Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Преступление и наказание в России раннего Нового времени - Нэнси Шилдс Коллманн на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Помещение подозреваемого под охраняемый арест («за пристава») было следующей по степени строгости мерой вслед за поруками. Указ 1637 года предписывал использование такого вида заключения вместо тюрьмы для тех, кто не совершал уголовных преступлений, поскольку в переполненной уголовными преступниками тюрьме «чинитца теснота и голод, и от тесноты и от духу погибают». В случае убийства, совершенного преступником, не производящим впечатления профессионала, обвиняемый также помещался «за приставы», как это произошло в 1656 году с женщиной, обвиненной в убийстве мужа[210].

Постоянная нехватка ресурсов делала содержание под стражей хлопотным делом. Например, в июле 1626 года можайский воевода отдал человека под надзор нескольких местных стрельцов, заплатив им за охрану. К августу у него кончились деньги для оплаты услуг стрельцов, и по указу из Москвы надлежало посадить этого человека в тюрьму, пребывание в которой теперь оплачивал сам заключенный. К 1658 году указ переложил расходы за содержание на плечи заключенных. Случай, произошедший в апреле 1647 года, показывает другие проблемы: козловский воевода посадил нескольких людей под домашний арест, и вскоре охранники начали жаловаться на тяжесть возложенной на них обязанности. Это была «пашенная пора», и они должны были быть на полевых работах. Домашний арест под охраной подразумевал риск бегства лица, содержавшегося под стражей. В 1629 году в Мещовске воевода сообщал о нескольких заключенных, обвиненных в измене, которых отдали под домашний арест, поскольку не было тюремной охраны. Вскоре обвиняемые сбежали, а их охранника пытали, выясняя, не пособничал ли он беглецам[211].

Иногда для заключения преступников даже в делах, не являвшихся уголовными, использовались тюрьмы. На принятие решения о форме заключения влияли величина издержек, серьезность преступлений и, возможно, социальный статус. Обвиняемые в очень серьезных преступлениях – политических и религиозных, а также тяжких насильственных – обязательно помещались в тюрьму. Так, в 1640 году священник, обвиненный в произнесении «изменных» речей против царя, поначалу был посажен под домашний арест, но после пытки оказался в тюрьме. Указ 1653 года категорически запрещал домашний арест для совершивших тяжкое преступление[212]. Другие формы использования тюрьмы в большей степени зависели от усмотрения конкретного чиновника: в одном из случаев воеводу отчитали за то, что он посадил в темницу дворянина, оскорбившего его, в то время как в местническом деле 1657 года служилый человек высокого ранга был приговорен к тюремному заключению для усиления его унижения. Тем не менее тюрьмы в Московском государстве едва ли были полностью надежной формой заключения.

Тюрьма

В Московии тюрьмы использовались таким же образом, как и во многих других государствах. Тюрьма представляла собой темницу, место для заключения, где ожидали суда, но само по себе заключение скорее не являлось наказанием, как и в Древней Греции и Риме. За некоторые преступления наказанием могло быть содержание в монастырских тюрьмах. Поскольку христианские церкви избегали смертной казни или телесного наказания и верили в возможность раскаяния и прощения, монастыри, епископы и другие иерархи средневекового Запада и Московского государства использовали тюрьмы для исправления и дисциплинирующего наказания. Сроки заключения были, как правило, незначительными, но условия содержания жесткими, с акцентом на темноте и изоляции для побуждения к размышлениям. Правители обычно прибегали к монастырским тюрьмам в политической борьбе как к альтернативе казни соперника и дальнейшей эскалации насилия. В таких случаях условия содержания в целом были менее суровыми[213].

Короли и города в Европе Средневековья и раннего Нового времени, как и в Московском государстве, сохраняли светские тюрьмы для самых тяжелых преступлений; для менее значительных правонарушений тюрьмы могли быть частными монополиями, содержатели которых получали доход, взимая плату с преступников при помещении в тюрьму и позволяя преступникам пользоваться кабаком и другими услугами в пределах тюремной ограды. Это показывает, что в отличие от современных тюрем их предшественницы давали больший объем свободы перемещения: заключенных могли отпускать днем, чтобы они просили подаяние или зарабатывали на пропитание. Тюрьмы были открыты для посетителей, члены семей могли видеться; для представителей элиты условия содержания были лучше (за определенную цену), чем для простолюдинов. Но условия ни в коем случае не были легкими: голод и болезни постоянно сокращали число сидельцев[214].

Как правило, в московском законе и практике тюрьма редко использовалась для долгосрочного судебного наказания. Законодательные памятники часто устанавливают короткие сроки содержания под стражей, чтобы другим было неповадно[215]. Тюрьмы появляются в законодательстве в середине XVI столетия, отражая развитие триединых юридических отношений. Губные грамоты и Судебник 1550 года устанавливали кратковременное тюремное заключение для преступников, в отношении которых имелось хорошо обоснованное подозрение или которые отказывались признать свою вину, а также для тех, кто совершил преступление против государства (ложное обвинение судебных чиновников, подкуп низших судейских чинов)[216]. В Уложении 1649 года тюрьма упоминалась чаще, обычно с короткими сроками заключения, но наказание за тяжкие преступления включало в себя тюремное заключение от двух до четырех лет. Также часто встречается фраза «посадить в тюрьму до государева указа»[217]. Но в 1669 году Новоуказные статьи в целом отказались от тюремного заключения как санкции в пользу выдачи на поруки или ссылки[218].

С конца XV века для тюремного заключения в Московском государстве использовались различные места. Некоторые родственники великого князя помещались под домашний арест или заключались в Кремле. Брат Ивана III Андрей содержался в неволе на Казенном дворе с 1491 года. Князь Василий Иванович Шемячич, троюродный племянник Василия III, в 1524 году томился «в полате в набережной». Князья Юрий Иванович и Андрей Старицкий также содержались там в 1533 и 1537 годах. Дядя Ивана IV князь М.Л. Глинский был в 1534 году заключен в «каменный дворец позади царского дворца», а в 1538 году его место занял князь Иван Федорович Телепнев-Оболенский [219]. Князь Иван Бельcкий был заключен под стражу в 1538 году в Кремлевском доме князя Федора Мстиславского, бывшего в свойстве с самым влиятельным на тот момент боярином Василием Шуйским. Наемник Генрих фон Штаден сообщал, что в 1560-х годах тюрьмы и пыточные застенки располагались внутри Кремля у северных ворот. Борис Годунов, еще будучи фаворитом, а потом и во время царствования иногда заточал своих соперников, таких как Шуйские и Романовы, в их собственных усадьбах, оставляя им при этом их челядь[220].

Указы XVI века возлагали функции тюрем на губные избы, которые, согласно указу 1555 года, должны были заменить прославившиеся коррупцией и злоупотреблениями частные тюрьмы, а уголовников следовало отделять от других преступников[221]. Монастыри использовались в качестве тюрем для содержания клириков, людей, виновных в религиозных или моральных проступках, и даже для заключения политических соперников[222]. Источники XVII века дают нам больше информации для понимания условий содержания в тюрьмах. В монастырских казематах раскаяние вызывали ужасные условия, описанные в случае ссылки монаха в Тихвинский монастырь в 1687 году: «Велено тое тюрму и двери, и окна заделать кирпичем, толко оставить одно окно неболшое для даче хлеба и воды, и его стеречь накрепко»[223]. Менее суровые меры применили к суздальскому архиепископу [Иосифу Курцевичу], сосланному в Сийский монастырь в 1634 году за недостойный святителя образ жизни. Ему была предоставлена отдельная келья для содержания, а также личный повар и слуга, но было запрещено посещать церковь, причащаться, если только он не был при смерти, а также иметь бумагу и чернила[224].

Миряне, заточенные в монастыри, страдали от схожих условий содержания. Женщину, заключенную под стражу в 1676 году за убийство мужа, велено было «держать в кандалах под самым крепким началом» и принудительно водить на церковные службы («приводить к церкви Божии»). Дворянин, отправленный в 1628 году в монастырь Св. Николая в Карелии за внебрачную сексуальную связь (он прижил незаконнорожденного сына с троюродной сестрой), содержался в ножных кандалах и принуждался к ежедневному монастырскому труду; «сеяти мука и из печи выгребать пепел». Его дневной рацион был урезан в половину, ему запрещалось посещать литургию, а исповедь и причастие были разрешены ему только на смертном одре. С другой стороны, сибирского царевича, отправленного в ссылку в монастырь за пьянство в 1667 году, недвусмысленно велели ежедневно доставлять в церковь на службу, как он «вытрезвится». В конце столетия указы также требовали, особенно применительно к раскольникам, чтобы монастыри не предоставляли заключенным доступ к чтению или к орудиям письма[225].

В XVII столетии организация светских тюрем в Москве устоялась. Григорий Котошихин отмечал, что в Москве «устроены для всяких воров тюрмы» и 50 палачей трудились в столице, скорее всего, в приказных судах и тюрьмах. Среди приказов Разрядный, Разбойный и Холопий располагали тюрьмами рядом со своими зданиями. Таким образом, преступники разных категорий находились отдельно друг от друга. Тюрьма Разрядного приказа впервые упоминается в 1672 году, когда туда, «за решотку», бросили человека за противозаконное хранение табака. В том же году упоминается и «Черная палата» – тюрьма Разбойного приказа, которая в 1670-е годы была настолько переполнена, что уже не принимала новых узников. Тюрьма Посольского приказа известна по поручной записи 1672 года, данной ее приставу[226]. Приказы также часто могли переводить заключенных в тюремный двор в Кремле или неподалеку. Выдающийся историк Кремля Иван Забелин установил местонахождение двух тюрем в XVI–XVII веках – около Троицких ворот и чуть за территорией Кремля у Константиновских ворот. Обе тюрьмы упоминаются в документах 1630–1680-х годов[227].

В провинции выбор мер пресечения был похожим: дача на поруки, домашний арест, содержание «за решеткой» в воеводской избе или тюрьме. Здесь провести разделение на уголовных преступников и правонарушителей было сложнее из-за ограниченности ресурсов. В Чердыни воевода сообщал в 1630 году, что у него не было двух тюрем. В том же году на Белоозере служащих губной избы отчитали за содержание вместе пьяниц, уголовных преступников и татар, обвиненных в измене. В сентябре 1637 года губной староста Мурома критиковался за содержание в «разбойной» тюрьме лиц, арестованных за мелкие проступки, включая беглых крестьян и холопов, что приводило к переполнению тюрьмы и голоду. Ему велели поместить обвиняемых в незначительных преступлениях под домашний арест, оставив тюрьму для уголовников[228]. Городовые воеводы разделяли заключенных мужского и женского пола. В 1635 году, например, женщина, обвиненная в убийстве мужа, была отдана под домашний арест, в то время как ее сообщник оказался в тюрьме. В 1688 году семейная пара обвинялась в убийстве; их заключили в тюрьму в отдельных камерах, причем супругу содержали в заключении вместе с другими женщинами[229].

Обеспечение тюрем персоналом задействовало людские и финансовые (в том числе по обеспечению провиантом) ресурсы. В 1555 году Указная книга Разбойного приказа обязала местные сообщества выбирать шестнадцать человек сторожей, чтобы они охраняли тюрьму посменно в течение года и жили, словами указа 1591 года, при темницах «день и ночь… безотступно». Эти нормы продолжали существовать в памятниках законодательства XVII века, и местные жители продолжали обеспечивать выборных лиц. В 1654 году воевода сообщал, что устюжане платят девяти тюремным сторожам 113 рублей в год, а для новой тюрьмы были выбраны двадцать новых сторожей, содержание которых должно составить по рублю в месяц. Выборные подьячие, работавшие в губных избах, также получали по рублю в месяц[230].

Местные жители воспринимали обеспечение тюрем как обременительную обязанность. Ответом на это стал принятый в Москве указ 1666 года, согласно которому целовальники и сторожа в крупных московских тюрьмах уже не выбирались, а должны были наниматься Разбойным приказом в числе восьми человек на год из числа столичных посадских людей. Однако проблема обеспечения персоналом тюрем в провинции сохранялась. Обязанность местного населения строить тюрьмы также ложилась на него тяжким бременем. Имели место многочисленные споры о том, кому следовало платить за возведение тюрем, как, например, в случае с раскольником Аввакумом и тремя его спутниками, сосланными на Пустоозеро. Спор о том, кто оплатит строительство, был столь жарким, что тюрьму сооружали более двух лет. Другие указы, упреждая неповиновение, предписывали, что в строительстве тюрьмы необходимо участвовать всему населению губы без исключения. Как правило, местные жители исполняли свои обязанности, очень редко государство само платило за строительство тюрьмы[231].

Провинциальные тюрьмы были окружены острогом и нередко рвом; горизонтальная бревенчатая конструкция делала простым возведение особых камер для содержания различных групп преступников в зависимости от их пола или тяжести совершенного преступного деяния. Некоторые документы сообщают сведения об архитектурных деталях. На две новые построенные устюжские тюрьмы в 1654 году приходилось 350 тюремных сидельцев, каждое строение в 18,5 сажени длиной (около 39 метров) и 11 саженей и 3 четверти в ширину (около 27 метров); внутри имелось четыре «избы» (камеры) в четыре сажени (около 8,5 метра) и две караульни, в итоге «на лес, и плотником от дела, и на железные всякие крепости и на всякие тюремные поделки вышло… мирских денег 285 рублей 12 алтын и 2 деньги» (в ту эпоху средняя цена на лошадь составляла менее 10 рублей). Устюжане переместили жен и других членов семей, которые сопровождали ссыльных мужского пола, в старую, разваленную тюрьму. Другие документы, отмечающие стоимость возведения тюремной постройки, рисуют ряд тюрем как «земляные», вкопанные глубоко в почву, темные, влажные помещения с ужасными условиями[232].

Подобные тюрьмы оставляли возможность для побега. Расследование предотвращенного побега в Мосальске в 1630 году выявило, что заключенным удалось сделать подкоп под основанием здания, поскольку балки были «гнилые». Заключенные свидетельствовали, что оставили этот план, когда поняли, что будут схвачены за пределами: «Что по острогу сторожи крепкия в ночь и около тюрмы стерегут, ходя безпрестани стрельцы и казаки ночью, которые стоят и городских ворот». Лишенный сана священник, арестованный в ходе подавления восстания Степана Разина и заключенный в Тихвинский монастырь, сбежал, проделав отверстие в стене. Он вылез, когда услышал, что сторож уснул, и перелез через монастырскую стену, используя веревку и инструменты, которые ему удалось раздобыть во время заключения. Вскоре его поймали, и новгородский митрополит велел монастырским властям построить для него более крепкую тюрьму, сковать беглеца по рукам и ногам и постоянно охранять его. Несмотря на это, бывший священнослужитель снова сбежал в августе 1673 года[233].

Иногда недостаток охраны в тюрьмах можно определить по документам о найме дополнительного персонала. Указы постоянно устанавливают, что тюремная охрана должна избираться из числа самых состоятельных жителей. Один документ 1654 года уточняет, что эти жители должны быть «не воры и не бражники», в то время как другой определяет качества и обязанности охраны и целовальников: «Никаким воровством не воровать, зернью и карты не играть, не пить и не бражничать, блядни и корчмы не держать, и с города не дожив до сроку не сбежать, и над тюремными посиделцами всегда смотреть накрепко, а тюремных сиделцев ночною порою в день на кабак и по питухам не отпускать, а в ночи тюремных сиделцев в туну в тюремной избе запирать, и железа, ножов и топоров, пил и терпугов и трезупов и всякого ружья тюремным поседелцом держать не давать, а самим им Петру с товарыщем никакого вострого железья в печеном хлебе, в рыбниках и в калачах и в пирогах никоторыми мерами ни поднесть, и по сноровке им Петру с товарыщем, для своей безделной корысти, поседелцов из тюмы ни едина человека не отпустить»[234]. Сомнительно, чтобы столь идеальная охрана вообще могла существовать.

Даже когда идеальная тюремная охрана была на страже, дневные заботы давали возможность для побега. Ночью заключенные возвращались в свои запираемые камеры, а в течение дня происходило большое количество перемещений сидельцев. Около 1666 года Котошихин сообщал, что родня уголовных преступников «отцы и матери, или иные сродичи и жена и дети» обеспечивали их едой. Он также замечал, что тем, у кого не было родственников, и тем, кто был заключен в тюрьму за менее значительные преступления, разрешали в течение дня покидать тюрьму скованными минимум по двое, чтобы просить милостыню. Указ 1669 года провозглашал, что заключенные не могут брать в долг у посетителей одежду или какие-либо вещи под страхом наказания кнутом[235]. Существует множество свидетельств о заключенных, просивших подаяния. В 1641 году, например, заключенные «больших московских тюрем» жаловались, что им не дозволяют находиться на их привычных местах у оживленных ворот: они стояли вместе с другими пятьюстами нищими у Никольских ворот и умирали с голоду из-за недостатка подаяния. В 1660 году татарка находилась в заключении в Стрелецком приказе вместо своих сыновей, обвиненных в краже тысячи рублей. Смерть застала ее в предзакатные часы у здания приказа за поеданием хлеба с медом, которые она незадолго до того купила в городе на полученную милостыню[236].

Из истории с татарской женщиной понятно, что заключенные могли ходить по тюремному двору днем, беседовать, есть и даже пить с охранниками. Несколько замечательных дел о побеге раскрывают эту тему. Человек, обвиненный в убийстве в 1688 году, однажды утром сбежал, пока тюремный сторож был в кабаке, покупая для себя и заключенных пиво на завтрак. Это произошло на следующий день после того, как охранник вывел нескольких сидельцев в город для посещения бани и кабака. Во время допроса охранник утверждал, что его товарищи по службе знали, что он делает, как если бы в этом не было ничего необычного. Другая история побега рассказывает об обвиненном в расколе Самойле, который был заключен в Посольском приказе в январе 1688 года, откуда он сбежал, когда его сторож уснул рядом с ним, оставив без присмотра шапку, в которой лежали ключи к кандалам Самойлы. Взяв их, он освободился и сбежал. Потом, после поимки, Самойла рассказывал, что не только охрана, но и «целовальники, толмачи и подьячие», находившиеся на дежурстве, спали. Он открыл и деревянные, и железные двери приказа, которые были не заперты, и ушел через Спасские ворота Кремля, а потом и через реку, притворившись священником. Он успел добраться из Москвы до Ельца на южном рубеже и был схвачен в феврале одним бдительным дворянином. Когда его вернули в Москву, то было приказано усилить охрану. Самойлу надлежало содержать в кандалах и железах «с великим береженьем», двое охранников должны были находиться с ним денно и нощно, без перерыва, а когда они менялись, то сопровождающая заключенного документация должна была передаваться из рук в руки[237].

В случае побега вина за его допущение разделялась равномерно между охранниками. Их допрашивали, в том числе с использованием пыток; указы с XVI века и до Соборного уложения возлагали ответственность на местные сообщества за плохо возведенные тюрьмы и недостаток охраны. Охранники монастырской тюрьмы в Тихвинском монастыре помогли заключенному сбежать в 1687 году, передав ему сумку с едой и охотничью рогатину. Поручителям охранников (четырем монахам и восьми монастырским слугам) пришлось заплатить штраф. Арзамасский судья Я.Г. Чертков допрашивал тюремную охрану в 1719 году перед пыточными инструментами и даже приказывал подвесить сторожей на дыбе, но не начал пытать. В другом подобном случае пытка была применена[238].

Преступники, не являвшиеся уголовниками, должны были обеспечивать себя в ожидании суда. Плата охране и плата за помещение в тюрьму, выплачивавшаяся обвиняемыми и ответчиками, упоминается с 1550 года и на протяжении всего XVII века. Указ 1630 года устанавливал стоимость содержания под стражей в две деньги в день, которые поступали напрямую в приказ[239]. В итоге государство взяло на себя содержание тюрем: в 1662 году царь установил содержание для приказных тюрем, тюрем Москвы и всех городов, приказав выдавать из царской казны два алтына в день на человека. Но это не положило конец походам за милостыней и жалобам заключенных на то, что они «помирают голодною смертью». Петровское законодательство увеличило содержание в два раза в тюрьмах Москвы и Санкт-Петербурга, причем плата взималась с истцов[240].

Даже до этого государство, очевидно, оплачивало содержание уголовных преступников, как неявно следует из Соборного уложения, согласно которому казна выделяла средства для строительства тюрем Разбойного приказа в Москве, и из запросов воевод о том, как обеспечивать содержание уголовных преступников. В 1658 году государство взяло на себя оплату сторожей во всех случаях, когда кого-то заключали под домашний арест за «слово и дело». Особняком стоит петровский закон, требовавший, чтобы истец оплачивал содержание в тюрьме обвиняемого, подозреваемого в совершении уголовного преступления. Тот факт, что приказы требовали от воевод на местах регулярно присылать списки заключенных и принуждали их скорее решать дела и освобождать задержанных, говорит не только о желании вершить правосудие, но и в большей степени о попытке сокращения расходов[241].

Несмотря на это, как будет показано в главе 7, судебные дела могли длиться годами, и заключенные все это время томились в тюрьмах. Уложение устанавливало шестимесячный срок для решения уголовных дел, а в 1669 году Новоуказные статьи конкретизировали: «Указ учинить по рассмотрению тотчас, чтоб в тюрьмах напрасно не сидели». Уложение также содержало положение о том, что все, кто находился в тюрьме за долги, должны были быть освобождены и даны на поруки после пяти лет заключения. Несмотря на это, заключенные продолжали подолгу томиться в тюрьмах. В 1622 году заключенный в Белеве жаловался на то, что сидит в тюрьме уже пять лет, а в округе нет никого, кто мог бы за него поручиться или побить челом о его освобождении[242]. В других делах мы встречаем указания, что люди находились за решеткой от нескольких месяцев до семи лет, они были в заключении и до, и после того, как их дело было решено[243]. Облегчение могло быть достигнуто в случае заступничества помещика или серьезной болезни: заключенный мог быть освобожден на поруки для того, чтобы вылечиться или спокойно умереть[244].

Как уже мимоходом упоминалось ранее, во второй половине XVII века государство пыталось решить проблему перенаселенности тюрем и их обеспечения охраной. Новоуказные статьи 1669 года устанавливали, что охраной тюрем должны заниматься стрельцы, получавшие выплаты из казны. Возможно, эту норму так и не начали применять на практике, так как при отмене губной системы в ноябре 1679 года было упомянуто, как тяжело населению обеспечивать тюремную охрану, а о стрельцах нет и речи[245]. Поток указов, последовавший за отменой губных изб в 1679 году, был нацелен на снижение количества заключенных. В июне 1679 года, например, беглых крестьян, приведенных в Московский судный приказ, было велено немедленно освободить на поруки. В начале 1680 года московские приказы предписали всем местным учреждениям подать списки заключенных, незамедлительно разрешить их дела и освободить на поруки столько людей, сколько возможно. Тюремных сидельцев, у которых не хватало денег на оплату штрафов и возмещение ущерба истцам, согласно законодательной норме 1683 года, как можно скорее отправляли на работу в ссылку, чтобы они не засиживались в тюрьме; в 1690 году беглые, доставленные в Холопий приказ, должны были освобождаться через месяц, если их владелец не ходатайствовал о возбуждении дела. Указы, требовавшие разрешать судебные дела вовремя, продолжали издаваться и в петровский период[246].

Деятельность чиновников в области криминального права можно охарактеризовать как попытку выполнить большое количество работы с не соответствующими задачам ресурсами. На местное население оказывалось давление по содержанию многочисленных выборных людей (персонал уголовной юстиции составлял лишь часть выборных). Сообщества и местные выборные попадали в ситуацию внутреннего конфликта, когда при взаимодействии с судебным аппаратом им приходилось иногда идти против своих интересов. Содержание местных тюрем часто было для населения непосильным, и государство опробовало немало способов, чтобы изыскать средства на них. Даже воеводы, дьячки и другие должностные лица, находившиеся на годовом жаловании, с трудом справлялись с возложенными на них обязанностями, которые дополнялись множеством несудебных задач и при этом низко оплачивались. Неудивительно, что не утихали жалобы на злоупотребления чиновников своей властью ради увеличения доходов.

Глава 4. Контроль над должностными лицами

Иностранцев неприятно поражал в Московском государстве уровень коррупции в органах власти. Сигизмунд фон Герберштейн в начале XVI столетия, например, писал, что «всякое правосудие продажно, причем почти открыто», метко подмечая, что, «возможно, причиной столь сильного корыстолюбия и бесчестности является сама бедность, и государь, зная, что его подданные угнетены ею, закрывает глаза на их проступки». Поколение спустя Джильс Флетчер обнаружил, что коррупцией поражена вся система местного управления сверху донизу: «Сами по себе они [воеводы. – Примеч. ред.] не могут похвалиться ни доверием, ни любовью народа, которым управляют, не принадлежа к нему ни по рождению… не имея никакой собственности и являясь каждый год свежие и голодные, они мучают и обирают его без всякой справедливости и совести. Главные начальники Четвертей не обращают внимания на такие поступки, для того чтоб в свою очередь обирать их самих и получить большую добычу, когда потребуют от них отчета, что, обыкновенно, делают при истечении их службы».

Ничего не изменилось и столетие спустя. Служивший в 1660-х годах доктором при царе Алексее Михайловиче Сэмюэль Коллинс отмечал, что всех подьячих нужно подкупать, дабы они приняли челобитную, а Иоганн-Георг Корб писал в 1698 году о них с порицанием: «Москвитяне обыкновенно справедливость своего иска доказывают посредством свидетелей, которых закупают за небольшие деньги… Взятки и подарки весьма также способствуют решению дела в ту или другую пользу. В приказах нельзя начинать дела, пока не приобретешь себе золотом и серебром благоволение дьяков и писарей»[247].

Это яркое и, скорее всего, преувеличенное описание, наверное, можно отнести и к другим государствам раннего Нового времени, но даже тогда они напоминают о вечной проблеме империй – управлении бюрократией. История России XVI–XVIII веков доказала мудрость точного афоризма Броделя: «Расстояние – первый враг обширных империй»[248]. Огромные пространства и тонкая сеть коммуникаций усложняли управление страной, равно как и относительная бедность империи и небогатый выбор стратегий управления, применяемых для борьбы с этими проблемами. Коррупция была одной из язв, она подтачивала ресурсную базу государства и лишала людей справедливого суда. Но не стоит ситуацию с коррупцией рисовать в таких черно-белых тонах, как это делали процитированные европейцы с их более развитым правовым сознанием и как ее, несомненно, восприняли бы наши современники. В действительности коррупция была лишь крайностью в тех личных отношениях, которые чиновники старательно устанавливали с управляемым населением, – личных благодаря формам компенсации; личных, поскольку идея правосудия предполагала внимание чиновников к нуждам населения. Учитывая сильную взаимозависимость чиновничества и населения, от подношений и подарков до коррупции был один шаг.

Стратегии компенсации

Пока Московское княжество вырастало из сугубо регионального образования в европейско-евразийскую державу (1500–1800), потребности и запросы ее государей на ресурсы безудержно увеличивались: дорогостоящее вооружение, иностранные военные специалисты, управление покоренными территориями – это лишь некоторые статьи расходов. В то же время поступления в казну были скудны. В ответ правители начали экономить на чиновниках. Приоритетом центра являлось содержание элиты (московских бояр) и служилого сословия (провинциального дворянства). По идее, и те и другие обеспечивались земельными и денежными пожалованиями. С XVI века правительство ограничило свободу перемещения крестьян, чтобы обеспечить рабочей силой воинов-землевладельцев, а в 1649 году закрепощение было окончательно оформлено. Представители высших слоев получали щедрые пожалования, но основная масса детей боярских постоянно нуждалась в деньгах, крестьянах и земле. Провинциальное дворянство регулярно жаловалось, что не получает своих полных окладов[249]. Поскольку служилые люди теоретически обеспечивались поместным и денежным жалованьем, они не получали специальной оплаты, когда служили воеводами. В отличие от них, представители приказной бюрократии жалованье получали, а бюрократическая элита получала также и землю. Хотя Б. Плавсич охарактеризовал выплаты чиновникам Московии как «достаточно щедрые», П.Б. Браун, изучавший подьячих Поместного приказа, удивлялся тому, как они выживали, учитывая, что во второй половине XVII века половина из них находилась за чертой бедности, получая 2,5 рубля в год. Н.Ф. Демидова, демонстрируя уменьшение земельных и денежных окладов с ростом бюрократии в XVII веке, заключает, что подьячим приходилось жить на подарки и взносы, чтобы сводить концы с концами[250].

Земельные пожалования и крепостное хозяйство являлись привилегией немногих. По мере того как в России вводились новые военные специальности (пушкари, стрельцы, солдаты и драгуны), появлялись новые стратегии их обеспечения. Располагавшиеся посредине между привилегированной стратой и налогоплательщиками члены этих социальных групп не платили налогов, но и не могли владеть землей с крестьянами. Они обеспечивали себя, обрабатывая земельные участки, которые получали коллективно на все подразделение, а также занимаясь торговлей (с которой налоги с них уже взимались)[251]. Некоторый доход чиновникам приносили служебные повинности населения по обеспечению подвод, строительства и ремонта. Всего вышеперечисленного хватало только для комфортабельного существования небольшой верхушки. В указах, предупреждавших чиновников о запрете на дополнительные поборы с населения, и в отдельных челобитных с просьбами об увеличении жалования постоянно встречаются жалобы на безденежье. Так, мценский воевода в 1635 году доносил, что его подьячий служит уже 15 лет «без твоего государева без денежнаго и без хлебнаго жалования». Государство часто пыталось экономить на подьячих. Наказывая им в 1646 году быть вооруженными и готовыми к военной службе, в 1678 году оно урезает вполовину их оклад, а в 1679 году определяет для них выплату жалованья из судебных пошлин и неокладных сборов, а не из выплат местного населения[252].

Таким образом, государство поддерживало иной вид содержания за общественную службу, позволяя «кормиться от дел». Эта фраза имела два значения. В самом прямом смысле она отсылала к праву чиновника собирать в свою пользу пошлины за выполнение тех или иных функций, многие из которых были определены законодательными памятниками с 1497 года. Другие судебные доходы поступали напрямую в казну, и оба вида налога росли в ответ на постоянные войны XVII века. Значение подобных пошлин демонстрирует тот факт, что в приказах, не принимавших челобитные, оплата труда подьячих была в три-пять раз выше, чем в тех, где рассматривались прошения, – это было необходимо, чтобы компенсировать потери тех, кто не мог получить дополнительный доход от пошлин с просителей[253].

Система «кормления от дел» относилась также к обязанности местного населения обеспечивать содержание чиновников, направленных из Москвы. Воеводы, сыщики, губные старосты, занимавшиеся таможенными сборами, снабжались местным населением. Иногда наказы воеводам определяли объем собираемых средств; в большинстве случаев он регулировался местными обстоятельствами. Практика могла быть доходной: например, один дворянин жаловался в Разрядный приказ в 1653 году, что он был пожалован воеводством в Рузе, но жители отказались принимать его, предпочитая ему губного старосту. Он утверждал, что залез в большие долги, чтобы добраться туда; он не собирался делить обязанности (и подарки) с губным старостой. Москва подтвердила, что он должен быть воеводой[254].

Когда прибывал воевода, представители местного сообщества приветствовали его в подготовленном для него доме, куда заранее завозили еду, домашних животных и собирали прислугу. В дополнение к обычному обеспечению провизией чиновник во время своей службы получал подарки на праздники и другие общественные случаи. Исследования опровергают распространенное мнение о том, что подобное натуральное обеспечение провизией, также называемое «кормлением», было упразднено в середине XVI века – оно прекрасно существовало даже в XVIII столетии[255]. Следствием системы содержания и подношения подарков, несомненно, была коррупция, но, благодаря личным связям и взаимным обязательствам, связанным с дарением подарков, она могла также способствовать созданию устойчивого управления.

Как доказывали Марсель Мосс и другие исследователи, обеспечение государственных чиновников подарками было древней традицией в управлении европейских и других стран. В Европе раннего Нового времени тексты Сенеки и Цицерона о дарении подарков чиновникам переводились и активно распространялись, поскольку люди пытались понять, что приемлемо, а что нет и где проходит линия, разделяющая подарок и взятку. В классических текстах различие между подарком и взяткой лежало отчасти в публичности подарка (секретности дарения следовало избегать) и отчасти в его стоимости (чрезмерно дорогие подношения походили на взятку). Круг приемлемых общественных подарков был поразительно одинаков во всей Европе. Еда и вино были приемлемы, а также одежда, если только она не была чересчур изысканной. Предметы роскоши – серебряные кубки, книги с инкрустированным драгоценными камнями переплетом – уже вызывали подозрение[256].

Этим нормам в целом следовало и дарение в Москве. Так, разрешенные подарки назывались «поминками» и «почестями» и подносились не только чиновникам, но ими также обменивались клиенты с патронами в знак признания зависимости. Одаривание едой и питьем осуществлялось на три праздника (Рождество, Пасха и Петров день в начале лета) и в день ангела получателя подарка, его жены и других близких родственников. Особое внимание уделялось подаркам женщинам, которые считались потенциальными заступницами. В провинции каждый, кто был связан с управлением, постоянно делал такие стандартные подарки. Монастыри, например, ежегодно тратили значительную сумму на подарки местному воеводе, кабацким и таможенным служащим и другим чиновникам, с которыми они сталкивались по своим судебным и фискальным делам. Они старались подносить гостинцы публично при свидетелях и в церемониальной манере, часто одаривали жен и дочерей представителей власти у них дома, подчеркивая личное уважение, а не покупку влияния. Частные лица также что-нибудь дарили. Жак Маржерет, французский наемник, служивший при дворе несколько лет в начале XVII века, так описывал подобные обычаи: «Также им позволено в продолжение недели после Пасхи принимать вместе с яйцами маленькие подарки, когда они целуются… но они не должны принимать никаких подарков, если подносят в надежде заслужить этим благоволение». При всем этом такие обычаи оказывались немалым бременем для населения: жители одной административной единицы сообщали о 1857 рублях, потраченных ими за год на обеспечение провиантом![257]

Эффект дарения был взаимным, и это понимали все. Брайан Дэвис обнаружил поразительное дело 1647 года, в котором горожане пограничного города Козлова приветствовали нового воеводу множеством припасов и церемониальных подношений, но он отказался что-либо принять. В ответ жители изгнали воеводу из города, рассудив, что раз он отказался принять их подарки, то с ним не получится вести никаких дел. Действия жителей Козлова акцентируют внимание на том, что дарение создавало особые рабочие отношения между населением и/или частным лицом и чиновником. Дарители ждали от судьи быстрого решения дела, от сборщика налогов – отсрочки в платеже, а от правительственного инспектора – честной работы[258].

Дарение подарков или коррупция – зависело от моральной экономики населения. Из жалоб людей и официальных расследований можно понять, что в Русском государстве переход от подарка к взятке-посулу включал: 1) требование чрезмерного количества припасов или подарков; 2) игнорирование негласных взаимных обязательств; 3) злоупотребление властью, например освобождение заключенных за взятку, применение физического насилия, монополизацию торговли, несправедливые аресты; 4) нарушение равновесия при распределении благ, в частности благоволение одной стороне в ущерб другим[259]. Возникла и еще одна проблема, характерная для империй раннего Нового времени, – подкуп. По всей Европе большое количество фунтов, франков и рублей тратилось на государственные проекты, а потому чиновники, даже высокопоставленные, находили соблазнительным извлечь из этого некоторую выгоду. В России злоупотребления стали большой проблемой особенно после Петра I, который ввел множество общественных работ.

Возможности для государственной коррупции вырастали благодаря самой модели управления, выбранной Москвой. Если бы цари XVI столетия создали хорошо оплачиваемые, профессионально подготовленные и дисциплинированные кадры государственной службы, работавшие за денежное жалованье, многих соблазнов можно было бы избегнуть. Совершенным анахронизмом было бы ожидать появления в Московском государстве бюрократии современного типа по Максу Веберу, равно как и в большинстве европейских стран того времени. Россия тогда не только не располагала ресурсами для транспарентной системы оплаты труда, но и не выработала понятийный аппарат для неличностного управления, формирование которого заняло столетия даже в Европе. Сколь бы ни было «бюрократическим» Московское государство, оно также являлось и крайне персонализированным: все обращения к государству со стороны частных лиц, как и все коммуникации между официальными лицами, производились при помощи специального условного языка самоуничижительных обращений лично к царю с нижайшими просьбами; царь же в ответ «жаловал» адресанта. Как и в раннемодерной Европе, политическая жизнь структурировалась сетями личных связей между клановыми группировками[260]. Язык и практика «кормлений», «почестей/поминков» и царских пожалований, политика патронажа и клиентелы сосуществовали с законодательными и процессуальными категориями. Когда взаимоотношения с чиновниками зависели от дарения подарков, люди ожидали, что чиновники будут благоволить им в толковании закона. Чиновникам приходилось находить баланс в своих социальных связях, чтобы избежать нежелательных эксцессов.

Предотвращение коррупции

Правители России пытались управлять чиновниками с помощью нескольких стратегий. Первая заключалась в том, что чиновники не назначались в уезды, где они владели землей, чтобы, как говорилось в указе 1672 года, «от них тех городов служилым, и жилецким, и уездным людем по недружбе утеснения, а по дружбе винным потачки не было». Но на практике в XVII веке, как показала Валери Кивельсон, данное правило нарушалось, что было на пользу одним группам и вредило другим. Чтобы служба была короткой, ее срок ограничивался одним или двумя годами. На это обратили внимание и иностранцы. Например, Джильс Флетчер говорит: «Князья и дьяки… в конце каждого года по обыкновению сменяются». В то же время немецкий ученый Олеарий замечает с одобрением: «Делается это для того, чтобы, с одной стороны, местность не испытывала слишком долго тягости несправедливого управления, а с другой стороны, чтобы наместник не сдружился слишком сильно с подданными, не вошел в их доверие и не увлек страны к отпадению». Тем не менее оставались проблемы. Когда сибирским воеводам продлили срок службы в 1695 году, причина состояла в том, что короткий срок пребывания на посту побуждал чиновников усиливать эксплуатацию и взяточничество. Несмотря на это, сибирские воеводы продолжали пользоваться дурной славой за неумеренную коррупцию[261].

Как говорилось во второй главе, государство управляло чиновниками, пристально следя за их работой, но это обеспечивало лишь относительно поверхностный контроль. Более эффективная политика, уже упоминавшаяся в первой главе, заключалась в том, что правительство не занималось продажей должностей. Франция и Англия печально известны использованием этой практики для получения быстрого дохода в начале XVII и в XVIII столетии; так же было и в Османской империи. Историки пытались найти в такой политике положительные моменты. Когда в начале XVII века во Франции покупка должностей была формализована, английские наблюдатели расценили подобную перемену как прогрессивную по сравнению с положением дел в их стране, где посты распределяла господствующая придворная партия. Историки Османской империи доказывают, что продажа должностей усиливала лояльность режиму местной элиты. В долгосрочной перспективе, однако, продажа, передача по наследству и часто дальнейшее разделение должностей подрывали центральную власть. Русские правители, несмотря на большие издержки и социальное разнообразие империи, справились с подобным соблазном и упорно проводили в жизнь централизованный контроль[262].

Государство использовало и другие средства борьбы с коррупцией. Одним из них была готовность принимать челобитные и расследовать дела. В правление Михаила Федоровича (1613–1645), чтобы собирать жалобы на чиновников в это чрезвычайно коррумпированное время, был основан Челобитный приказ. Два московских судных приказа (Московский и Владимирский) принимали челобитные о коррупции в судах. Когда воевода получал назначение, от него требовалось собрать представителей местного населения и выслушать их жалобы. Время от времени царь созывал представителей высших социальных слоев на ритуальные совещательные собрания – Земские соборы[263]. Тяжущиеся могли запросить передачу своего дела в другую инстанцию, если они считали, что судья относится к ним предвзято (см. главу 7).

Государство также полагалось на коллективную ответственность и моральные обязательства. Поручные записи на выборных судейских чинов включали жесткие наказания, которые понесли бы поручители в случае злоупотребления полномочиями или небрежения чиновниками своими обязанностями. Судебник 1589 года требовал от местного сообщества составить поручные записи по тем, кто был выбран на службу. Поручные записи на пристава в Разряде в 1672 году и на губного целовальника Переславля-Рязанского в 1688 году упоминали штрафование поручителей, если те незаконно освободят заключенных и будут отлынивать от служебных обязанностей. Государство также опиралось на духовную силу клятв: чиновники клялись в верности царю на кресте, когда вступали в должность, и им часто напоминали об этой тяжкой обязанности[264].

Государство также старалось предотвратить конфликты интересов. Например, в 1648 году правительство распорядилось, чтобы дела против дьяков и подьячих не могли слушаться в тех приказах, где они служили, поскольку, выражаясь словами одной коллективной челобитной дворян и детей боярских, «праваго суда они [авторы прошения. – Примеч. авт.] на тех дьяков и на подьячих в тех приказех добиться не могут, потому что у них в тех приказех сидят с ними братья и племянники и их дети». Подобные дела следовало направлять в Челобитный приказ, хотя П.Б. Браун доказывает, что приказы упорно продолжали самостоятельно судить своих сотрудников. Другой шаг в сторону прозрачности судопроизводства был предпринят в 1681 году, когда бояр, разбиравших апелляции в Расправной палате, обязали устраняться от слушания дел, в которые были вовлечены они сами или их родственники и свойственники[265].

Московские правители также пытались обуздать коррупцию чиновничества с помощью законов. В первом московском Судебнике 1497 года по крайней мере 40 из 68 статей устанавливали пошлины за судебные процедуры, определяли нормы поведения для чинов суда и управления, клеймили взятки и лжесвидетельство. Хотя Судебник не предусматривал телесных наказаний, эту лакуну заполнили законы середины XVI века. Губные грамоты с 1539 года вплоть до 1550-х[266], а затем и Судебники 1550 и 1589 годов устанавливали телесные наказания вплоть до казни за взятки и небрежение службой; они также рекомендовали телесное наказание за ложное обвинение судей и необоснованные иски. Тенденция, заложенная в судебниках, достигла своего апогея в Соборном уложении, где большое внимание уделялось должностным преступлениям[267]. Подобным образом крестоцеловальная запись губных старост 1550-х годов требовала «посулов… и поминков… ни у кого не имати», в то время как воеводский наказ 1656 года устанавливал смертную казнь за взяточничество. Указная грамота сибирскому воеводе в 1611 году грозила ему кнутом за участие в незаконной торговле, в то время как судная грамота в Устюжну Железопольскую – наказанием и конфискацией имущества судейским чиновникам: губному старосте, «излюбленному судье» и земскому дьячку, которые одобрят неправо составленные документы[268]. Указ, увидевший свет около 1620 года, грозил коррумпированным воеводам и чиновникам штрафами, в то время как наказная память 1646 года сотнику в Пушкарской слободе упоминает телесное наказание и штрафы, каковые и были употреблены в отношении сотника на Белоозере в 1683 году, в Новгородском уезде в 1699 году и для земских судеек на Севере. Наказы сыщикам также устанавливают жесткие наказания за должностные преступления[269]. Эти различные санкции, дополнявшие судебники или даже противоречащие им, дают представление о разнообразии в стандартах, принятых в разных частях страны.

Угрозы наказания изобильно встречаются в переписке между центром и воеводами. В 1638 году, например, дедиловскому воеводе строго напомнили о том, что у него не было судебной власти над пушкарями и казаками, которые были подсудны своим приказам в Москве. Если воевода продолжит настаивать на привлечении их к суду, его велят с должности переменить и подвергнут «жестокому наказанью» (телесному). Воеводам на южном рубеже угрожали в 1651 году «великой опалой и наказаньем безо всякие пощады» и денежной пеней в сто рублей за неприсылку судебных пошлин в Москву дважды в год в срок[270].

Что до обвинений в уклонении от службы (см. главу 2), то чиновники не жалели глоток, защищаясь, когда дело доходило до обвинений в коррупции. В 1612 году в разгар Смутного времени, например, один военный командующий протестовал против ложного обвинения в неподчинении приказам по защите Вологды. Он объяснил, что его приказы были другими и назвал претензии к нему клеветой. Брянский воевода, обвиненный в 1628 году в неповиновении приказам по казни двух преступников, объяснял во всех подробностях, как приказы об этом не дошли до него. Подобным образом лебедянский воевода пункт за пунктом опроверг обвинения в том, что он не позволил стрелецким и казацким начальным людям занять их должности в 1629 году. Другой утверждал в 1634 году, что был оклеветан селитренным мастером по вражде и в результате лишен должности по руководству варкой селитры. Он обращался к «праведному государю» о своем «раденье и службишке», благодаря которым селитренные мельницы под его руководством работали продуктивнее и эффективнее, чем в Темникове, Переславле и Мещерске[271].

Чиновники также часто отводили обвинения в коррупции, давая упреждающие объяснения любому случившемуся провалу. Шуйский воевода сообщал начальству в Москву в 1618 году, что он не мог расследовать дело о нападении, поскольку обвиняемые составляли хулиганскую банду, против которой он был бессилен. «Оне люди семьянисты и с своими друзи и з заговорщики и мне, холопу твоему, сильны [не подчиняются. – Примеч. авт.]». Поэтому он отправил дело вместе с истцом в Москву для вынесения судебного решения. Сходным образом и белозерский воевода, оправдывая свое единоличное ведение расследования, писал в 1628 году, что его товарищ дьяк Михаил Светников отказывается ходить на работу, несмотря на все увещевания. Документальная форма «явки» часто использовалась для того, чтобы обосновать невиновность ее подателя. Например, шуйский губной староста извещал в 1626 году о незаконной торговле вином и воровстве кабацкого дохода, о чем ему стало известно от кабацкого дьячка и одной горожанки[272]. Таким же образом мценский воевода в 1635 году, как упоминалось в начале второй главы, жаловался царю, что его подьячего избрали в качестве губного дьячка; воевода опасался для себя опалы, если без делопроизводителя в съезжей избе произойдет «поруха» государеву делу. Еще более драматично развивались события, когда в 1641 году подьячий обвинил брянского воеводу в измене; тот созвал всех представителей местной элиты и перед ними публично отверг обвинения и пытался отдать им «городовые и острожные» ключи, грозя скорее уйти, чем терпеть подобную клевету. В допросе подьячий признался, что его обвинения были ложными, вызванными страхом грозившего ему, по приказу воеводы, избиения. О воеводе он говорил, что тот «человек жестокий, бьет без пощады». Разрядный приказ, расследовавший эту безобразную ссору, оставил воеводу на должности, а подьячего строго отчитал за ложное обвинение, что было довольно мягким наказанием. Примеры подобной самозащиты можно легко умножить[273].

Служилые люди столь напористо оправдывались по ряду причин: они опасались телесных наказаний, штрафов, конфискации земель и потери дохода, которыми грозило государство. Они также пеклись о своей личной чести: быть ложно обвиненным в неповиновении царю (а коррупция воспринималась именно так); это серьезное оскорбление, на которое нельзя не ответить. Государство также было весьма заинтересовано в наказании коррупции: благодаря этому оберегались имеющиеся скудные ресурсы и осуществлялась обязанность царя по защите своих подданных. Власть наказывала, когда она могла это сделать, но существовали структурные препятствия к подлинно эффективному управлению чиновничеством.

Борьба с коррупцией

В 1620 году царь Михаил Романов так определил коррупцию в одном из указов: «В городех воеводы и приказные люди наши всякие дела делают не по нашему указу, и монастырем, и служилым, и посадцким, и уездным, и приезжим всяким людем чинят насилства, и убытки, и продажи великие, и посулы, и поминки, и кормы емлют многие». Его правление было печально известно появлением так называемых «сильных людей», против которых часто возникали коллективные челобитные, спровоцированные их манипулированием судами на местах[274]. Подобным образом Григорий Котошихин, возможно, с некоторой горечью по отношению к своим бывшим коллегам, обвинял приказных судей: «Ни во что их есть вера и заклинателство, и наказания не страшатся, от прелести очей своих и мысли содержати не могут и руки свои ко взятию скоро допущают, хотя не сами собою, однако по задней леснице чрез жену, или дочерь… Однако чрез такую их прелесть приводит душа их, злоиманием, в пучину огня негасимаго, и не токмо вреждают своими душами, но и царскою…»

С ним соглашались иностранцы, включая Адама Олеария: «Брать подарки, правда, воспрещено всем под угрозою наказания кнутом, но втайне это все-таки происходит; особенно писцы охотно берут „посулы”…»[275]

Русский фольклор и сатирическая литература со злорадством высмеивали бюрократическую и судебную коррупцию. С конца XVI или начала XVII века была популярна «Повесть о Ерше Ершовиче» – пародия на обвинительную судебную процедуру и бранящихся сутяг, в которой рыбы судятся о том, кому из них владеть Ростовским озером. В другой повести выведен Фрол Скобеев – прожженный интриган и ходатай за «чужими делами». Эта сатирическая история датируется началом XVIII века. Наконец, «Повесть о Шемякином суде» вводила в России сюжет продажного судьи и хитрого крестьянина, попавшего в суд, – сюжет, известный у многих народов. Здесь бестолковый молодой человек избегает вполне заслуженного осуждения, подкупив тщеславного и глупого судью. Повесть широко распространялась в прозе, стихах и лубках, а отсылки к ней встречаются даже в изученных нами судебных делах: в 1642 году тобольский воевода приказал бить батогами человека, который назвал его суд «шемяковским»[276].

Провинциальный аппарат по справедливости вызывал обеспокоенность центрального правительства. Вдалеке от столицы, сообщение с которой могло быть весьма медленным, учреждения были обременены многочисленными обязанностями, но не обеспечены достаточным штатом. Чиновники могли своевольничать до дерзости, определенно взвешивая вероятность наказания в сравнении с краткосрочной выгодой от доходов, сопряженных с их службой. Ряжскому воеводе около 1678 года было направлено несколько указов о сдаче дела, поскольку истец обвинил его в предвзятости, но он так этого и не выполнил. В 1680 году воевода Устюжны Железопольской подвергся жесткой критике (но не был наказан) за отказ уступить юрисдикцию над людьми знатного местного землевладельца. В Москве отчитывали его: «Ты чинисся непослушен, из вотчин ево, выбирая лутчих людей, волочишь и убытчишь напрасно, и в тюрьму сажаешь, и вотчину ево разоряешь для своей бездельной корысти»[277]. Воеводы иногда в смятении оставляли свои должности, даже сбегали до прибытия сменщика, чтобы не держать ответ о небрежении. Они могли проигнорировать приказ: в 1695 году пришлось повторить приказ воеводам отправить всех заключенных в Москву для проведения суда в Стрелецком приказе; в повторном приказе отмечалось, что ни один из первоначальных адресатов ничего не ответил, преступность росла, а преступники подкупали воевод, которые их прикрывали. Впрочем, таким нарушителям не определялось никакого наказания[278]. Подобные случаи указывают на относительную слабость государства: воеводы шли на риск быть наказанными, рассчитывая, что у государства не найдется людских ресурсов, чтобы заменить их, и оно закроет глаза на их делишки.

Воеводы были не единственными «проблемными» чиновниками на местах. С самого появления губной системы законодательно была предусмотрена возможность исков против губных старост и их сотрудников, злоупотреблявших своим положением. Таким чиновникам уже ранние губные грамоты угрожали штрафами, тюрьмой и суровым телесным наказанием. В 1669 году Новоуказные статьи передали преследование служащих губной тюрьмы в руки специально введенных этим кодексом сыщиков. И действительно, В.Н. Глазьев указывает, что местные жители часто жаловались на коррумпированность губных старост[279]. В 1622 году шуйский губной дьячок подал жалобу против своих коллег – губного старосты и целовальников, что они брали взятки за защиту преступников и угрожали дьячку: «Меня… губной целовальник… взял за горло и вывел вон, а сказал: тебе-де тут что за дело? Да на меня ж… тот Офрем [один из целовальников. – Примеч. авт.] с товарыщи своими з губными целовальники похвалился смертным убивством на дорогах и на дому и везде, что-де где ни сойдуся я Офрем с тобою Ермолкою или товарыщи мои губные ж целовальники, не пустим тя жива за то, что с нами не советен и делаешь не по-нашему». Жители Углича сообщали в 1641 году, что их губной староста занимает свое место не по достоинству: «Молод и окладом мал, а по твоему государеву указу велено быть выборным лутчим дворяном». Они обвиняли его в пьянстве, разбазаривании различных запасов, избиении подчиненных и их отставке без царского указа. Они представили кандидатуру ему на замену, и в Москве немедленно уволили старого губного старосту и назначили его преемника[280].

Рассчитывая на то, что царь как справедливый судья может исправлять беззаконие, местные жители и частные лица, не колеблясь, подавали жалобы и нередко достигали этим результата. Игумен и братия Кирилло-Белозерского монастыря в 1582 году, например, жаловались на губного старосту, который проводил описание их земель. Они обвиняли старосту в том, что он заставлял монастырь незаконно платить налоги за пустую землю, а также самовольно брал под стражу их людей и требовал поминков[281]. В 1639 году коломенские и каширские помещики и крестьяне жаловались на засечных воевод, присланных из Москвы и вымогавших взятки и дополнительные налоги. Когда обвиняемым устроили очную ставку с истцами, они отвечали, что дополнительные деньги были подарком «в почесть», а не посулом (то есть взяткой). Однако их осудили и приговорили к битью кнутом и выплате денег, взятых у населения. Их начальников, двоих стольников, первоначально было велено казнить, а их имения – конфисковать, поскольку, как напоминал им приговор, их присяга и данные им наказы запрещали подобное поведение. Они были наказаны битьем кнута на торгу в Туле «нещадно без пощады», чтоб «иным неповадно было так воровать». Публичность наказания и тяжесть первоначального приговора демонстрировали и решимость государства бороться с коррупцией, и царскую милость. Карелы, поступившие на русскую службу, жаловались в 1657 году, что их обижали новгородские дворяне и дети боярские. Приказ велел собрать у них более подробные челобитные и наказал воеводам «сыскать всякими сыски накрепко», чтобы удовлетворить челобитчиков «чтоб от них о том… впредь никакого челобитья не было». Даже чиновники били челом на своих коллег: так, курский воевода писал в Москву в 1648 году, что местный губной староста незаконно выпускал преступников[282].

Москва часто отвечала очень быстро. Ясачные татары и остяки пермского и чердынского региона били челом в 1621 году об избыточном налогообложении, злоупотреблениях и даже об убийстве двух своих товарищей сборщиками налогов. Они смело указывали на злоумышленников, которыми были «Андреевы и Петровы жильцы и прикащики Строгановых», могущественной семьи, которая владела монополиями по добыче полезных ископаемых на Урале. Разряд приказал местным воеводам провести полное расследование, «а вперед бы есте их… татар и остяков… ото всяких людей и от обид, и от насилства берегли» и заставили сборщиков налогов повиноваться закону. В 1636 году государство живо ответило на обвинение «татиных и разбойных дел подьячего» в Курске в пытке сына боярского без государева указа и презрительных словах о центральной власти. Подьячий был арестован в тот же день и все отрицал, утверждая, что сына боярского привели к пытке по закону и что тот оскорблял подьячего и угрожал ему во время расследования. Когда в 1686 году сотни землевладельцев выступили против писцов, описывавших их земельные владения, а те в ответ выдвинули свои обвинения, государство выслало на места новых писцов и обещало очные ставки всем челобитчикам по этому делу[283]. В 1660 году в Калужский уезд был направлен сыщик в ответ на жалобы жителей на своего воеводу, который в ходе более чем 244 очных ставок со своими обвинителями отчаянно защищался. Расследования не были панацеей: в 1639 году в Шуе московскому правительству пришлось разбирать действия сыщика, который сам расследовал случай коррупции на местах; жители обвинили его в многочисленных бесчинствах[284].

Одна из причин, почему эти случаи оставались нерешенными, могла быть связана с громоздкостью судебной процедуры: участники дел часто отвечали на обвинения обвинениями. Например, обе стороны в коррупционном деле в Нижнем Новгороде подали челобитные в Москву в 1682 году: городской земский староста еще в 1677 году был обвинен в «пьянстве и исступлении ума» и составлении документов на дому «без совету… посадцких людей и товарыщев своих земских старост, своим вымыслом и с советники своими». Истцы утверждали, что он признавал свое недостойное поведение и его духовный отец добился его отдачи в Макарьев монастырь «под начал» на покаяние. Но обвиненный подал ответную челобитную, назвав это клеветой и неправомерным обвинением «без суда и без очные ставки и без сыску». По его словам, он застрял в Великом Устюге, не доехав до места ссылки, где «лежал болен многое время», а теперь «помирает голодною смертью». В итоге он добился проведения законной тяжбы и был оправдан. Дела часто развивались таким путем, с обвинениями и контробвинениями, как в случае в 1684 года, когда человек, обвиненный в уклонении от уплаты налогов, подал встречный иск на местного земского судью за ложное обвинение, чтобы прикрыть его собственные кражи из казны. Если выяснялась ложность обвинения, суд назначал компенсацию за ущерб чести. В судебном деле 1667 года, например, посадский человек из Тулы обвинил местного воеводу и судью Разбойного приказа в вынесении ему неправедного приговора. Он проиграл дело, вынужден был заплатить штраф за бесчестье и подвергся телесному наказанию за покушение на честь лица с более высоким социальным статусом[285].

Очевидно, в решенных делах Москва не жалела кнута. Например, Разрядный приказ в 1628 году приказал бить батогами губного целовальника «без пощады», поскольку он не доложил о государственной измене немедленно. В 1676 году кабацкий голова, укравший деньги из кассы, был приговорен к битью батогами и штрафу. В 1687 году сборщика налогов, служившего на Кольском полуострове, подвергли наказанию батогами и ссылке в Пустоозеро за воровство денег из казны и злоупотребления в отношении населения. Воевода в 1700 году как обладатель более высокого социального статуса должен был заплатить штраф, но не попал под кнут за неповиновение приказам о передаче дела[286]. Однако по сравнению с раздачей наказаний за отдельные случаи коррупции гораздо более сложной задачей для государства оказалось изменение ее структурных оснований.

Постоянство коррупции

Коррупция покоилась на различных основаниях. Серьезную проблему представлял собой недостаток человеческих ресурсов. Неуклонно росло количество государственных учреждений, но численность персонала не поспевала за этим ростом: количество воеводских изб с 1620-х по 1690-е годы выросло со 185 до 302, но только 1918 человек были распределены между этими 302 воеводскими избами к концу столетия. В этих условиях суды могли опасаться увольнять коррумпированных приказных. Как показывает Б. Плавсич, множество дьяков и подьячих, обвиненных в коррупции, легко устраивалось на службу заново из-за «постоянного недостатка опытных администраторов»[287]. Возможно, один из этих факторов имел место в ходе расследования убийства в 1635 году. Двое белозерских подьячих сговорились убить третьего, чтобы он не получил повышение над ними. Их преступление открылось, и они были признаны виновными. Потеря подьячего была тем более скорбной, что, судя по характеристикам в деле, он был хорошим, честным служащим, в то время как его убийцы происходили из местной подьяческой семьи, известной своей коррумпированностью. Но эти люди, признавшиеся под пыткой в преднамеренном убийстве, отделались лишь денежными пенями по указу приказных судей, хотя в данном случае им полагался смертный приговор. Возможно, приказ защищал своих или просто старался сохранить опытных подьячих. Так же мягки власти могли быть и к воеводам. Кирилло-Белозерский монастырь жаловался в 1658 году, что белозерский воевода защищал местного сына боярского от уголовного преследования за нападение и преступления сексуального характера. Один из московских приказов лишил воеводу юрисдикции по данному делу, но не стал расследовать его мотивы или наказывать его. Подобным образом в 1660 году татарский мурза в Темникове жаловался, что местный воевода судил два дела нечестно «для своей бездельной корысти, не против… Соборного Уложенья, мимо дела». Царь удовлетворил просьбу мурзы о переносе дела в Москву для пересмотра, но не наказал воеводу и не назначил расследование его деятельности[288].

Попытки контролировать качество работы аппарата были немногочисленны и слабы. Управление современной бюрократией включает в себя такие стратегии, как назначение на основании испытания годности, регулярная проверка приходно-расходных книг, частые внешние инспекции, регулярные перемещения с должности на должность, чтобы приструнить чиновников. В Москве той эпохи служащие приказов находились под регулярным наблюдением, но в провинции такой контроль оказывался неэффективен[289]. Хотя от воевод требовалось составлять годовые отчеты и проводить инвентаризацию при вступлении на службу и при сдаче должности, эти моменты контроля не предотвращали растраты воеводами запасов или пренебрежение материальной частью. Правительство время от времени пыталось проводить чистки чиновников, приросших к своим местам. В 1632 году муромский губной староста получил приказ о выборе новых губных целовальников вместо тех, кто служил «лет по пяти, и по шти, и по десяти, и болши»; нововыбранные теперь были обязаны служить не более года. В 1661 году по неудавшемуся проекту реформы всех воевод и их аппарат должны были заменить губные старосты и персонал губных изб[290]. Москва обычно не имела возможности проводить такие реформы и предпринимать другие начинания в масштабах всей страны.

Более того, препятствием для сурового наказания было предусмотренное законодательством социальное неравенство. Соборное уложение открывалось обещанием неподкупного правосудия: «Всякая росправа делати всем людем Московского государьства, от большаго и до меньшаго чину, вправду», но не закона, одинакового для всех. Совсем наоборот. Скорее разные социальные группы находились в различном положении по отношению к закону. Например, представители элиты обладали фактическим иммунитетом к телесным наказаниям, кроме случаев наиболее тяжких преступлений (см. главы 9 и 10). Практика различного обращения с разными общественными группами была краеугольным камнем того, что Джейн Бербанк назвала «режимом имперского права», то есть когда группы, выделяемые по социальному классу, этничности, территории или религиозной конфессии, управлялись согласно сочетанию их собственных обычаев и надстраивающегося над ними имперского права[291]. Такая политика прослеживается по отношению к различным социальным группам с самых ранних законодательных памятников, а по отношению к неправославным инородцам – с самого основания Российской империи в XVI веке. Политика позволяла поддерживать стабильность, но присущее ей благоприятствование высокому социальному статусу мешало наказывать высокопоставленных сановников.

Другим препятствием были недостатки определения коррупции в законах. Характерно, что первые три главы Соборного уложения о государственных преступлениях не содержат упоминания о небрежении служебными обязанностями. Более того, не происходило профессионализации государственных служащих, которая могла бы препятствовать коррупции. Интересы русской элиты сосредоточивались на военной службе, а административные функции оставались второстепенными. В Московском царстве так и не возникло элиты, занятой гражданской службой, вроде «дворянства мантии» или других профессиональных кадров, благодаря которым, как было в других странах, вводились более высокие профессиональные стандарты, социальный престиж и политический капитал[292].

Смешение формально-правового и личного в московском управлении также способствовало созданию культуры, открытой злоупотреблениям и эксцессам. В коллективных челобитных XVII–XVIII столетий, при всей критике неэффективности и коррупции чиновников, демонстрируются представления о гражданской службе в понятиях персональных взаимоотношений. Местное население не искало непредвзятого управления по закону, а просило учреждения местных судов, в которых бы служили местные жители, способные выносить решения, сообразуясь с обстановкой и знанием принятых в данной округе норм. Это прокладывало дорогу фаворитизму[293]. Подданные Москвы, кроме того, располагали крайне ограниченным набором инстанций, рассматривавших и наказывавших случаи коррупции. Когда власть решала наказать должностных лиц на местах, она не могла опереться в этом на независимую полицейскую структуру, но должна была прибегать к помощи соседнего воеводы. Например, в деле 1650 года в Юрьеве-Польском губному старосте было велено наказать воеводу, взыскав с него штраф и прочитав ему царский выговор перед собравшейся толпой. Сходным образом в 1669 году верейскому воеводе приказали произвести наказание его коллеги из расположенного по соседству Можайска, а также тамошнего подьячего. Глазьев упоминает случаи, когда губным старостам поручали расследовать коррупцию их городовых воевод и наоборот[294]. Когда равные должны были наказывать равных, создавались ситуации, благоприятствовавшие злоупотреблениям.

Наконец, в Русском государстве не было специальных инстанций, куда можно было обратиться, столкнувшись с коррупцией. В принципе, тяжущиеся могли пожаловаться на предвзятость судьи, но в отсутствие особого агента из Москвы жителям было не к кому обратиться за помощью против воеводы. Жалобу на воеводу или его сотрудников приходилось подавать в его же съезжую избу. В челобитных мы действительно встречаем упоминания, что коррумпированный воевода запрещал бить на себя челом. Единственный выход, доступный для таких челобитчиков, состоял в том, чтобы совершить путешествие в Москву, но и тут жаловаться пришлось бы в приказе, судья которого, впрочем, не сильно хотел наказывать свою ровню, представителя элиты, связанного с ним через сеть патронажных отношений. Наиболее успешные челобитные были коллективными от всех жителей той или иной местности, что обычно случалось лишь во времена больших неприятностей[295].

Отмеченное нововведение XVII века парадоксально усложнило процедуру челобитья. В своем движении к более безличной, бюрократической модели государственного аппарата законодательство с 1649 года старалось пресечь практику подачи частными лицами и группами населения жалоб напрямую царю. Добиваясь справедливости, частные лица должны были пройти по целому ряду инстанций[296]. Частота, с которой повторялся подобный запрет, свидетельствует не только об идеологии царского благоволения, но и об отсутствии других способов опротестовывать нарушения правосудия.

Лишь располагая достаточными ресурсами, можно было рассчитывать на успешное преодоление структурных оснований коррупции в российской судебно-административной системе: личной взаимозависимости между местными жителями и чиновниками, скудной оплаты труда, опоры на поддержку населения в содержании персонала, отсутствия сильных профессий (судейских, чиновничества), недостатка практик и институтов систематического надзора. Судебная система работала только при соблюдении баланса персонализированных отношений сообществ и социума с нормами права. Но эта система постоянно выходила из строя.

Глава 5. Процедура и доказательства

30 ноября 1636 года в южном пограничном городе Осколе четверо местных жителей, двое детей боярских и двое казаков, заявили об убийстве, доставив тело Тихонки Горяинова, сына одного из них, в воеводскую избу. Воевода Константин Михайлович Пущин начал расследование с того, что опросил их. Эти люди обвинили жену убитого Доньку в том, что она лишила жизни мужа в лесу. Пущин приказал доставить Доньку, опросил ее, а потом, после признания, приказал допросить еще раз рядом с пыточными инструментами, а после пытать. Воевода заключил ее под стражу и писал в Москву в феврале, ожидая указа из столицы. Разрядный приказ ответил 8 марта 1637 года и приказал пытать ее вторично, чтобы выяснить, имелись ли у нее сообщники и план убийства. Всех, на кого она укажет, следовало арестовать. Получив эти инструкции 24 марта, Пущин провел еще два допроса (один из них около инструментов пыток), а потом пытал ее еще раз. Донька призналась, что убила супруга по собственной инициативе, поскольку он «ее бивал беспрестани». Получив новую отписку воеводы, в июне Разряд приказал казнить ее, если она не беременна. А если она ждет ребенка, то следует ждать, как требует закон, пока она не родит. Принимая во внимание, что до получения приговора в Осколе прошло еще какое-то время, от момента заявления о совершенном преступлении до решения дела прошло около семи месяцев[297].

Большая часть уголовных дел не решалась так скоро, как в случае с Донькой Горяиновой. Но данное дело показывает ключевые элементы судебного процесса – воевода как судья контролировал дело, проводил допросы, пытал с целью подтвердить признание, переписывался с Москвой. Другими словами, воевода применял розыскной (инквизиционный) процесс. В этой главе мы рассмотрим процедуру судебного разбирательства.

Обвинительный и розыскной процесс

В московский период розыскной процесс часто содержал элементы обвинительного, поэтому мы кратко рассмотрим оба процесса, каждый из которых был издавна распространен по всей Европе. Обвинительный процесс был хорошо известен во всей средневековой Европе, в том числе и в восточнославянских землях. Он использовался в самых разных случаях – от дел о бесчестии до нанесения незначительных телесных повреждений; обвинительный процесс был двусторонним, и инициатива в нем принадлежала тяжущимся. Истец начинал дело; обе стороны представляли и отводили свидетелей и могли пойти на мировую. Судья играл роль честного маклера, выносившего решение по делу; подьячий заносил на бумагу ход тяжбы, а перед вынесением приговора воспроизводил его, зачитывая протокол судье. Большинство судебных разбирательств проходило именно таким образом, что подробно отражено в Судебниках 1497, 1550, 1589 годов, а также в обширной десятой главе Уложения 1649 года и даже в рассказе Котошихина о приказных судах[298].

Обвинительная форма («суд») подходила небольшим городским или сельским общинам, а цель ее обычно состояла в возмещении убытков. Доказательства в обвинительном процессе в основном сводились к свидетельским показаниям или документам, но, как сообщал около 1698 года Иоанн-Георг Корб: «Ежели дело не может разъясниться посредством свидетелей, то прибегают к присяге». Принесение клятвы (крестоцелование) считалось в Московском государстве настолько важным ритуалом, что закон дозволял частным лицам делать это лишь три раза в жизни; на практике же люди обычно мирились, не доводя процесс до этой крайней точки. В середине XVII столетия Олеарий сообщал, что любого, кто целовал крест, даже если он сказал правду, после этого «выталкивали из церкви, где он поклялся, [и] подвергали презрению». Вероятно, это преувеличение, но Олеарий отмечает всю серьезность столкновения с Богом[299]. Обвинительная форма процесса отражает менее обезличенную, чем у розыскной, идею правосудия и судебной процедуры.

Напротив, в розыскной процедуре («сыск», «розыск») центральной фигурой был судья, представлявший интересы общества или государства; в ней применялись пытки, чтобы добыть доказательства. В таком деле истец и ответчик не могли пойти на мировую, и это отражало примат государственных интересов над народными расчетами, какой общественный урон может нанести наказание. Известная в римском праве, эта форма суда была временно забыта в Европе до XII века, когда ученые юристы и знатоки канонического права возродили ее в стремлении стандартизировать процедуру и прекратить злоупотребления, связанные с судебной присягой и ордалиями (последние были упразднены католической церковью в 1215 году). Признание обвиняемого (введенное для католиков в это же время) стало рассматриваться в качестве главного доказательства, и пытка стала главным пунктом инквизиционного процесса для его получения[300].

В XV и XVI столетиях в Европе происходило слияние двух видов судебного разбирательства, приводившее к дальнейшему развитию розыскной процедуры. Королевская власть и самоуправляющиеся города стремились ввести более строгую дисциплину в общественной, политической и моральной сферах, но рост населения и преступности, а также анонимность городской жизни сделали обвинительный процесс менее эффективным. В уголовных делах двигателем сыскного процесса были систематический допрос и пытка, а не действия участников тяжбы. Следователи собирали досье и представляли его судье для вынесения приговора. В Европе XVI века чрезвычайно распространилось законодательство в области уголовного права, выдвигавшее на первый план сыскной процесс или внедрявшее некоторые его аспекты в британскую правовую систему, основанную на суде присяжных[301].

Эти законодательные памятники делали акцент на прозрачности процесса и рациональности доказательства. «Каролина» Карла V (1532) являет собой особенно хороший пример. Составленная для наставления судейских на местах, не обладавших столь же высокой квалификацией, как действовавшие при императоре юристы-профессионалы, она носила дидактический и предписывающий характер. Дж. Лангбейн назвал ее «настольной книгой для любителей». «Каролина» в мельчайших деталях расписывает все необходимые стадии процесса и стандарты, которым должны соответствовать доказательства, а также постоянно призывает судей руководствоваться собственным суждением в оценке улик и необходимости использования пытки[302]. Перед Карлом V стояла нелегкая задача по унификации судопроизводства в гетерогенной империи, где судьи не были подготовленными юристами. В такой же ситуации были и правители Московского государства, хотя Россия не располагала достаточно мощной правовой традицией, чтобы создать кодекс, сравнимый с «Каролиной».

В Русском государстве примеры инквизиционного процесса встречаются с конца XV века. Судебник 1497 года упоминает три ключевых элемента розыскного процесса: обыск (опрос местного населения судьями), свидетельство о репутации обвиняемого и пытка[303]. Откуда кодексы Московии переняли розыскной процесс, неясно. Едва ли восточные славяне позаимствовали его из византийских правовых кодексов (кроме свода Юстиниана) после принятия христианства в 988 году, поскольку это предшествовало возрождению модифицированного оригинала римского судебного процесса в Европе[304]. Не могла Москва взять его и у Великого княжества Литовского, где горожане судились по Магдебурскому праву, применявшему розыскной процесс в том виде, как он описывался в «Каролине», но подобные городские правовые кодексы в чистом виде не пользовались известностью в Московском государстве. Те же памятники, которые были известны, как Литовские статуты XVI века, слабо использовали розыскную процедуру. Они упоминают пытку чрезвычайно редко и ничего не говорят о процедуре[305]. Дж. Вейкхард доказывает, что появление в начале XVII века розыскного процесса в России обязано «Каролине» и тесным отношениям с Польшей, признавая при этом, что это могло случиться и в XVI столетии. Вейкхард строит свою аргументацию на сильном сходстве между «Каролиной» и нормами Разбойного приказа 1610–1620-х годов о процедуре и достаточном основании для пытки, утверждая, что «едва ли в Московском государстве это понятие [достаточное основание] могло развиться в отсутствие правовых школ или университетов»[306].

В своей попытке увидеть западное влияние в этом процессе Вейкхард весьма проницателен. К концу XV столетия московские юристы из Посольского и других приказов установили связь с Европой и столкнулись с теми же проблемами, что сопровождали возрождение розыскного процесса в Европе, а именно со стремлением правительства контролировать преступность и усилить политический надзор. В то же время московские розыскные процедуры были адаптированы к местным условиям: они не включали такие ключевые моменты, как обращение суда к университетам (за неимением таковых) или участие в деле прокуратора, получившего правовую подготовку посредника, который расследовал и допрашивал за закрытыми дверями, собирая письменное досье. В Московском государстве розыскной суд был открытым. Судьи активно участвовали в допросе, а подьячие читали вслух протоколы во время подготовки приговора, как и в обвинительном процессе[307].

Судебник 1550 года, губные грамоты 1539 и 1550-х годов развивали розыскную процедуру со значительным вниманием к свидетельствованию, показаниям очевидцев, материальным уликам и опросам местного населения о репутации обвиняемого. Судьи активно собирали доказательства: путем допроса подозреваемого, истца и свидетелей, очных ставок, предназначенных, чтобы разобраться в противоречащих показаниях (практика, также использовавшаяся в обвинительном процессе, но в данном случае под руководством судьи), и пыток. Предполагалось, что следствие должно двигаться от мягких методов ко все более насильственным: крестоцеловальная запись губных старост 1550-х годов, например, оговаривает, что прежде обращения к пытке криминальную репутацию должны были подтвердить допрос, очная ставка и опрос местного населения[308].

Розыскной процесс применялся в случае серьезных уголовных преступлений – убийства, крупной кражи и разбоя, поджога, преступлений против политической власти и религии. В случае воровства или грабежа три условия разделяли розыскной и обвинительный формат: материальные доказательства, показания очевидцев или свидетельства местного населения о преступных склонностях человека. Необходимо было наличие хотя бы одного из этих трех элементов, чтобы начать розыскной процесс; в противном случае прибегали к его обвинительному аналогу[309]. На практике розыскной процесс часто широко применялся в случае нарушения законов о безопасности пользования огнем, проникновения в Кремль верхом, а не спешившись, бегства с военной службы и споров о земле[310]. Впрочем, открытая форма розыскного процесса свидетельствует о влиянии на него обвинительного процесса. В поразительном деле на далеком севере в 1642 году крестьянин бил челом на группу людей в том, что они зарезали его брата и отравили дядю, и в иске на сто рублей. Такое уголовное дело, как это, должно было вестись в розыскной форме, но в реальности сначала прибегли к обвинительной процедуре. Истец и ответчик были отданы на поруки, гарантирующие их присутствие на протяжении процесса; основной обвиняемый изложил свою версию в суде, отрицая все и отметив, что местный «земский судейка» уже осмотрел тело (как полагалось при розыскном процессе) и имеется мировое соглашение по делу (элемент обвинительного процесса). Истец возражал, и тяжба продолжилась в обвинительном формате: истец сослался на ряд свидетелей, которых ответчик тут же отверг как предвзятых; подлинность представленных документов была оспорена. В итоге обе стороны выразили желание целовать крест, чтобы разрешить создавшееся противоречие. Они также прибегли к розыскным процедурам: каждый требовал, чтобы другого пытали для получения показаний. Комбинация обвинительных и розыскных элементов процесса в столь серьезном деле отражала либо плохую подготовку чиновников, либо местную правовую культуру, либо сочетание того и другого[311].

Другие дела также иллюстрируют применение судами и тех и других процессуальных форм, как было в расследовании убийства в 1651 году, в ходе которого олонецкий воевода решительно использовал розыскной процесс (допрос, очная ставка и пытка), но его подьячий собирал показания, применяя обвинительный процесс: на это указывают такие термины, встречающиеся в деле, как «ссылки», «слаться из виноватых». В деле о колдовстве 1648 года судья сознательно перешел от обвинительного к розыскному процессу, когда подтвердилась серьезность обвинений[312].

На протяжении XVII века к розыскной форме стали все чаще прибегать даже при незначительных преступлениях[313]. На Белоозере, к примеру, в первой половине столетия в подобных делах судьи использовали обвинительную форму, но, когда в деле фигурировали чиновники, применялись методы, характерные для розыскного процесса (как правило, без пытки). Постепенно во второй половине XVII века розыскной процесс стал на Белоозере нормой[314]. Церковные судьи Кирилло-Белозерского монастыря в течение XVII века в делах, связанных с нападениями и кражами, применяли оба вида процесса. Как показывают изученные нами судебные дела из других регионов, к концу этого столетия при нанесении незначительных телесных повреждений все чаще обращались не к обвинительной, а к розыскной форме разбирательства[315]. Розыскной процесс в Московский период имел много общего с обвинительным, особенно когда речь шла о допросе и формах улик; отличие между ними заключалось в пытке. Но до того как до нее доходило дело, в стремлении получить для нее достаточное основание судьи изучали иные виды доказательства.

Вещественные доказательства

В 1658 году группа землевладельцев и жителей Кадомского уезда – «мурзы и татары Куска Алымов сын с товарыщи и все село Азеева» – заявила воеводе о кровавой драке между братьями, в которой один из участников был серьезно ранен. Воевода направил в доезд несколько человек, чтобы получить показания раненого. Когда они явились на место, пострадавшего уже «живаго не застали», и им осталось осмотреть его тело: «Битых мест на главе две раны подле правова уха повыше немного пробиты сквозь». В доездной памяти воевода распорядился, что, если пострадавший скончается, следует опечатать имущество подозреваемого и арестовать его. Так они и поступили, опечатав его двор и схватив его жену, так как сам подозреваемый «ушел неведома куды». Итак, дело получило ход[316].

Нередко первыми уликами, с которыми имел дело судья, становились тяжкие телесные повреждения, которые либо объявлялись на привезенном для освидетельствования трупе, либо демонстрировались самим потерпевшим. Первая обязанность воевод состояла в том, чтобы назначить «осмотр», для чего обычно отправляли специальный отряд. Иногда посланные также должны были арестовывать подозреваемых и доставлять свидетелей. Кроме того, они собирали понятых из местного населения и проводили осмотр в их присутствии. Поскольку осмотр фиксировался на бумаге, среди его участников всегда находился хотя бы один грамотный человек.

В Московский период суды не располагали медицинскими кадрами для оценки подобных данных. В Англии уже с XV века коронеры, хотя и не являвшиеся докторами, обеспечивали минимальную экспертизу. На континенте с XVI века обученные медицинские эксперты проводили осмотры и вскрытия жертв убийства и насильственных преступлений[317]. Профессиональная полиция появляется в Европе лишь в XVIII веке. В рассмотренных нами делах роль лиц, направленных для проведения осмотра, заключалась в установлении серьезности телесных повреждений и сборе любых доступных данных, руководствуясь здравым смыслом.

Осмотры были тщательными. Например, в деле об убийстве 1692 года в Мосальске партия, состоявшая из мосальского подьячего, стрельцов и понятых, осмотрела место смерти. Они обнаружили на срубленной березе «человечей мозг из головы, и под тою березою кровь лужа стоит»; они осмотрели мертвое тело, уже ранее доставленное в деревню. Согласно донесению, убитый «лет будет в десять, и голова вся розбита, мозг знать из головы вышел, и то мертвое тело все в крови лежит на дворе… у крестьянина у Ивашки». В другом деле 1692 года описание содержит столь же жуткие подробности: «На голове на лбу прорублено бердышем до крови, на правой щеке зашибено кистенем до крови, на левой руке два палца средние порублены до крови, на правом боку к титке порублено до крови, на правой руке на локте прошибено кистенем до крови, на спине против сердца сине и опухло, да на поеснице очерябнуто до крови».

В судебном деле 1690 года осмотр подтвердил смерть от утопления: участники экспертизы указывали, что «боевых ран… ничего не объявилось». Осмотру в целях идентификации была подвергнута даже лошадь, использованная в преступлении: «А по осмотру лошедь – мерин карь, грива направо с отметом, ухо правое порото». Экспертиза проводилась и в помещении. Так, один высокородный дворянин был доставлен в Московский судный приказ в 1673 году, где его раны осмотрел главный судья, его товарищ и дьяк: раненый «в левое плечо ножем, знать, поколот; рана невелика, да глубока»[318].

Судьи также принимали документальные свидетельства, хотя, учитывая природу уголовной преступности, это случалось довольно редко. В 1657 году расследовалось изнасилование, приведшее к смерти жертвы, и судья Земского приказа отправил запрос в Стрелецкий приказ (отвечавший за полицейский надзор в столице), в котором просил проверить заявление обвиняемого о том, что погибшая при жизни была бита кнутом за проституцию. Стрелецкий приказ подтвердил его правоту. Судебные дела свидетельствуют, что и воеводы, и учреждения, выполнявшие полицейские функции в Москве, запрашивали в Разряде справки о назначениях служилых людей, обвиненных в преступлениях. В 1682 году в деле о бегстве дворовых людей воевода проверял крепости на холопство у их господина. Когда в июне 1692 года одна женщина подала просьбу о том, чтобы ее не принуждали отправляться в ссылку вместе с мужем, галицкий воевода отправил ее челобитную в Разрядный приказ, одобривший ее прошение[319].

Судьи в Московском государстве держались мнения, что закон важнее записанного прецедента, как видно из решения Расправной палаты, отменившей в 1680 году приговор по делу, поскольку оно было решено «по примером, а не по Уложению». И все же судьи использовали прецедент. В памяти 1629 года в отношении крестьян, умертвивших своих господ и затем бежавших через западную границу, Разрядный приказ просил Разбойный приказ выписать известные случаи, указав, каково было наказание и судьба малолетних детей виновных. В приказе обнаружили примерно шесть подобных дел. В 1681 году приказам вменялось в обязанность составлять списки судебных дел, решенных без обращения к Соборному уложению и Новоуказным статьям 1669 года, если в них не содержалось необходимых для вынесения приговора статей. Такие дела могли предназначаться к использованию в качестве прецедентов. Так, в Лихвине в 1698 году истец просил, чтобы дело решили «по Улаженью, и по Новым статьям, и по примерам»[320]. И все же самым важным источником для получения сведений в ходе розыска в России был допрос.

Допрос

Допрос, или «роспрос», участников судебного процесса, очевидцев и других вовлеченных лиц был наиболее часто используемым следственным приемом. Судебники упоминают об этой процедуре регулярно[321], но посвящают ей всего пару рекомендаций. Например, судьи должны были опрашивать свидетелей отдельно, а подьячим запрещалось зачитывать результаты опроса местного населения участникам тяжбы. Частные лица, согласно Уложению, давали показания «по государеву крестному целованью пред образом Божиим для того, чтобы они сказывали правду, как им стать на страшнем суде Христове». Судебники с 1497 года увещевали свидетелей, за исключением тех, кого опрашивали о преступной репутации обвиняемого, давать показания лишь о виденном собственными глазами, а не услышанном от кого-либо[322]. Везде акцент делался на подлинных показаниях, а не на эмоциях. В России не обращали внимания на психологические факторы, вроде выражений лица или движений тела как показателей вины или раскаяния, хотя в Европе после реформации это все больше входило в обыкновение[323].

На практике судьи, как и полагается, опрашивали свидетелей порознь. Особое значение этому придавалось в политических делах, где расследование старались проводить с максимальной секретностью[324]. В отличие от обвинительного процесса, где движущими силами являлись истец и ответчик, здесь процесс был под контролем судей, задававших разные вопросы участникам дела и свидетелям. Сами вопросы часто содержались в инструкциях из Москвы, или воеводы сообщали в столицу, какие именно вопросы они задавали[325].

Существовало несколько обстоятельств, освобождавших от дачи показаний. Уложение утверждает, что жены не должны были свидетельствовать против мужей, но даже это правило в реальности нарушалось, и другие родственные отношения не обеспечивали иммунитета. Например, жена дала показания в пользу своего мужа в деле об убийстве в 1635 году, заявив, что он лишил жизни человека, защищая ее. После восстания Степана Разина одна женщина подверглась допросу в июле 1672 года о своем муже. Для них организовали очную ставку, на которой он отверг ее утверждение о его участии в восстании[326]. В другом случае, в 1687 году, мать обвиняемого была задержана и подвергнута допросу о сыне, сбежавшем от собиравшихся арестовать его людей. В делах особой важности, вроде колдовства, членов семьи выставляли друг против друга: жены и мужья, матери и дочери, более отдаленные родственники свидетельствовали друг против друга[327].

Ни этническая, ни гендерная, ни социальная принадлежность не были препятствием для дачи показаний. Женщины, крепостные, холопы, представители нерусских народов – все они могли свидетельствовать. Согласно собранной нами базе, составившей порядка 250 уголовных дел (по большей части не решенных) из Арзамасского, Кадомского и Темниковского уездов XVII – начала XVIII века, около 30 дел, несомненно, связаны с татарами и мордвой, в то время как в других делах представители этих этносов могут скрываться под русскими фамилиями[328]. В кадомском деле 1685 года по обвинению в братоубийстве при осмотре тела понятые включали и татар, и русских. Когда русский крестьянин указал во время допроса на свидетелей, то среди названных им были и нерусские («мурзы и татаровя»). Татарские женщины участвовали в процессах и давали показания: в 1685 году, например, обвиненный в убийстве убежал из-под ареста, так что представители властей арестовали его жену и допросили ее[329].

Важную роль в розыскном процессе играла очная ставка участников дела и свидетелей. При расследовании наитягчайших преступлений проведение ее между обвиняемым и его обвинителем («изветчиком») было обязательным, поскольку в делах о колдовстве, заговорах и угрозах материальные свидетельства зачастую было тяжело найти[330]. В судах губных старост она использовалась, когда ответчик обвинял другого человека в преступной деятельности, а тот эти обвинения отвергал. Подобная процедура могла принять форму обычного допроса; она могла проводиться уже на следующей ступени жестокости – при виде приготовленных для истязания инструментов; к очной ставке могли прибегать и когда одна из сторон или они обе уже подвергались пытке.

В ходе всех этих форм допроса судьи стремились держать происходящее в суде под контролем. Мы редко встречаем упоминания о беспорядках в суде, но они могли происходить. Например, в 1663 году ростовский воевода сообщал в Москву, что, когда он пытался расспросить двух братьев, один из них «в съезжой избе невежеством, положа обеих рук локти на окошко, сел». Когда за подобную дерзость воевода приказал бить его батогами, он оказал сопротивление, а его брат, «выбежав на площадь к церкви… учал бить колокола всполох и в городе учинил мятеж, на всположной звон многие люди сбежались». Воевода просил дальнейших указаний от Москвы. Похожим образом владелец убитого крестьянина просил возобновить следствие по делу после того, как очная ставка переросла в словесную перебранку. Такие свидетельства вызывают в памяти нормы законов, указывавших тяжущимся на необходимость достойного поведения в суде под страхом наказания и на обязательство выплаты возмещения за бесчестье судьям[331].



Поделиться книгой:

На главную
Назад