И конечно, не следует забывать, что Володя был актер. Игра была для него так же естественна, как дыхание. И вот одной из ипостасей этой игры, безотчетной и не осознанной до поры, стал городской фольклор. К настоящим блатным песням сочиненное им не имеет никакого отношения хотя бы потому, что это хорошая литература, созданная явно интеллигентным молодым человеком, а не прошедшим зоны и лагеря.
1964 год стал для Володи знаменательным: он был принят в Театр на Таганке. А у меня случились первые публикации моих стихов: сначала подборка в газете «Московский комсомолец» (в которой я вскоре стал работать внештатным корреспондентом), а потом и в журнале «Смена».
Редактор отдела, когда я пришел, чтобы с ним познакомиться (стихи я передал в журнал через своего двоюродного брата, сам стеснялся прийти в редакцию и предложить сочиненное – почему-то чувствовал неловкость, словно я коробейник и пришел продавать свой товар), узнав, что я бросил инженерную профессию и внештатничаю в молодежной газете, вдруг заявил:
– Ну уж коль решил сменить профессию, то надо начинать не с московского, а с «Магаданского комсомольца»…
Оказалось, что Владимир Новиков (такая фамилия была у моего нового знакомого, прошу не путать с однофамильцем, известным литературным критиком и автором книги «Владимир Высоцкий», вышедшей в серии «ЖЗЛ») – бывший главный редактор этой магаданской газеты. А аргумент, убедивший меня последовать его совету, был очень практичный и мудрый: в Магадане есть книжное издательство, стало быть, можно издать книжку стихов. Это главное. Я ведь только начал печататься, и когда еще в Москве я смогу выпустить свою книжку – одному Богу известно… А там через год-два – вполне реально. И потом, когда он узнал, сколько я зарабатывал на гонорарах, работая внештатно, он просто удивился, как я еще не голодаю…
Когда я рассказал об этом Володе и о своем решении нырнуть в эту авантюру, он только пожал мою «мужественную» руку…
Примерно к этому времени – к концу 64-го – началу 65-го – «блатная» тема элементарно надоела. Стало уже не смешно, а потому и неинтересно. Приблизительно тогда же пришло и осознание того, что игра уже не игра, что она становится работой, творчеством, требующим «полной выкладки всерьез». К этому, я думаю, Володя тогда готов еще не был, как и не был готов к неожиданной свалившейся на него славе.
– Васёчек, а ты знаешь, что мои песни поют португальские партизаны? – спросил он как-то зимой 65-го. – Один человек приехал из Португалии, сам, говорит, слышал.
– И ты веришь этой чепухе? Да они наверняка и русского-то не знают. А если кто-то и знает, то все равно ничего не поймет, потому что простого знания языка тут недостаточно.
Володя как-то задумчиво сказал «да-а» и больше к этому не возвращался. Вообще поначалу он к своей славе относился по-детски. Как-то едем в такси, он, правда, был довольно нетрезв, или, как мы говорили, «под булдой». Шофер попался не очень расторопный, а мы спешили уж не помню куда, и вдруг Володя, раздосадованный, что мы куда-то не на ту улицу свернули, в сердцах бросил: «Шеф, а ты знаешь, кого везешь?» Я не выдержал и сказал, чтоб он прекратил, иначе я сейчас выйду, и пусть он едет дальше один. «Ну ладно, Васёчек, не сердись, больше не буду», – сказал он тоном провинившегося мальчишки. В этом был весь Володя.
А однажды он был в какой-то компании, где были американцы. И он решил их удивить и запел «под Армстронга».
– И ты знаешь, Васёчек, – рассказывал он мне потом, – они даже уловили некий смысл в моей импровизации…
– Володя, как тебе не стыдно, – одернул его я, – ты знаешь всего пару слов английских, какой они могли уловить смысл?!
– Но они так мне сказали, – не унимался он, но интонация была уже немного смущенной.
Перед отъездом в Магадан я устроил скромную отходную. Были только мама, моя сестра, моя тогдашняя девушка и Володя. Посреди застолья (что значит актер, умеющий держать паузу!) Володя вдруг взял мою гитару, достал из кармана какой-то сложенный лист и попросил тишины… Эта была песня, посвященная моему отъезду.
Все были восхищены, удивлены и, конечно, тронуты той теплотой, что была в этих стихах, сдобренных непременной порцией доброго юмора. Мама, помнится, даже прослезилась, а Володя протянул мне автограф этой песни, где все куплеты, каждый своим цветом, были написаны фломастерами.
В начале июля 65-го я уже был в Магадане, а вскоре оказался в Анадыре в качестве собственного корреспондента газеты «Магаданский комсомолец» по Чукотскому национальному округу (Анадырь – его столица), куда пришло первое письмо Володи. Он сетовал:
«Оказывается, ты уехал почти полгода назад, а я и не заметил, как они пролетели, потому – гулял я, в кино снимался, лечился и т. д., и т. п., и пр. пр. Начну по порядку. Летом снимался в „Стряпухе“ у Эдика Кеосаяна. Играл Пчелку, и хоть Пчелка – насекомая полезная и имя самое ласковое, однако не оправдал ни того, ни другого. Запил горькую, дошло почти до скандала, даже хотели с картины уволить, но… все обошлось и с горем пополам закончил.
Съемки были под Краснодаром, в станице Красногвардейская. Там, Гарик, куркули живут, там, Васек, изобилие, есть всякая фрукта, овощь и живность, акромя мяса, зато гуси, ути, кабанчики!! ‹…›
После этого поехал в Гродно сниматься в фильме „Я родом из детства“ Минской студии. Там все хорошо, скоро поеду к ним досниматься в Ялту. Написал туда для фильма три песни. Скоро выйдет – услышишь. Играю там изуродованного героя войны, пою и играю на гитаре, пью водку, в общем – моя роль.
‹…› Но ты, Васёк, не подумай, что акромя питья – ничего не было. Играл, пел. Правда, частенько под булдой, но… все-таки. Был у Андрея Вознесенского, он читал новую поэму – пьесу для нашего театра, очень это хорошо, стихи великолепные, а сюжет такой. Под Новый год застрял лифт, а в нем люди. Пока это все не дотянуто, но интересно.
Подарил мне книжку и написал там, что очень меня любит и что страшно ему за „мою незащищенность в этом мире“. Недавно он в числе теплой компании – Слуцкий, Твардовский, Сурков, Рождественский, Ахмадулина – ну, ты, наверное, знаешь, был в Париже, приехал, выступали мы с ним в Университете. ‹…›
Наконец, после долгих боев, разрешили „Павшие и живые“. Проходит здорово. Женя Евтушенко сказал, что я гениально играю Кульчицкого, и даже написал об этом в „Культуре“ – что-то вроде, что я – Маяковский, что я – Уитмен и еще как-то про ребра, про руки, словом – хорошо написал».
В письме Володя рассказал о своем педагоге – Синявском Андрее Донатовиче:
«Уже 4 месяца, как разговорами о нем живет вся Москва и вся заграница. Это – событие № 1. Дело в том, что его арестовал КГБ за то якобы, что он печатал за границей всякие произведения. Там – за рубежом вот уже несколько лет печатаются худ. литература, статьи и т. д. и т. п. под псевдонимом Абрам Терц, и КГБ решил, что это он, провел лингвистический анализ, и вот уже 3 месяца идет следствие.
Когда наши были в Париже, там на пресс-конференции только и спрашивали о нем, наши что-то вякали, тогда посыпались протесты от крупнейших деятелей культуры. Его называют виднейшей фигурой советской лит-ры. А мы даже не подозревали. В общем, скандал почище, чем с Пастернаком. Кстати, последняя его работа – вступительная статья – страниц на 60 – к изданию Пастернака. Произведений, изданных там, я не читал, но кто читал – говорят – великолепно, а я читал кое-что здесь и согласен. Куда заведет следствие – не знаю, давно не видел Машу. Слухов, сплетен и домыслов – куча, Би-Би-Си каждый день передает информацию – одна другой чуднее, но все это ерунда. Никто ничего не знает. 5 декабря на площади Пушкина была демонстрация, организовали ее студенты. Многие знали, что они будут, и ЧК – тоже. Бунт был подавлен в зародыше. Бунтовщиков – человек 10 – куда-то увезли и тут же отпустили за ненадобностью – молокососы какие-то. Требовали гласности процесса над Синявским. В общем, скандала не получилось, но ты примерно можешь представить себе масштабы этого всего».
При обыске у Синявского забрали все пленки с Володиными песнями и «еще кое с чем похлеще – с рассказами и т. д. Пока никаких репрессий не последовало, и слежки за собой не замечаю, хотя надежды не теряю. Вот так! Но… ничего, сейчас другие времена, другие методы, мы никого не боимся, и вообще, как сказал Хрущев – у нас нет политзаключенных![2]»
Тут надо пояснить, что значит «кое-что похлеще». Дело в том, что Володя был блестящий, остроумнейший рассказчик историй, которые он либо сам сочинял, либо очень забавно переделывал услышанные от кого-то. Истории очень смешные и зачастую на различные политические темы того времени – например, тема ухода на пенсию в связи с преклонным возрастом и плохим состоянием здоровья, то есть тема ухода Хрущева. Ну и, естественно, нового лидера, Брежнева, Володины рассказы тоже как-то уже касались. В гостях у близких ему людей – а Андрей Донатович был именно таким человеком – Володя с удовольствием записывал на магнитофон и песни, и эти истории, ни на секунду не задумываясь о последствиях. Вот почему, хотя и в присущем Володе шутливом тоне, возникла мысль о репрессиях и слежке. Но продолжу письмо.
«Из ребят никого не видел, только вот совсем недавно Артура (Макарова –
А еще Володя упражнялся по поводу города «Анадырь». Придется, мол, теперь про него писать, раз уж я там. А его даже неизвестно с чем рифмовать: «Анадырь, упырь, пупырь, волдырь, – есть, правда, Сибирь, но это – банально».
Для Володи название города Анадырь был внове, иначе бы он знал, что ударение в этом слове приходится не на последний слог, а на второй. Но тема Анадыря продолжается:
«Ты уж мне напиши, что это за место такое. Епифан[3] говорит, что у него там есть друг – летчик полярной авиации, узнаю, как зовут, и напишу. Он там – большой человек.
Моя популярность песенная возросла неимоверно. Приглашали даже в Куйбышев на телевидение как барда, менестреля и рапсода. Не поехал! Что я им спою? Разве только про подводную лодку. Новое пока не сочиняется. Решил пока не поздно использовать скандальную популярность и писать песни на продажу. Кое-что удалось».
Письмо мое он получил, «будучи в алкогольной больнице, куда лег по настоянию дирекции своей после большого загула. Отдохнул, вылечился – на этот раз, по-моему, окончательно, хотя зарекалась ворона … не клевать. Но… хочется верить, прочитал уйму книг, набрался характерностей, понаблюдал психов. Один псих – параноик в тихой форме – писал оды, посвященные главврачу, и мерзким голосом читал их в уборной.
Сейчас здоров, все наладилось. Колька Губенко уходит сниматься, и я буду играть Керенского, Гитлера и Чаплина вместо него. Мандраж страшный.
Но… ничего, не впервой.
Васёк.
P.S.
Можно еще и так:
Извини за бездарность!»
…Через несколько лет Володины наблюдения за психами выльются в удивительную песню о Бермудском треугольнике, помните: «Дорогая передача! Во субботу, чуть не плача, вся Канатчикова дача к телевизору рвалась…»
Второе письмо с ответом на мое пришло в июле 66-го.
«Ты, Васёчек, – писал мне Володя, – на переднем крае, ты на трудном участке, ты на близком расстоянии от Японии, ты – на Дальнем Востоке, ты в гуще жизни, ты в центре событий, а я сижу в городе Тбилиси, в номере гостиницы „Колхеты“, на шестом этаже в № 602 с женой моей Люсей.
Я – с театром на гастролях (Тбилиси, Сухуми). Гастроли – это когда измученные, обалделые артисты дают финты в Москве, канючат, смотрят налево, направо, на Мосфильм, на Московскую особую, и их увозят злые администраторы подальше от столичных соблазнов. Говорят – надо, гастроли – это очень важно, это прекрасно. Нужно подтянуться и… Тут откуда ни возьмись появляется второе дыхание, играем на полную железку. А потом мы уедем, придут другие, еще лиричнее, но это будут не мы – другие…»
Извинился, что не заходит к моей маме: «ей же ей, Люся свидетель, был и не застал, а к тому же последние несколько месяцев очень был в себе, нигде не был, даже не заметил, как и время прошмыгнуло. Выпускаем „Жизнь Галилея“ Брехта. Я играю Галилея. Ситуация была такая: Николай Губенко ушел сниматься, я его везде заменил и начал репетировать Галилея. Керенского, Гитлера и Чаплина сыграл я, как это говорится, на унос. А тут очень много времени пришлось потратить на то, чтобы убедить всех, что могу играть Галилея. Любимов вначале сомневался, не решался, чего-то выжидал, но потом бросился в омут, сыграл ва-банк и… вроде, выиграл. (Видишь ли, я теперь очень скромный, про себя молчу, к тому же многие „доброжелатели“ из родного „калефтива“ все равно говорят – зазнался, стал премьером, вроде так положено, если все нормально, значит, что-то не то, значит, ссучился.) Тебе могу сказать, что все это чушь, никаких перемен в себе не ощущаю в эту сторону, разве что стал чуть больше думать, больше уверен, стал не пить. Но… думаю, надо оправдать некоторые надежды этих „доброжелателей“ и в самом деле чуть зазнаться. Епифанцев, который теперь у нас в театре, говорит, что имею полное на это право. А про Галилея, Васёчек, действительно для меня это удача, да и вообще не только для меня. Люди, которым верю, говорят, что сначала никто даже не верил, но, поглядев, полностью принимают. Были всякие американские капиталистические обозреватели крупные по театру. Говорят – видели много Галилеев, и что я – лучше. Это подогревает. Правда, я-то знаю, что роль бездонная – копать и копать, и что, конечно, многих может не удовлетворять, но это так и должно быть. И конечно, останавливаться я не собираюсь. Ни в этой работе, ни на этой работе. Хочу сделать моноспектакль.
Есть в Польше такой драматург, вернее писатель, Брандис.
Он у нас в загоне. А в Варшаве один актер сделал по его рассказу „Образ жизни“ пьесу для одного актера, сам играет, даже есть фильм, но, говорят, на сцене это лучше. Он там два часа один на один со зрителем. Мои друзья видели, говорят – потрясающе. Обещали достать и перевести. Это пока только планы и мысли. А в ближайшее время будем ставить „Пугачева“ Есенина, я буду играть Хлопушу, а Николай Губенко (он вернулся) Пугачева. Любимов придумал очень любопытно, и роль у меня самая лучшая, только давай! Репетируем композицию „Маяковский“. Это о нем и его стихах, и сами стихи, костяк: поэма „Облако в штанах“, Маяковского играют шесть человек, хор подонков, ангелы. Сцена в виде биллиардного стола, но это все я сумбурно. Приедешь – увидишь.
Вот и все о своих делах в театре. Закончил я фильм „Я родом из детства“. Там у меня небольшая, но очень хорошая роль. Впервые не стыдно. ‹…›
Гарик! Обязательно надо выходить в первые ряды, иначе можно всю жизнь только месить глину и никогда ничего не вылепить, хоть и знаешь, что можешь, а так и не вылепить. В связи с этим я плюнул на дурацкую щепетильность и, чтобы иметь возможность спокойно работать только в театре и там уже что-то создавать, написал песни к трем фильмам: в одном из них, верней в двух, сам снимаюсь: „Я родом из детства“ в Минске, скоро выйдет, „Саша-Сашенька“ – комедь, тоже в Минске, пока только идут съемки, и „Последний жулик“ – комедь, в Риге, там играет Губенко. Это, правда, всё не „Тот, кто раньше с нею был“, но и не гимны и дифирамбы, везде есть своя Высоцкая червоточина, которую ты любишь и в которой весь смысл и смак. А потом за это платят не очень-очень, но можно не заботиться о том, что нечего жрать, не метаться по телевидениям и т. д.»
Не забывал Володя и о моих делах стихотворных, разговаривал с Андреем Вознесенским, и тот обещал показать мои стихи если не в «Юности», то в «Знамени» или еще в другом хорошем журнале.
«Он долго был в Ташкенте, и недавно я его видел, он опять сказал: „Давай!“ Я, правда, теперь попаду в Москву только в августе, но и ты до этого времени все там продумаешь и высылай. Айда тоже в первые ряды! Мы тут трио образовали: Епифан, я и Ялович, тебя заочно взяли, ты будешь, будет квартет. Епифан начал писать, и очень недурно, пьесу его мы ставим в клубе. Ялович ставит. Ялович работает у Эфроса в Ленкоме, большой человек. Решили… ну это при встрече через год, это не горит, пока проводим подготовку к скачку. В Москве Де Голь, хотя теперь он в Сибири, в Тбилиси – я, Люся и Епифан, в Анадыре – ты! Это прекрасно. Вся Россия в наших руках! Окружай! Разделяй и властвуй! Эк меня занесло! Ишь ты, подишь ты! Разошелся!? Это все чушь, конечно; но ты про первые ряды, про квартет и про стихи – это точно».
В это письмо Володя вложил вырезку из какой-то центральной газеты с рецензией, очень хвалебной, на спектакль «Жизнь Галилея» известного театрального критика Инны Вишневской, где всего только один абзац касался исполнителя главной роли: «Зритель с надеждой смотрит на сцену, на сильного, коренастого человека с простым лицом и руками труженика, Галилея-Высоцкого».
Такое советское иезуитство: вроде и не фигура умолчания, но упомянутая вскользь, слегка…
25 декабря 1966 года я прилетел из Магадана в Москву – один из моих приятелей сумел сделать мне командировку в ЦК ВЛКСМ по каким-то редакционным надобностям моей магаданской газеты.
Володя пришел на следующий день, и едва раздевшись, после обычных слов «как здорово, что приехал» и радостных объятий, потянулся за гитарой со словами «я сейчас тебе кое-что покажу». И я услышал…
Я был тронут до невозможности. В этом тоже был весь Володя: он любил и умел делать подарки.
Поговорив о том о сем, я вдруг слышу, что мы идем встречать Новый год к Андрею Вознесенскому.
– Васёчек, что это значит «мы идем»? – невольно вырвалось у меня.
– Он пригласил.
– Да он пригласил тебя, а я тут при чем?
– А я ему сказал, что ты приезжаешь из Магадана, и когда мы оба в Москве, то Новый год всегда встречаем вместе. И он сказал, приходите вместе.
– Да, но я же не один…
– Я ему сказал, что у тебя шалава, он говорит, пускай приходит с шалавой…
Так мы Новый, 1967 год встречали у Андрея Вознесенского на Котельниках.
Было очень весело. Были еще Веня Смехов и Валера Золотухин – их всех, как ведущих артистов спектакля «Антимиры», Андрей пригласил к себе. Где-то после часа стали подтягиваться и другие гости: пришла Майя Плисецкая с Родионом Щедриным, пришла моя сестра с мужем, скульптором Федором Фивейским, и еще кто-то был с ними, кто и пригласил их к Вознесенскому.
Чуть позже пришел и Юрий Петрович Любимов, захвативший сразу внимание всех рассказом о беседе с помощником Брежнева. Ему Юрий Петрович объяснял очередной задуманный спектакль, и этот чиновник иногда, показывая на свои брови указательным пальцем, а потом поднимая этот палец кверху, говорил только одну фразу «не одобрит», то есть Леониду Ильичу не понравится.
Потом Андрей читал свои новые стихи.
Накануне у Вознесенского вышла книга «Ахиллесово сердце», и всем гостям она была подарена с автографом. Мне он написал: «Гарик, когда-то у меня были такие строчки: эх, гадай – кому в Магнитку, кому – в Магадан. Тогда это было страшно. Теперь как хорошо, что ты в Магадане, потому что страшно тут».
Я вернулся в свою магаданскую газету. А в первых числах июля получил от Володи письмо.
«Как-то я уже привык, что ты чуть-что – и в Москве. Но вот ты не едешь. Уже и съезд прошел, и евреи агрессивно и вероломно себя ведут, и самые длинные дни наступили, ан ты не едешь. Вот и пишу. Книги твои получили – премного благодарны». Тогда вышла книга М. Булгакова – чуть ли не всё написанное в одном томе. В столицах этой книги было не достать, а в Магадане она спокойно продавалась – я отправил в Москву несколько экземпляров. «И тебе в ответ обещанное пошлем. Я только что приехал из Ленинграда, из белых ночей. Тебя этим не удивишь, а мне в диковинку – ночь, а светло. Страшно, аж жуть! В Питере снимаюсь в самой наиглавнейшей роли в фильме „Интервенция“. Не очень большая, но наиглавнейшая роль большевика Бродского Евгения Израйлевича, партийная кличка Воронов. Устаю, потому что все ночи провожу в поездах. Вот сегодня приехал и сегодня уеду. Спать в поезде – не сплю. Вчера, когда ехал туда, в купе попался полярник. Пил, сквернословил, жалился на жизнь и соблазнял алкоголем. А мне этого нельзя – пить и сквернословить. Я культурный человек. И не спать нельзя – я нервный. А он мне на женщин жаловался и хвастал сберкнижками. А сегодня, когда ехал сюда, в купе попался Валя Никулин и беседы начались нескончаемые, с налетом шизофрении и достоевщины. Устал!»
На Таганке в это время шли репетиции «Пугачева» – готовились выпустить его в сентябре, после отпуска. Отпуск с 12 июля до 1 сентября Володя собирался провести в Одессе: там шли натурные съемки «Интервенции».
«Теперь насчет песен. Не пишется, Васёчек! Уж сколько раз принимался ночью – и никакого эффекта. Правда, Зоя, та что Оза, сказала, что и в любви бывают приливы и отливы, а уж в творчестве и подавно. Так что я жду следующего прилива, а пока ограничиваюсь обещаниями, что скоро де, напишу целый новый цикл про профессии. Когда и как это будет, еще не знаю, но обещаю.
Сегодня приехал один парень из Куйбышева, я недавно ездил туда на один день петь. Пел 2 концерта. Очень хорошо встретили, а этот парень привез газету и в ней написано, что я похож на Зощенко. Ну вот! Роятся всякие темы, но боюсь трогать, потому что кое-что испортил».
Детей отправили с детским садом и яслями на дачу.
«Люсечка моя отдыхает и изучает всякую всячину из сельхоз. жизни. Про Лысенку изучает. Очень трагичная история. ‹…›
Друзей нету, все разбрелись по своим углам и делам, очень часто бывает грустно, и некуда пойти голову прислонить. А в непьющем состоянии подавно».
В театре, пока Любимов болел, «…одна видимость работы. „Пугачева“ репетируем. А сегодня был один человек из музея Маяковского и излагал, как надо читать стихи. А потом сломался магнитофон, и он сам начал изображать, довольно смешно. Все спрашивали, как читал Маяковский, Блок, Есенин, а я спросил, как Пушкин. Он показал. Большой специалист! Пушкин, оказывается, скользил по паркету и шпарил стихи. Хорошо шпарил. А мы плохо. Потому что не те паркеты, нет уж тех паркетов, не больно-то поскользишь. Жду не дождусь конца сезона. Устал смертно. Хоца на природу, тело в море купать хочу и разговоры говорить – не роли, а разговоры. Ты, Васёчек, там не особенно задерживайся. Бог с ней. С Колымой. Давай, вертайся. Мы всё с тобой обсудим и решим».
А вскоре мои приятели организовали мне очередную командировку в Москву.
Был разгар лета, в городе было жарко, и мы как-то с Володей решили съездить в Серебряный Бор покупаться.
Приехали. Поплавали немного. Вода была так себе. Поэтому решили просто позагорать.
Мы вдруг вспомнили, как впервые поехали на море.
Было лето 1957 года. Москва готовилась принимать Всемирный фестиваль демократической молодежи. Володя только что закончил первый курс Школы-студии МХАТа (а я, стало быть, второй своего МИСИ), а мы решили – большие оригиналы, – что вся эта московская суета нам ни к чему, зато на юге будет не так многолюдно.
Одна моя институтская знакомая только что вернулась из Адлера и дала нам адрес дома, где сама останавливалась. Мы купили билеты и улетели.
Но Адлер – это была тогда такая дыра, что на следующий же день мы перебрались в Хосту. В Хосте нам сразу все понравилось. Мы сняли очень уютный маленький домик, хозяин которого жил на том же участке, но в другом доме, и, едва разложив вещи, пошли на пляж – не терпелось окунуться в море (в Адлере мы даже ни разу не искупались). На пляже было немноголюдно – слегка штормило, и купающихся почти не было. Когда мы поинтересовались, почему люди не купаются, нам ответили, что когда 3 балла, то это опасно. Но мы хорошо плавали и, улучив момент, когда волны были небольшими, нырнули в море. От восторга чего-то запели, просто орали от радости, не заплывали далеко, а качались на волнах, которые вблизи берега были достаточно большими, и надо было не упускать момента, чтобы взбираться на них.
Немного подустав, решили выходить на берег. И тут-то началось самое неприятное. Как говорится, вход – рубль, выход – два… Оказывается, из штормящего моря выбираться на сушу не так-то просто. Пару раз нас захлестывало и заворачивало волной так, что мы прилично нахлебались. Кто-то на берегу даже хотел нам помочь, но только крикнул, чтобы мы выходили вслед за самой большой волной. Наконец, нам это удалось, и, обессиленные, мы рухнули на лежаки…
– Нет, в Москве-реке – это не купание, а одно недоразумение. Если б не такая жара, как сегодня, не стоило бы сюда ехать, – заключил Володя, и мы стали одеваться.
В такси продолжили вспоминать нашу хостовскую эпопею. Наши друзья (мы им сообщили, куда писать) прислали нам письмо, где говорили, какие мы дураки, не видим того, что происходит в Москве. На что мы в ответ написали им песню на мотив «Подмосковных вечеров». Конечно, песня забылась, но один куплет был таким:
Из лета 57-го вернусь в лето 67-го. Командировка моя была довольно короткой, и вскоре я улетел в Магадан. В первых числах января 68-го я получил от Володи письмо, начинавшееся словами:
«Дорогой ты мой! Самый наипервейший, распронаединственный друг, Васёчек! ‹…› Последнее время всё думаю о тебе и не идешь ты у меня из головы. Вот, мол, Гарик у меня есть – Васёчек. Он в Магадане живет, не к кому пойти, потому что до Колымы далеко, а здесь ходить ни к кому неохота. Все, суки, зовут, просят, умоляют, телефон свой возненавидел. А все из-за чего. Из-за гитары. Придешь – все делают вид, что и без песен прекрасно повеселимся, разговор идет про летающие тарелки, про закуски, а в кухне 3 гитары стоят готовые и микрофоны налажены, и зеленые глазки так и мигают. Я помурыжу их часа 3, а потом перед уходом порадую и уйду. А если не порадую – обида. Как же так, обманул, паразит, все ожидания, ел (слава богу, не пью), говорил и на тебе – не поет. Я поймал себя на мысли, что стал к этому привыкать и гитару беру сам, чтобы не убеждаться лишний раз в человеческой однообразности и бестактности. Но… должен тебе прямо сказать – ты приедешь – буду песни играть с наслаждением хоть сколько хошь!»
В театре в это время наконец вышел «Пугачев».
«Месяц отстаивали во всех инстанциях интермедии, написанные Эрдманом. Ни хрена не отстояли, остались от них рожки да ножки. Комиссия по сохранению памяти Есенина, во главе с двумя сестрами великого поэта, наложила вето, а начальство тем более. Правда, одна старушка – порядочная, ручками махала, говорила – бог с ними, интермедиями, а другая – стервь – ручками махала, говорила – не бог с ними, в общем, это всё чушь. Важно, что несмотря на обрезание – спектакль получился отличный. Тут приходил мой папочка с Женей – одобрил. Только, говорит, меня ему жалко, что меня на цепи кидают. И как я выкладываюсь, и что я могу умереть на сцене ни за грош. Сейчас репетируем „Из жизни Федора Кузькина“ Можаева. Это повесть – печаталась в „Новом мире“ в прошлом году. Еще „Тартюф“, это Мольера, в стихах. Обе вещи очень трудные. А Любимов лег на 2 недели в больницу, что-то исследовать и подлечивать, и мы осиротели и разлагаемся».
В это время Володя заканчивал сниматься в «Интервенции». А съемки «Служили два товарища» затягивались. «Все основные сцены впереди. Ездил в Одессу и Ленинград. Измотался окончательно. А тут еще в промежутках встречаюсь со своими почитателями, пою, в учреждениях, в институтах и т. д. Месяц назад был в Куйбышеве. У них там есть молодежный клуб и отличные ребята, которые каким-то образом такую развели свободу, что мне дали выступить во дворце спорта по 7 тысяч человек, два концерта. Ощущение жуткое. Громадное здание и одна моя небольшая фигурка средь шумного зала. Но приняли грандиозно. Раздал автографов столько, что если собрать их все, будет больше, чем у Толстого и Достоевского. Ставил свою подпись, а иногда слова из песен или что-нибудь вроде „Будьте счастливы“. Получаю бездну писем с благодарностями за песни из „Вертикали“. А альпинисты просто обожают.
Вот видишь, Васёчек, как всё прекрасно! Правда? Дома всё замечательно, дети здоровы, Люся тоже, дома изобилие, даже елок и то две, и обе наряжены. Ребятушки одеты, обуты, всё слава богу. Здоровье мое крепкое, стал малость засекаться на прямой, ну да это пройдет».
Но был в письме и крик души: «Ёбаная эта жизнь! Ничего не успеваешь, писать стал хуже, и некогда, и неохота, и не умею, наверное. Иногда что-то выходит, и то редко. И ни с кем ни про что не поговорить. И все звонят – приходи… и все время чего-то догоняешь и не хочу ничего и никого видеть и не делаю то, чего хочется, потому что сам не знаю чего хочется. Одно знаю точно, что есть только работа, много работы. И больше ничего. ‹…›
Я придумал кое-что написать всерьез, но пока не брался, все откладываю.
Вот, мол, на новой квартире возьмусь, а ведь знаю, что не возьмусь, что дальше песен не двинусь, да и песни-то, наверное, скоро брошу, хотя неохота. ‹…›
Я всю эту слезливую тираду написал, чтобы тебя разжалобить и чтоб ты приезжал. А то ты там золото решил мыть. Ты что, обалдел? Ты его мыть, а его в Канаду или на медали спортивные. И не думай. Вот приедешь – займемся твоим трудоустройством и развяжу ненадолго с тобой. Вот. Я действительно, Гарик, очень по тебе скучаю и часто думаю – был бы Васёчек рядом – все было бы хорошо. Теперь про твои дела. Я очень давно не видел обоих наших модных поэтов. И еще – у меня такое ощущение, что они не будут этим заниматься. У них своих дел – воз. Женя, правда, сказал, давай, давай, приезжай – и уехал в Чили.
Где он сейчас – не знаю. Но… Васёчек, когда ты приедешь, нужно будет все делать на месте и с тобой. Если от них что-нибудь зависит – мы их возьмем за зебры, а может, и не их. Ты говорил про отдел поэзии в каком-нибудь журнале. Буду узнавать. И мне кажется, Гарик, что вообще для тебя постоянная работа всегда найдется. Тем более что она тебе не главное. Тебе надо писать. И время на это. Верно? Так что ты приезжай, и все. Матушка твоя тоже стосковалась, а уж шалава, наверное… Ну, хрен с ней, Васёчек! Ты там смотри не женись! Да еще на чукче. А то дети пойдут косоглазые, а их с китайцами могут перепутать. А потом будешь ты всю жизнь заниматься переводами с чукотского, потому – уж если ты выберешь чукчу, то обязательно поэтессу».
И прислал в этом письме отрывки из новых песен:
Приедешь – спою всю. А рифма какая – чуешь? Или еще:
В это же письмо была вложена его фотка, где он у микрофона с гитарой во время какого-то концерта.
А через несколько месяцев, в мае, Володя во время очередного загула прилетел ко мне в Магадан.
…В этот вечер я дежурил «по газете». Вычитав все полосы, я договорился с печатниками, что они позвонят мне, когда надо будет подписывать газету в печать. Жил я тогда в доме буквально в паре минут ходьбы от типографии.
Только сел попить чайку – звонок:
– Васёчек, это я!