплавленный металл, далёкое.

— Да, это тебе, — повторил Каретников, показал глазами на хлеб, сглотнул слюну. Покраснел: звук был громким.

— Полбуханки хлеба. Тут целых пять паек… — Ирина качнулась в сторону, — будто бы с неба упали. Как манна небесная. Действительно, у меня сегодня счастливый день, — она протянула руки к «буржуйке». Огонь в печке разгорелся, загудел, в кухне сделалось жарко. — Мы сейчас устроим настоящий пир. С чаем. А то я сегодня, кроме горчичных блинцов, ничего не ела, — пожаловалась она.

— Вкусные? — одолев голодное жжение в глотке, довольно наивно спросил Каретников.

— Вкусные, — Ирина печально улыбнулась, — только горькие очень.

— Естественно, раз они из настоящей горчицы.

— Из настоящей горчицы, — повторила Ирина вслед за Каретниковым. — Но это ещё не самое худшее на Васильевском острове.

— Как их готовят?

— Рецепт несложный. Берут горчицу и вымачивают её — дней пять-шесть держат в воде. Только воду надо часто менять. Горчица вкусом немного отмякает, злости в ней поубавляется, и всё — можно печь блинцы.

— Жёлтого цвета?

— Ядовито-жёлтого.

— Блинцы-скуловорот, — Каретников невольно усмехнулся. Сделалось неловко — над чем вздумал усмехаться? Виновато прижал руку к горлу: — Извини, пожалуйста.

— Ничего, — голос Ирины был печальным, — бывает.

— А где горчицу берёте?

— Довоенные запасы. Её много в магазинах застряло. — Ирина поднялась, взяла чайник с подоконника, поставила на ало засветлевшую спину «буржуйки» — разогревается печушка споро, только дрова подкладывай. — Не разбомбили магазины, как, например, разбомбили Бадаевские склады. От Бадаевских складов одна земля только и осталась.

— Одна земля… — эхом отозвался Каретников.

— Ты вначале выпей чаю, а потом уже иди. Ладно?

— Ладно.

Она приблизилась к столу, посмотрела на хлеб, попыталась отвести взгляд в сторону, но не смогла, лицо её показалось Каретникову старушечьим, утомлённым. Только глаза были молодыми, живыми и странно не соответствовали лицу. Каретников думал, что глаза Ирины чёрные, — так ему казалось там, на улице, когда они лежали на ноздреватой боковине сугроба, испуганные друг другом, и никак не могли отдышаться, а глаза не были чёрными.

— Прости меня, — опять повинился Каретников.

— Не за что, — Ирина тонкими длинными пальцами отщипнула кусочек хлеба, положила его в рот и медленно, словно это был не хлеб, а что-то другое, неведомое, очень вкусное, разжевала.

Потом неслышной, невесомой поступью, чуть пошатываясь, прошла мимо Каретникова и скрылась в темной мрачной глуби квартиры. Каретников остался один на кухне. Что он испытывал к этой девушке? Практически ничего — ни тяги, ни, наоборот, отчуждения, ни тепла, ни холода, — и вместе с тем что-то держало его здесь, не давало просто так уйти, и он подчинялся этому невидимому, как некому велению, знаку, поданному вышестоящим командиром, — и нельзя сказать, что это приносило ему неудобство, какие-то лишние хлопоты, он не вступал в противоречие с самим собой, хотя знал, что ему надо медленно двигаться к матери, нырять в ночь, в снег, в ветер, пробираться на Голодай.

Сглотнул слюну: хлебный дух закупорил глотку. Каретников старался не смотреть на хлебную половинку, отрезанную от буханки, он приклеил — именно приклеил — взор к алеющей спине «буржуйки» и старался не отрывать его от печки, думал о том, что огонь, как и люди, имеет живую душу, живую плоть, огню ведомы те же радости и горести, что и человеку, так же ненавистен холод и там, где есть огонь, зло обязательно отступает. Но стоит только разозлить огонь, как он обязательно сделает человеку худо, вот ведь как.

Он вдруг ощутил сзади дыхание, взгляд — так иногда мы затылком, спиной чувствуем постороннего человека. Каретников оглянулся — никого. На плитке зафыркал, захрипел, будто простудный больной, чайник, Каретников подхватил его за ручку, обжегся, но не бросил чайник на пол или обратно на «буржуйку», а донёс до стола. Помотал в воздухе рукой, подумал о том, что в жизни одна боль обязательно перебарывает другую, как перебивает голод и разные неприятные ощущения.

— Подуйте — полегчает, — услышал он тихий голос сзади, снова почему-то на «вы», и замер, будто его заколдовал некий лицедей-волшебник; такое в сказках бывало и будет ещё не одну тысячу раз. — Я серьёзно говорю, подуйте на руку — обязательно полегчает. Проверено на практике.

— Эт-то в-вы? — резко повернувшись, неверящим шёпотом пробормотал Каретников.

— Я. Кто же ещё? — Ирина улыбнулась. Каретников поднёс руку к глазам. Непонятно было, какое это движение — шутливое, нарочитое или всамделишное, серьёзное движение человека, который не верит тому, что видит.

Это была Ирина и одновременно совсем не Ирина.

Перед ним стояла высокая и очень красивая — именно очень красивая — девушка в белом невесомом платье из струящейся блесткой ткани, в белых, сработанных умелой рукой туфлях на точеном десятисантиметровом каблуке. Каретников помотал головой, подумал, что сейчас он свихнётся: не может быть, чтобы это была Ирина! Голова у бывшего ранбольного пошла кругом, в глазах помутнело, горло сдавил знакомый обруч, сейчас ему сделается совсем не по себе, и когда он очнется, то поймёт, что всё происходящее — сон. Сон, неправда, больная одурь, блажь из детской сказочки, мистика, а не явь.

Но это была явь — перед ним стояла Ирина. Лицо узкое, горячее, несмотря на холод — ведь только в кухне тепло, и то с натяжкой, в квартире же холодно, — румяное, будто у девчонки с картины Серова, которая сидит за столом на дачной веранде и любуется персиками, — эту картину Каретников почему-то часто вспоминал, — глаза серо-дождистые, с блеском, волосы длинные, тёмные, аккуратно» подрезанные. Будто и не было недавней дурнушки, полустарушки-полудевчонки, похожей на деревенскую нищенку, обряженную бог знает во что — в какую-то нелепую хламиду на ватной подбивке… Не Ирина, а совсем другой человек.

— Сейчас мы будем пить чай, — объявила Ирина. Посмотрела на Каретникова, не выдержала, крутнулась на каблуке: — Ну как?

Вместо ответа Каретников молча поднял вверх большой палец.

— У нас всегда было принято одеваться к столу, — пояснила Ирина, — чтобы никому не портить аппетита.

«У нас всегда было принято… У нас… — невольно отметил Каретников, — значит, эта квартира, как и должно, была многонаселенной. Это естественно. Не может же в ней жить только один человек. Явно у Ирины были отец, мать, братья, дед с бабкой, близкие родственники. Может быть, даже приживалка была… Где они сейчас?»

— Как вас зовут? — спросила Ирина. Поправилась: — Как тебя зовут? — Ведь они уже были на «ты»; и взятое один раз обращение надо соблюдать.

— Игорем. — Он склонил голову. — Игорь Каретников.

— Очень приятно, — Ирина, словно девчонка — персонаж всё с той же знакомой картины Валентина Серова, чуть присела, поглядела на него внимательно, потом сделала книксен. Игорь хотел ещё что-то добавить, но Ирина остановила его движением руки: можно не продолжать. — А моя фамилия Коробейникова.

— Хорошая русская фамилия, — похвалил Каретников. Хмыкнул: — А звучит-то как стихи, практически в рифму — коробейник, каретник, Коробейников, Каретников, Каретникова, Коробейникова…

— Имена на «и», — добавила Ирина.

— Действительно. Два «и».

— Ну что ж, товарищ «И», пора пить чай. Сладкий, — немного помолчав, добавила она.



Поделиться книгой:

На главную
Назад