Таким образом, монастырские, епископские и патриаршие суды могли разбирать широкий круг преступлений, связанных с церковью и совершенных лицами священного сана и церковными зависимыми людьми. Среди сохранившихся дел имеются случаи применения незначительного насилия и кражи, конокрадство, гадание, пьяный дебош, воровство платежных книг монастырским келарем, ножевая стычка не до смерти между двумя монастырскими старцами, нападение монастырских крестьян друг на друга и сбор пени за преступника, взятого на поруки[90]. Иерархи регулярно судили дела об изнасилованиях, хотя этот вид преступления разбирали и светские суды[91]. В церковных судах в ходу были те же процедуры и даже сборники законов (лишь крестоцелование и принесение клятвы лицам духовного сана были запрещены), что и в их светских аналогах. В 1609 году в Николо-Коряжемском монастыре (Сольвычегодский уезд) использовалась состязательная форма процесса – участники тяжбы дали показания и согласились целовать крест, но им удалось уладить дело до крестоцелования. В Соловецком монастыре при расследовании воровства из монастырской казны в 1646 году, напротив, использовали розыскной процесс, как в случае с уголовными преступлениями, включая допрос и осмотр улик[92].
Церковные суды, несмотря на неприязнь к телесным наказаниям и запрет государства на применение пыток вне государственного суда, использовали и то и другое. А.П. Доброклонский выяснил, что в практике монастырского суда в Солотчинском монастыре в XVII веке рассматривались уголовные дела (включая убийство) и применялись пытки. Георг Михельс доказывает, что применение насилия епископами в обращении со своими подчиненными было обычным делом, в том числе и в судебных вопросах. Но церковные институты также улаживали уголовные дела миром (что было противозаконно), дабы избегнуть государственных судов и возможного наказания. Так, в 1551–1552 годах игумены двух монастырей заключили мировую, «не ходя на суд перед губные старосты, по государеве царевой грамоте», в убийственном деле, где были замешаны крестьяне из двух их владений. В 1642 году монастырский крестьянин был обвинен в убийстве крестьянина другой монастырской деревни, и дело тоже кончилось миром, поскольку они хотели избежать суда новгородского воеводы[93].
Церковные суды также обращались к светским судам в уголовных делах. Так, в 1579 году староста одной из деревень, принадлежащей суздальскому Покровскому монастырю, просил воеводу расследовать крупномасштабное нападение на деревню; в 1625 году архиепископ Тобольский передал дело между боярином и сыном боярским в Приказ Казанского дворца в Москве; в 1640 году два священника решили миром убийственное дело в воеводском суде; в начале 1640-х тобольский воевода судил кражу церковной утвари слугой другой церкви и убийство, совершенное монастырским крестьянином[94].
Кирилло-Белозерский монастырь является хорошим примером того, насколько разнообразной могла быть судебная практика церковной институции. Собрание из монастырских старцев судило большинство мелких преступлений, не прибегая к помощи извне. В 1675 году расследовалось нападение одного монастырского крестьянина на другого, причем использовался обвинительный процесс, характерный для светского суда. Каждая сторона изложила свою версию произошедшего, судьи выслушали и отвергли всех свидетелей, пока не прибегли к «общей ссылке» (свидетель, на которого ссылаются обе стороны), чьи показания были против обвиняемого. Монастырский суд приговорил его к битью батогами и затем освободил на поруки. Процесс был проведен так же, как велись дела в воеводской избе. И в петровский период, в 1718 году, братия Кирилло-Белозерского монастыря так же выслушивала дело о краже между двумя монастырскими работниками[95].
Все это были незначительные правонарушения. Ни одно из этих дел не входило в уголовную юрисдикцию воеводы, а в Белозерском уезде воевода обычно рассматривал серьезные преступления и тогда, когда в них были вовлечены зависимые люди церкви. Например, в 1676 году таможенный целовальник пожаловался воеводе, что его избили крестьяне, в том числе опознанные как поповичи. Благодаря этому в дело был вовлечен местный архиепископ, одобривший арест сыновей священников. Интересный случай выбора инстанции для правосудия произошел в 1681 году, когда крестьянин Кирилло-Белозерского монастыря пожаловался воеводе на избиение вологодским посадским человеком, нанявшим его для перевоза товаров. Посадский пообещал бить челом о своей вине властям монастыря, но не сделал этого, и тогда крестьянин подал жалобу в светский суд[96].
На Белоозере воеводский суд регулярно прибегал к содействию местных священников и монастырских старцев. Так, в 1616 году белозерский воевода и дьяк поручили местному священнику (вероятно потому, что он был грамотен) вести обыск среди волостного населения о недавно случившемся убийстве. В 1620 году воевода отправил запрос в Кирилло-Белозерский монастырь о том, в чьей юрисдикции находится наказание монастырского крестьянина после вынесения приговора. Монастырь оставил за собой эту прерогативу и привел в исполнение наказание, назначенное воеводой (битье кнутом на торговой площади). В 1675 году один местный монастырь пожаловался на нападение крестьян на одного из помещиков. Воевода разбирал дело до тех пор, пока стороны не пришли к соглашению о том, что землевладелец должен «розыскатца» с властями монастыря «при братье»; в случае, если им не найти решения, стороны обязались передать дело в царский суд. В 1692 году подобным же образом крестьянин, обвиненный в убийстве своей жены, находился под судом воеводы. Когда тому было необходимо свидетельство одного из местных священников, он направил формальный запрос протопопу белозерского Преображенского собора, чтобы тот принял показания у священника, как требовали церковные правила 1669 года[97]. В целом церковные суды, хотя и нарушали юрисдикцию воевод, но без них редко слушали серьезные уголовные дела.
Подобно церкви, землевладельцы также судили мелкие преступления, как было принято и в Европе. Например, английские манориальные суды собирались раз в два года и занимались всеми видами гражданских споров и мелкими преступлениями. Они могли привлекать сотни представителей от населения манора в качестве присяжных и зрителей. С XVI века русское дворянство обладало судебной автономией, за исключением сферы уголовного права, что иногда фиксировалось в специальной грамоте. Но реальная практика разбирательств по незначительным делам практически недоступна для исследования из-за почти полного отсутствия вотчинного делопроизводства[98]. Несколько сохранившихся архивов проливают, пусть и фрагментарно, свет на работу таких судов.
Крупные землевладельцы управляли своими имениями с помощью персонала, который был в какой-то степени образован и обладал некоторыми знаниями. Например, стольник А.И. Безобразов в середине XVII века держал четырех приказчиков, представлявших его интересы в Москве. Они были грамотны, обучены приказному делу и умели обходиться с бюрократическим аппаратом. У некоторых из них даже были родственники среди приказных подьячих. Приказчики Безобразова в сельской местности были не так хорошо подготовлены. Подобно тому как государство давало наказы воеводам, он составлял для них наказные памяти, в которых определял их общие обязанности (сбор налогов и пошлин, наблюдение за сельскохозяйственными работами), и, как в воеводских наказах, требовал от них не пьянствовать, не дебоширить и не притеснять крестьян. Этим и другим уполномоченным, однако, дозволялось поддерживать дисциплину крестьян с помощью наказаний за проступки, как следует из двух памятей боярина Бориса Ивановича Морозова своим деревенским старостам, где он наказывает «бить крестьян батогами без всякие пощады»[99]. Судя по приказчикам имений Безобразова, эта категория людей вообще отличалась жесткостью характера. Один из них, например, писал Безобразову, что бил палкой крестьянку, оскорбившую его во время спора из-за гусиных яиц. А.А. Новосельский в своем исследовании о хозяйстве Безобразова показал, что приказчики прибегали к телесным наказаниям за мелкие нарушения без какого-либо формального разбирательства, особенно когда дело касалось неисполнения обязательств по отношению к землевладельцу, и крестьяне часто жаловались на их жестокость[100].
Традиция обязывала провинциальных приказчиков, которые обладали правом вотчинного суда по мелким преступлениям жителей сел и деревень землевладельца, судить вместе с деревенскими старостами и избранными представителями населения. Судебные агенты землевладельцев использовали те же процедуры, что применялись в царском суде. В 1652 году приказчик одного из морозовских владений в Звенигороде сообщал ему – как воевода сообщал царю в Москву – о том, что он расследовал жалобу о драке в деревне, снял показания со свидетелей и обвиняемых, прояснил факты, и запрашивал своего хозяина о дальнейших инструкциях. В другом случае, в 1652 году, Морозов приказал отпустить на поруки беглого крестьянина, сидевшего в «железах» в его владении в Вяземском уезде. Царский суд использовал поручительство таким же образом[101].
Светские землевладельцы пересекали границу юрисдикции, которую государство оставляло за собой, даже в большей степени, чем церковные. Закон однозначно утверждал, что частные лица не должны брать правосудие в свои руки. Соборное уложение и Новоуказные статьи 1669 года, например, запрещали кому бы то ни было пытать подозреваемого в преступлении. Таким же образом они обрушивались на тех, кто скрывал преступников в своих поместьях и препятствовал следствию[102]. Но землевладельцы все равно судили такие преступления, как побои, нанесение телесных повреждений и даже убийство, хотя их должны были разбирать царские суды. Например, в 1648 году Борису Ивановичу Морозову донесли о кровавом побоище, в которое вылился земельный спор между жителями его деревень и крестьянами соседней деревни, принадлежавшей князю Василию Андреевичу Голицыну. Морозов снесся с Голицыным, сравнивая версии случившегося, а затем дал указания своему приказчику продолжить расследование. Из-за серьезности нанесенных увечий дело такого рода должно было бы попасть в воеводский суд. В 1660 году подобным же образом Морозов дал задание местным приказчикам тщательно расследовать жалобы о том, что другой его приказчик бил людей, а некоторых и убил, а также украл большое количество зерна. Боярин приказал опросить местное население, чтобы выяснить факты, и послать главного свидетеля (холопа приказчика) к нему в Москву. Это классический судебный процесс (см. главу 5). Все данные говорят о том, что Морозов желал разобраться с этим делом об убийстве своими силами[103].
Таким же образом в 1670 году в ходе дела о драке на свадьбе в одной из деревень Безобразова он велел своему приказчику расследовать случившееся и при необходимости даже «пытать и жечь огнем», невзирая на запрещение частной пытки. Комиссия из приказчика, старосты и ряда крестьян начала сыск с опросом местного населения, проводя многочисленные очные ставки и пытки кнутом. Пытки огнем удалось избежать, поскольку участники признали свою вину и были наказаны – тоже битьем кнутом. В еще одном деле также содержится упоминание о пытке. Один из крестьян жаловался Морозову в 1660 году, что его жена была оклеветана в том, что укрывала краденое. Он обвинял приказчика в потворстве жалобщику и пытке его жены кнутом. Зная судебную процедуру светских судов, муж потребовал поставить обвинителя перед миром (местным сообществом) для очной ставки перед тем, как перейти к следующему этапу пытки – огнем. Приказчик уступил, и на очной ставке обвинитель признался в клевете и снял подозрения с жены. Морозов в ответ на жалобу крестьянина приказал наказать приказчика и заплатить жене за бесчестье. Не содержа прямой отсылки к Соборному уложению в решениях о процедуре и санкциях, это дело воспроизводит процессуальный порядок, характерный для царского суда, откуда, скорее всего, Морозов и его управляющие только и могли почерпнуть свои юридические навыки[104].
Землевладельцы иногда обращались к суду для того, чтобы решить проблемы с непослушными крестьянами. В 1653 году, например, казначей Богдан Минич Дубровский отправил в государственный суд крестьянина с женой, обвинив их в краже и бегстве. Поймав их, он просил суд их сослать. После недолгого разбирательства, во время которого крестьянин признался перед судьями Разрядного приказа в краже и побеге, суд приговорил его к вечной ссылке в Олешню. Поскольку в 1669 году новый кодекс криминального права уже специально указывал, что кража, совершенная крестьянами и холопами у их хозяев, является уголовным преступлением (татьба), данное дело действительно относилось к юрисдикции государственного суда[105].
В судебных процедурах на своих землях землевладельцы и их управляющие свободно прибегали к насилию. В 1648 году, например, один сын боярский доставил к суду своего холопа с «воровским письмом» и сообщил, что бил его перед тем, как сдать властям. Валери Кивельсон также обнаружила многочисленные дела о колдовстве, в которых обвиненные как ведьмы свидетельствовали, что их землевладельцы били их, принуждая к признанию. В другом случае князь Алексей Михайлович Львов в 1639 году бил челом в суд на своих непутевых племянников, постоянно попадавших в передряги. Князь сообщил, что прежде уже получал разрешение суда бить их кнутом (и воспользовался этим правом) за кражу, которую они совершили, но они продолжали не слушать его. И наоборот, в 1645 году зависимый человек высокопоставленного московского служилого человека Михаила Пушкина был осужден за то, что оклеветал своего хозяина в государственной измене. Дело слушалось на высочайшем уровне коллегией приказных судей. Они приговорили наказать этого человека батогами и вернуть хозяину. В вердикте при этом оговаривалось, что Пушкин «не должен сам наказывать человека». В мировой от 1642 года два землевладельца достигли любопытного соглашения, которое суд подтвердил: в отношении кражи лошади они приняли решение, что если крестьянин, обвиненный в конокрадстве, будет вновь уличен в этом пострадавшим, то помещик этого крестьянина доставит виновного к истцу и велит «на конюшне бити кнутьем нещадно». Если же хозяин виновного не доставит его, то он должен заплатить пострадавшей стороне 50 рублей штрафа («заряду»)[106].
Бывало, что воеводы вступали в борьбу за уголовную юрисдикцию с землевладельцами. Например, воевода Соли Камской в 1689 году докладывал в Москву об уголовном деле против двух людей, которое было возбуждено по инициативе могущественных промышленников Строгановых. Воевода получил приказ отправить подозреваемых в Москву на суд и исполнил это в декабре 1688 года. Он, однако, писал в столицу о том, что Строгановы по дороге удержали обвиняемых на две недели на своем дворе в Нижнем Новгороде. Стороны пришли к соглашению, и Строгановы освободили их без обращения к воеводе. Воевода сообщал об этом в Москву как о нарушении ими закона и одновременно о том, что он потерял след обвиняемых и само дело, за которое нес ответственность[107].
Одно дело петровского времени открывает в восхитительных деталях картину обычной вотчинной юстиции. 20 августа 1718 года в Арзамасе священник жаловался в местный суд, что его сын был зарезан на дороге людьми, которые были должны ему денег. Он также сообщил, что обвиняемые признали свою вину, один из них был заклепан в ножные кандалы, и они были посажены в «судебную избу» их господина князя Петра Алексеевича Голицына, служившего в это время губернатором в Риге. Один из заключенных сумел бежать из этой простейшей тюрьмы. Поэтому арзамасский судья расследовал не только убийство, но и побег. Он послал своих служащих в вотчину Голицына, поручив арестовать подозреваемых в убийстве и выяснить, что там произошло. При расспросе староста землевладельца рассказал, каким образом в имении его хозяина боролись с преступностью: когда убийц обнаружили, староста сам расследовал обстоятельства убийства, допрашивал обвиняемых и заключил их в тюрьму при усадьбе. Затем он донес о деле своему боярину в Ригу, который приказал ему доставить преступников к «грацкому суду». Вскоре, однако, состоялся побег. В итоге арзамасский судья допросил двух оставшихся подозреваемых и выслал служителей на поиски бежавшего человека, но не подверг наказанию не справившихся со службой сторожей голицынской тюрьмы, что он сделал бы, если бы речь шла об официальном узилище[108]. В целом во владениях светских землевладельцев, как кажется, с большей вероятностью, чем в церковных судах, выходили за разрешенные границы их юрисдикции и применения судебного насилия. Из-за нехватки источников нам сложно определить масштаб нарушений царской прерогативы в уголовной сфере. Принимая во внимание широкую власть церковных и светских землевладельцев на местах в обществе, где крестьяне были закрепощены, а количество воеводских изб было невелико относительно огромных размеров империи, подобные эксцессы в определенной мере были неизбежны. Но государственные суды делали все возможное, дабы обеспечить притязания царской власти на монополию в области уголовного права.
Многие уже обратили внимание на административное и судебное разнообразие, рассмотренное здесь нами. Ханс-Иоахим Торке отметил в своем классическом исследовании, что чрезвычайное разнообразие форм управления в Московском государстве не позволяет говорить о единой системе. Выдающийся либеральный историк XIX столетия Б.Н. Чичерин заклеймил «сложную и запутанную подсудность Московского государства», назвав ее средневековой и лишенной «всякой стройности и всякой системы». Конечно, ситуация располагает к тому, чтобы сгущать краски. Борьба с серьезными преступлениями находилась под царским контролем. Нет свидетельств о всплесках самосудных расправ; в одном случае при поступлении известий о линчевании государство немедленно выслало на место действия дознавателя[109]. Таким же образом, как государство смогло инкорпорировать споры о бесчестье в рамки царских судов, чем пресекалось прямое насилие, оно также убедило местные сообщества в необходимости прибегать к царскому суду в отношении большинства преступлений, связанных с насилием. Правительство выполнило эту задачу, не только угрожая наказать всякого, кто возьмет исполнение закона в свои руки, и любое должностное лицо, злоупотребившее властью, но также обеспечив функционирование корпуса уголовного права и судебных учреждений. Для этой цели государство окружило непрофессиональных военных воевод-судей подведомственным им персоналом, обладавшим навыками судопроизводства, и контролировало управленческий аппарат страхом сурового наказания. Так, по крайней мере, обстоит дело в теории. О том, какими путями государство добивалось осуществления этих целей и насколько оно преуспело, мы поговорим в следующих трех главах.
Глава 2. Проблема профессионализма: судебный персонал
В мае 1635 года мценский воевода в панике писал в Москву. Он столкнулся с катастрофической перспективой потерять своего подчиненного, после того как служилая корпорация выбрала его подьячего дьячком в губную избу: «…у твоего государева дела во Мценску сидит подъячей Родька Оловенников лет с пятнатцать без твоего государева без денежнаго и без хлебнаго жалования, и всякия твои государевы дела ему, Родьке, во Мценску в съезжей избе за обычай, ведает и пишет он, Родька… и без того Родьки во Мценску в съезжей избе твоих государевых дел делать и писать будет некому. А дел твоих государевых и письма много: присылают твои государевы указные многие грамоты из Разряда и из розных приказов о твоих государевых о всяких указных делех, о денежных сборех, и челобитчиковы, и те всякие твои государевы дела без того подъячего, без Родьки у меня станут, и всякому твоему государеву делу у меня во Мценску и в съезжей избе будет мотчание»[110].
Даже если сделать скидку на риторические вольности, эта жалобная просьба воеводы демонстрирует, как важны были для местной администрации профессиональные бюрократы. Хотя воеводы были судьями, но основой системы были дьяки и подьячие, поскольку они обладали профессиональной подготовкой. Как показано в первой главе, воеводы были военными людьми, принадлежавшими к средним и высшим московским чинам, и среди их первоочередных обязанностей (военных, фискальных, экономических, административных) роль судьи была не самой важной; никакого специального обучения законам они не получали. Во многих уездах они взаимодействовали с губными старостами, которые также не имели специальных юридических знаний. Остальной персонал воеводы набирали из местных жителей, для которых это была неоплачиваемая царская служба. В приказах, занимавшихся уголовными делами (по большей части в Разряде и в Разбойном приказе), знатоками законодательства являлись дьяки и подьячие. В XVI веке сами приказные судьи принадлежали к дьяческой бюрократии, и подобный порядок сохранялся в таких важных учреждениях, как Разряд и Посольский приказ, и в следующем столетии, когда военные возглавили большинство центральных учреждений. Эти «благородные чиновники» (как их назвал Роберт Крамми) руководили приказами, лишь в малой мере обладая знаниями, соответствующими специфике этих приказов, и, не получив «специальной подготовки к изнурительному приказному труду», за свою карьеру такой сановник мог руководить целым рядом различных приказов. Воеводы в уездах также не были обучены. Все сказанное уже заставляет ожидать, что местное управление и правосудие не могли быть эффективными.
И все же государство стремилось обеспечить достойное правосудие: судебники 1497 и 1550 годов строго предупреждают судей: «Також и всякому судье посула от суда не имати никому. А судом не мстити, ни дружити никому». В 1649 году Соборное уложение особенно акцентировало внимание на обязанности судей следить за законом: «И всякая росправа делати всем людем Московского государьства, от большаго и до меньшаго чину, вправду». Можно было бы расценить подобное заявление как риторическое, если бы не личное участие Алексея Михайловича в составлении Соборного уложения 1649 года и решении различных судебных дел. Поскольку, как заметил Крамми, военный, выступавший в качестве судьи, «оставлял всю рутинную и интеллектуальную работу специалистам, служившим под его началом», вся надежда на поддержание законности в стране лежала на плечах дьяков и подьячих[111].
Проблема профессионализма – дьячество
Прибыв в Московию, иностранцы сразу же обращали внимание на отсутствие юристов. Посетивший Россию в начале XVI века Сигизмунд Герберштейн отмечал: «Свидетельство одного знатного мужа имеет больше силы, чем свидетельство многих людей низкого звания. Поверенные (рrосuratores) допускаются крайне редко, каждый сам излагает свое дело». Жак Маржерет писал около 1606 года, что «по их законам, каждый защищает себя сам или выставляет своего родственника или слугу, так как о прокуроре или адвокате там и речи нет». Позднее, в 1698 году, это мнение разделял и дипломат Иоганн-Георг Корб, утверждавший, что тяжущиеся стороны представляли свои дела «без всякой помощи поверенных или адвокатов»[112]. Иностранцам это казалось серьезным упущением.
В Западной Европе к XVI веку профессия юриста уже вполне оформилась. В Англии юристы известны со Средневековья, особенно в области гражданского права. В 1187–1189 годах был составлен учебник для юристов, а штат профессионально обученных юристов складывался вместе с развитием гражданских судов. Подобным же образом в итальянских университетах и городах XII–XIII столетий юристы и профессиональный нотариат процветали с возрождением римского права. Так, во Флоренции уже в начале XV века могущественная гильдия «юристов и нотариев» надзирала за профессиональным обучением и стандартами работы. Нотариусы, хотя и не получали специального юридического образования, применяли свои юридические знания и навыки, составляя завещания, контракты и оформляя сделки[113]. В Европе раннего Нового времени юристы в меньшей степени были вовлечены в тяжбы в сфере уголовного права. Как правило, и в Англии с ее судами присяжных, и на континенте, где розыскной процесс получил распространение в XVI веке, обвинение, в отличие от защиты, использовало юристов. Несмотря на это, юридические знания и навыки были широко распространены и могли привлекаться во время подготовки к суду[114].
В России ни нотариусов, ни юристов в качестве представителей отдельной профессии до эпохи Великих реформ 1860-х годов не существовало. Это указывает на то, что в раннемодерной России грамотность была функциональной и являлась принадлежностью определенных групп людей. Большая часть населения была неграмотна, и лишь некоторые умели читать и писать в той степени, в какой это было необходимо для их работы. Купцы и ремесленники использовали в своих делах разговорный язык, на котором заключали сделки и вели деловую переписку и бухгалтерию. Большинство приходских священников было достаточно грамотно, чтобы служить литургию на церковнославянском и подписывать документы. По Соборному уложению 1649 года, если участник тяжбы был неграмотен, вместо него предпочтительно было подписываться именно священнику. Крупные землевладельцы – от патриарха до монастырей и дворянства – и даже большие деревни нанимали писцов для ведения делопроизводства. Функциональная грамотность, насколько можно судить, была распространена и среди провинциального дворянства, нуждавшегося в ней для управления имениями и несения государевой службы. Исследования Д. Миллера для XVI века и К. Стивенс для XVII века показывают, что почти половина представителей различных групп дворянства (монастырские вкладчики, личный состав полков) могли написать свое имя на документе[115].
Литературные навыки были по большей части сосредоточены в церкви. В монастырях и епархиальных центрах монахи составляли и копировали летописи и различные религиозные сочинения, написанные на русском языке высокого стиля, который на протяжении XVII века сильно пополнился церковнославянской лексикой. После Смутного времени под влиянием Польши и Украины появились дворяне и приказные, освоившие сочинение стихов, пародий и других видов светской литературы на русском и церковнославянском языках[116]. Однако самым крупным резервуаром грамотности, которая в данном случае носила функциональный, светский и почти разговорный характер, являлась царская бюрократия. В этих условиях умение читать и писать приобреталось в ходе работы, а не в школе.
Юридические знания и понимание судебных процедур человек мог получить только в приказной системе. Историки XIX столетия упрекали московскую приказную систему в том, что функции и юрисдикция учреждений в ней дублировались, но современные исследователи относятся к ней с бóльшим уважением. Они указывают, что для жителей не составляло труда понять, кто обладал властью и в какие из инстанций следует направлять документы (а также они знали, как можно обойти систему). Ольга Новохатко замечает, что такой стихийный, иррациональный с обычной точки зрения подход к управлению был по-своему разумным и практичным, обеспечивая «организационную мобильность», позволявшую им выполнять работу быстро, эффективно и точно. Л.Ф. Писарькова считает московские приказы солидной бюрократической системой для своего времени. Боривой Плавсич утверждает, что «есть достаточное основание считать допетровскую российскую администрацию организованной на современный манер в большей степени, чем после петровских „реформ“», а Ричард Хелли пишет о «славной средневековой московской традиции государственной службы». Ряд исследователей судебной системы признавали, что обладателями специальных знаний и навыков были именно приказные, а не судьи из военного класса[117].
Профессионализм вырабатывался отчасти выделением бюрократического класса как сплоченной социопрофессиональной группы, члены которой проходили суровое обучение и подвергались пристальному контролю. Наследование должностей внутри семей обеспечивало московские приказы большинством дьяков и подьячих, но они не были закрытой социальной стратой. Численный рост бюрократии поддерживался постоянным притоком кадров извне. Социально дьяки и подьячие происходили из анклавов грамотности в обществе: дворян, сыновей священников, горожан и служилых людей низших рангов, таких как стрельцы; при этом вхождение в эту страту происходило на конкурентной основе. Оно было привлекательным, поскольку московские приказы обеспечивали достойное денежное и натуральное жалованье, а также возможность иметь землю – право, почти всецело являвшееся привилегией служилого военного класса. Государство регулярно пыталось предотвратить утекание налогоплательщиков и военных в ряды бюрократии; так, в 1640 году сыновей священников и дьяконов запретили принимать в подьячие. Несмотря на это, некоторым из них удавалось обойти указ, и Петр I в итоге эти ограничения отменил[118].
Бюрократия состояла из нескольких ступеней: подьячих нескольких разрядов, дьяков и думных дьяков. Хотя все они и работали вместе с военными служилыми людьми (бояре и дворяне) в московских приказах и воеводских избах, эти два социальных слоя никогда не смешивались. Даже когда представители военно-служилых групп становились чиновниками в XVII веке, сохранялось их социальное превосходство над остальными бюрократами. Дьяки и подьячие были исключены из клановой системы иерархических взаимоотношений (местничество)[119], а боярские и дворянские семьи не заключали с дьяческими семьями брачных союзов. При кремлевском дворе подчиненный статус бюрократии был отмечен символически: Григорий Котошихин в 1660-х годах сообщал, что думные дьяки во время заседания Боярской думы стояли, в то время как бояре (и окольничие) сидели. Это статусное отличие проявлялось и в том, как следовало входить в Кремль – представители высшего слоя перед тем, как спешиться или покинуть свой экипаж, чтобы пройти остаток пути пешком, могли проехать гораздо дальше, чем дьяки, а подьячим низших разрядов вообще запрещалось въезжать в Кремль верхом. Лишь в 1680 году думным дьякам разрешили писать свой патроним с «вичем», что было большой честью. Несмотря на это, бюрократы обладали престижем и статусом, ставившими их выше других групп населения: по Соборному уложению 1649 года дьяки и думные дьяки получали за бесчестье значительную компенсацию[120].
Прохождение трех стадий чиновничьей карьеры занимало у подьячих десятилетия с момента поступления на службу, после чего они могли надеяться на пожалование в дьяки. Это удавалось сравнительно немногим – Наталья Демидова подсчитала, что количество дьяков в приказах и провинциальных учреждениях оставалось скромным, увеличившись с 78 в 1626 году до 154 в 1698 году, в то время как между 1640-ми и 1690-ми годами количество подьячих умножилось с 1535 до 4538. Совсем немногие дьяки достигали думного чина: от двух-трех думных дьяков в начале XVII века до примерно одиннадцати в конце столетия[121].
Думные дьяки выполняли дипломатические поручения, участвовали в принятии законов и в работе Думы бок о бок с боярами. Дьяки заведовали работой своих приказов или одного из внутренних подразделений большого приказа. Статистика показывает, что карьера половины дьяков в XVII веке целиком прошла только в одном приказе, а четверть работала только в двух[122]; тем самым они вырабатывали навыки и получали знания, достаточные для того, чтобы единолично решать большинство вопросов. Некоторые иностранные наблюдатели высоко оценивали их деятельность. Врач Алексея Михайловича, доктор Сэмюэль Коллинс, который жил при дворе несколько лет в 1660-х, замечал: «Каждая область имеет свой
Коллинс и Перри поняли все верно: «бояре» или воеводы из правящего класса представляли царя, в то время как бюрократы обладали значительной судебной компетенцией и властью.
Юридические знания распространялись из Москвы в уезды благодаря тому, что в города в помощь воеводам назначались дьяки, обучавшие подьячих и руководившие ими. Демидова пишет о «большой мобильности» подьячих, «переводившихся во временные приказы, посылавшихся с административными заданиями в города, в полки и посольства»[124]. Мэттью Романиэлло изучил мобильность в рамках группы подьячих (около 300 человек), служивших в Казанском уезде. В ходе карьеры большинство работало в различных провинциальных центрах, и более половины были повышены и приняты на службу в московские приказы, где нашлось применение их навыкам (в военной, налоговой и судебной отраслях) в той же или даже в большей степени, чем их знание работы на местах. Рассмотренные нами дела также показывают подобную мобильность: в 1701 году подьячий Разрядного приказа был наказан за взяточничество; расследование установило, что он начал свою карьеру в воеводской избе в Белгороде, потом получил повышение и стал служить с мая 1699 года в Москве. Как отмечалось в главе 1, делопроизводственные стандарты также перемещались из Москвы в провинцию; они проникали даже в переписку землевладельцев со своими поверенными в поместьях, как это видно из письма Б.И. Морозова («И как к тебе ся моя грамота придет, и тебе б…») и ответа ему поверенного, который уничижительно называет себя полуименем[125].
Благодаря дьякам и подьячим в местных учреждениях сохранялось знание права, которое обеспечивало работу системы, в центре которой стояли непрофессиональные судьи из военных. Приказы были обязаны вершить суд быстро на местном уровне, с одной стороны, обеспечивая местных судей необходимыми знаниями и указаниями, в которых они нуждались для вынесения приговоров (см. главу 7), и, с другой стороны, за счет контроля, требуя постоянного финансового учета и частых отписок в Москву[126]. В правовой сфере они регулировали деятельность судей с помощью нескольких стратегий. Первой стратегией была коллегиальность. Суды приказов и местные суды представляли собой трибуналы, включавшие председателя из военных и несколько чиновников. Соборное уложение 1649 года предписывало судить «боярину, или окольничьему, или думному человеку с товарыщи, три или четыре человеки». Список приказных судей XVII века, составленный С.К. Богоявленским, показывает, что во всех московских приказах трудилось от одного до трех дьяков, работавших вместе с военными в качестве судей. В Разбойном приказе, например, каждый год сидел по меньшей мере один боярин или окольничий и два-три дьяка. В крупных городах вместе с воеводой мог служить дьяк, а в более мелких – воеводы работали с подьячими, подготовленными по московским стандартам. На практике приказные в местных учреждениях служили дольше, чем воеводы: средний срок в должности у первых составлял четыре года, а у вторых – только один-два. Даже в бурное Смутное время (1598–1613) приказные оставались на своих местах. Таким образом, подьячие имели возможность обеспечивать систему необходимыми знаниями и навыками и неявно осуществлять контроль над ее работой. В московских приказах дьяки обладали достаточной властью, чтобы решать мелкие дела самим[127].
Провинциальные учреждения выносили судебные решения коллегиально. Например, в Белоозере в XVII веке воеводы обычно писались вместе с дьяками или подьячими[128]. Исследователи в целом соглашаются, что отличия в статусах бюрократов и военных служилых людей препятствовали каким-либо уступкам в этом вопросе: в 1680 году указ постановил, что только имя главного судьи (обычно человека с военным служилым происхождением) должно фиксироваться в документах с добавкой «с товарищи». Но на практике дьяки превосходили их своим судебным опытом. Они советовали судьям, как проводить различные судебные процедуры, обеспечивали применение необходимых делопроизводственных форм и исполнение приказов. Наконец, они делали выписки из релевантных законов, на основании которых судьи и выносили приговор[129].
Второй стратегией для обеспечения надлежащей процедуры стало создание единой модели канцелярского языка и делопроизводства, что было впечатляющим достижением, учитывая размеры империи[130]. Документы существовали в виде книг и столбцов. В записных книгах фиксировалась корреспонденция, но большинство документов, поступавших в приказ, представляло собой челобитные на длинных узких листах бумаги. По мере того как суд накапливал документы по делу, они склеивались вместе в длинные столбцы, которые Олеарий описал так: «Для этой цели они разрезают поперек целые листы бумаги, приклеивают потом полосы друг к другу и свертывают в свитки. Иной из свитков длиною в 20, 30, даже 60 и более локтей. В канцеляриях можно видеть весьма много их, грудами сложенных друг над другом». Сэмюэль Коллинс шутил по поводу этого неудобного формата: «Русские истребляют множество бумаги: они излагают дела свои так же пространно, как наши писаря, пишут на длинных свертках»[131]. Формуляр основных видов документов, так же как и практика приказной работы в целом, установился в XVI веке[132]. Язык официального делопроизводства был стандартизирован в форме канцелярского языка, близкого к современному разговорному русскому. К XVII веку стандартом рукописного письма стала скоропись; использовавшиеся условные сокращения были сложными, но применялись постоянно. Орфография и пунктуация варьировались, как и в европейском книгопечатании того времени. Процедуры подбора, вычитки, одобрения и записи документов окончательно оформились к середине XVII века. Одинаковые разновидности документов бытовали на всей территории России от Белгорода до Сибири, на протяжении десятилетий сохраняя свою форму и язык, что говорит о замечательном уровне централизации бюрократии.
Третья стратегия, обеспечивающая непрофессиональных судей знаниями и навыками работы с законами, заключалась в том, чтобы особое внимание уделялось обеспечению достоверности документов. Специалисты по исторической социологии указывают на решающую роль делопроизводства в государственном строительстве раннего Нового времени; Энтони Гидденс называет подобные практики «надзором» (surveillance), имея в виду систематический учет на бумаге людских и материальных ресурсов[133]. Московские законы с конца XV века тоже уделяли особое внимание достоверности юридических документов. Судебник 1497 года оговаривал необходимость скреплять грамоты печатью судей и заверять их подписями дьяков и, кроме того, регулировал составление документов о холопстве. В Судебнике 1550 года также делается упор на пошлинах, печатях, подписях, а еще обозначены некоторые новые перспективы. Так, вводится тюремное заключение и телесные наказания для подьячих, допускавших злоупотребления при составлении документов. Судебник развивал нормы предыдущего свода о регистрации кабал на холопство, устанавливал статьи о конфиденциальности судебных показаний, достаточно детально рассматривал подготовку судебного протокола подьячими, включая утверждение и подпись документа дьяками. В 1570-х годах наемник-военный Генрих фон Штаден оставил свидетельство о некоторых из подобных процедур, отметив то, как писцы защищают документы от подделки и копирования, заверяя их подписями на обеих сторонах листа, особенно по местам склейки[134].
Судебник 1550 года также ввел важный запрет на делопроизводственную работу на дому. Этот запрет в дальнейшем не раз подтверждали, а жалоба на его нарушение была одной из самых частых среди обвинений суда в коррупции[135]. Пространная десятая глава Соборного уложения 1649 года, посвященная судебному процессу, содержит в себе еще больше норм о подтверждении документа подписями, его регистрации и достоверности. После того как дьяк удостоверял протокол, было запрещено вставлять в него или изымать из него части текста или целые документы[136]. Во второй половине XVII века указы определяли рабочее время для приказных, появлялись инструкции о заверении документа и его структуре и о том, что дьяки и подьячие должны были хранить в тайне показания участников дела; была предпринята ревизия обвинительного процесса в результате многочисленных жалоб на порядок разрешения земельных конфликтов[137].
Четвертая стратегия позволяла удостовериться, что воеводы на местах соблюдают все процессуальные требования и верно применяют закон. Она заключалась в надзоре за воеводами и их подчиненными, которые были обязаны отчитываться перед приказами на ключевых стадиях ведения важных дел или ожидать вердикта из Москвы[138]. По некоторым важным процессам приказы могли направлять воеводам перечни вопросов для свидетелей. Когда дело доходило до вынесения смертного приговора, воеводы и сами обращались в приказы для вынесения приговора, даже если они были не обязаны это делать (см. главу 7). Как позже скажет Петр I, контроль из центра был необходим для того, чтобы «от недознания в разсуждении» судьи на местах не смогли ошибочно наказать человека слишком жестоко или даже приговорить его к смерти. В царской грамоте 1677 года из Разрядного приказа севскому воеводе, расследовавшему ведовство, отчетливо виден детальный контроль: «И вы б того драгуна Емельку велели в Севску сыскать, и против его челобитья в Севску расспросить, и дали б ему в том очную ставку, и сыскали про то накрепко. А будет доведется, и его Емельку велели в том пытать и огнем жечь. И что о том в сыску объявится, и вы б о том к нам… писали, а отписку велели подать в Разряде». Подобным же образом, в деле 1649 года в Ельце судье было предписано допросить двух обвиняемых перед орудиями пыток, а если они не признаются, то их следовало пытать и писать о результатах в Москву[139].
В центре также надзирали за судьями с помощью многочисленных повторов в документах. Эта черта московской приказной системы дает современным историкам основание для того, чтобы охарактеризовать ее как детскую и отсталую[140]. Поскольку документы повторяли, по большей части дословно, содержание предыдущих частей дела, то в результате они разрастались до невообразимых размеров, и историки (как и, несомненно, чиновники той эпохи) с трудом отыскивают в них порцию новой информации, в частности указания о дальнейших действиях. В своих ответах воеводам центральные приказы следовали детально разработанной письменной культуре. Так, стремясь добиться у одного из подозреваемых признания в измене, Разрядный приказ в 1664 году последовательно инструктировал воеводу следующим образом: попросить его записать обвинение, запечатать и отдать воеводе, если же он неграмотен, то ему должен помочь его духовный отец, после отправить записанное в Москву. Если обвиняемый отказывался признаваться духовному отцу, то он должен был рассказать об этом воеводе наедине. Если и после этого следовал отказ, то его следовало пытать. Ответ воеводы представлял собой дословное повторение приказов, а затем по пунктам ответы на каждый из них[141]. Результат этих процедур казался бессмысленно механическим, но он служил важным целям.
Во-первых и прежде всего, подобные повторения способствовали тренировке судей в юридических вопросах. Протоколы дел постоянно описывают, как дьяки или подьячие читают судьям дело, а те принимают решение (даже если дьяк, как и любой хороший помощник руководителя, в общих чертах доносил до него, что надо делать). Нет оснований считать, что подобные изложения процесса не отражают реальность. Если судьи уделяли хоть немного внимания происходящему в суде, то им приходилось постоянно сталкиваться с описаниями основных судебных процедур (как проводить допросы отдельных лиц и опрашивать местное население, как переходить к пытке) и принятых способов действия. Постоянно вбивая юридические нормы и процедуры в голову воевод, центр таким образом обучал их. В подобных ситуациях такой метод не нов. Мэттью Иннс утверждает, что капитулярии Карла Великого также были направлены на информирование судей на местах о законах и легитимных процедурах. В некоторых уголовных делах надзор османских военных судей за работой провинциальных судей осуществлялся в таком же избыточном формате. Даже в Новое время управление британскими колониями столкнулось с двусторонней проблемой: с необходимостью привнести в традиционное правосудие местного африканского населения принципы «верховенства закона» (Rule of Law) и осуществить это при посредстве колониальных администраторов, не обладавших юридическими знаниями. Поэтому для их пользования было создано необычайно детальное изложение британских законов, с помощью которого они затем должны были обучать и своих африканских подчиненных[142].
Составление столь подробных дел служило и другой цели. Оно заполняло лакуну, которая могла возникнуть при частой смене служащих или если процесс растягивался на долгий срок. В исследовании об использовании прямой речи в московских судебных документах Дэниэл Коллинз показал, что новые дьяки и судьи нуждались в том, чтобы их ввели в курс дела, и даже если личный состав суда не менялся, то им могло быть не так просто удержать в памяти детали дела, если оно затягивалось. Когда дело доходило до вынесения приговора, дьяки подготавливали полное дело, включавшее в себя все документы полностью и необходимые выписки из законов. После чего они зачитывали дело вслух, хотя, вероятно, чтобы чтение не затянулось надолго, перескакивали к последним по времени и наиболее релевантным материалам. Но известные прецеденты ясно говорят о том, что вердикт мог быть вынесен только на основе «слушания» дела, в том числе экстрактов из законодательства. Коллинз отмечает: «При выслушивании (или иногда также чтении) дела все свидетельские показания представлялись в сравнительно не аналитическом режиме прямой речи, и весь процесс как бы буквально проходил перед глазами судей»[143].
Другие судебные системы раннего Нового времени руководили судами похожими способами. Улинка Рублак описывает «необычайно тесное» взаимодействие в Вюртемберге XVI–XVII веков профессиональных юристов при дворе герцога и местных судей-непрофессионалов, которые наследовали должность или получали ее как синекуру. В частности, в уголовных делах вюртембергские судьи были обязаны предоставлять судебные протоколы, запрашивать разрешение на применение пыток и исполнение наказаний и консультироваться у университетских юристов; «вопросы для подозреваемых также часто предварительно формулировались вышестоящим советом или юристами Тюбингенского университета»[144]. Московские воеводы не могли обратиться к университетам, которых в России еще не существовало, зато приказные дьяки вполне справлялись с этой ролью.
Угрозы и наказания также стимулировали воевод и подведомственных им чиновников применять единую процедуру и единообразно исполнять закон. Связь между судьями на местах и центром не всегда заключалась в перечислении последствий небрежения законом, но о них воеводам было хорошо известно из других источников. Судебники 1497, 1550, 1589 годов в значительной степени были посвящены формализации судебного процесса, установлению пошлин за процедуры, наказанию судей и дьяков за лихоимство, а участников процесса – за нарушение судебных норм. Громадная десятая глава Соборного уложения (в ее состав вошло 287 статей, что составляет около трети от 967 статей во всем кодексе) развивала данную тенденцию. Более того, в наказах воеводам, которые они получали при назначении, строго оговаривалось, что неповиновение царским указам или иные нарушения повлекут за собой «великую опалу», «погибель», конфискацию земель, штрафы или даже хуже – наказание («что царь укажет»). Отдельные указы и судебники также формулируют подобные санкции. Как мы разберем более подробно в главе 4, государство выполняло подобные угрозы, наказывая чиновников, допустивших злоупотребления, и, поступая так, предупреждало остальных.
Воеводы, являвшиеся и судьями, понимали это. Оправдываясь в переписке с центром, если их обвиняли в неподобающих действиях, воеводы первым делом апеллировали к царскому указу: они-де не делали ничего, выходящего за пределы инструкций. Напротив, когда тяжущиеся обвиняли официальное лицо в коррупции, они заявляли, что он действовал без царского указа. Так, в 1670 году один из участников судебного разбирательства жаловался на то, что воевода пытал его жену «без царского приказа и без расследования»[145]. Чиновники, обвиненные в процессуальных нарушениях, отчаянно защищались. Например, в 1655 году один воевода жаловался в Москву о том, что его несправедливо обвинили и заключили под стражу за то, что ему будто бы не удалось собрать служилых людей. Он просил очистить его имя и объяснял, что на самом деле он выполнил указ. В 1672 году в районе Тулы воевода активно протестовал против обвинения в том, что он не обеспечил работу сыщика; по словам воеводы, он так энергично преследовал преступников, что даже пытал одного из обвиняемых четыре раза![146] Все эти местные чиновники жили на лезвии ножа: они нуждались в землях, деньгах и ином обеспечении, которое давала служба.
Государство без колебаний наказывало всех чиновников от подьячего до воеводы за нарушение закона. Очевидные злоупотребления наказывались жестко, как это было в 1605/06 году, когда подьячему отрубили руку за подделку документов о владении землей, а в 1676/77 году Разрядный приказ велел не только выгнать со службы и бить кнутом подьячего, но и запретить другим приказам принимать его на службу. Его преступление состояло в том, что он изменил приговор в уже подписанном дьяком указе. Подобным образом в 1690 году подьячий в Цивильске (совр. Чувашия) обманом уговорил некоторых местных жителей подписать пустой лист, на котором он составил заемную кабалу. Он был уволен и доставлен в Москву для дальнейшего разбирательства. В 1701 году два других подьячих были биты кнутом за составление поддельных документов и взяточничество. Государство наказывало чиновников и не за столь вопиющие нарушения, такие как описки в документах. Несколько уровней контроля внутри учреждения позволяли приказам вовремя устранять ошибки при подготовке документов, но, если ошибки все-таки случались, расправа была скорой. Так, в 1658 году подьячий Патриаршего судного приказа был бит кнутом в Разрядном приказе за ошибку в царском титуле перед лицом своих коллег, специально собранных для этого случая[147].
В провинции наказать могли и приказных, и судей, хотя и с учетом их различия в социальном статусе. Например, в 1663 году орловский губной староста был посажен в тюрьму на неделю за то, что отправил в Москву отписку с ошибкой в царском имени, а его дьячок, который прочел ее вслух перед судьями вышестоящего приказа, был «сняв рубашку (для усиления наказания. –
Все это может показаться мелкими нарушениями, и в идеале правовая культура, подразумевавшая уважение закона и признание власти царя, должна была усвоиться настолько хорошо, чтобы мелкие ошибки стали бы простительны. Но в данном случае это – очевидные свидетельства намерения Москвы внедрить единую бюрократическую культуру и закон. Централизованное Московское государство полагалось на своих бюрократов в снабжении постоянно действующей судебной экспертизы. Военная элита обеспечивала символическое лидерство, а бюрократы обладали реальной властью за кулисами. Драматическим проявлением подобного соотношения стал приговор 1634 года за измену воеводы Михаила Борисовича Шеина. Обращаясь к двум дьякам его штаба, вердикт гласил: Шеин «вас не слушивал ни в чем и вас лаел и позорил и были вы у него хуже сторожей и воли вам никому ни в чем не давал, что кому велел делать, то и делали всё неволею». Дьяки были освобождены, а полководец – казнен[150].
Класс юристов?
Очевидно, что дьяки обеспечивали судей из служилых людей юридическими знаниями и навыками в местных и приказных судах. Но кто мог проконсультировать тяжущихся? Дела показывают, что челобитчики из всех социальных слоев, даже из самых низших, и даже те, кто не умел подписать свое имя, заполняли необходимые документы, применяя правильную терминологию и приводя необходимые ссылки на законы. Например, знание законов тяжущимися или теми, кто составлял их прошения, показывают их просьбы прислать пристава для осмотра тела или задержки подозреваемых[151]. В 1649 году один дворянин жаловался, указывая на законодательные основания применения пытки, что его сына пытали «без суда, и без сыску, и бес поличново». В деле 1651 года сохранилась просьба солдата о приведении в исполнение приговора относительно двух человек, участвовавших в нападении, повлекшем гибель одного из нападавших. В его челобитной используется юридическая фразеология (обвиняемые названы «ведомыми ворами») и даже расхожий оборот – «чтобы впредь им было неповадно воровать и по дорогам людей стеречь и побивать». Здесь очевидна рука знающего подьячего. Также в 1651 году обвиняемый в убийстве сначала заявил о том, что это была самооборона (что уменьшило бы его вину). На очной ставке с жалобщиками, однако, он отказался от своих показаний. Кажется, что первое заявление было сделано так, чтобы соответствовать закону, возможно, по подсказке профессионала[152].
Где тяжущиеся могли получить такие юридические консультации? В голову приходят несколько источников, начиная с самих подьячих и доверенных лиц, которым тяжущиеся могли доверить свои дела. Впрочем, последний вариант менее вероятен. В уголовных делах не разрешалось участие каких-либо посредников – судьи и их помощники расследовали дело напрямую. При обвинительной форме процесса (см. главу 5) тяжущимся разрешалось использовать вместо себя представителей, если они уезжали на службу или не могли предстать перед судом по иным причинам. Закон дозволял присылать «детей своих, или братью, или племянников». Также разрешалось, опять же, если это было не уголовное дело, прибегать к услугам третейских посредников, хотя закон специально выражает озабоченность тем, чтобы они не давали ложных свидетельств за взятки[153]. У нас нет оснований утверждать, что данные представители или посредники обладали профессиональными юридическими знаниями. Люди обычно выбирали на эти роли друзей или представителей местного сообщества.
Третьим вероятным средоточием юридических кадров был обученный персонал частных вотчинных администраций. Они улаживали дела светских и церковных землевладельцев и лоббировали интересы своих хозяев в приказах, создавали для них сеть личных связей и представляли их дела в суде. Скандальный плут Фрол Скобеев зарабатывал на жизнь тем, что был «великой ябида, ходотайствовал за приказными делами»[154]. Другими хранителями юридических знаний являлись «площадные подьячие» в крупных городах, которые могли играть роль профессиональных юристов.
В каждом сообществе имелись профессиональные писцы, составлявшие челобитные, договоры и другие документы, предоставляемые в воеводский суд, в приказ, на таможню или в другие учреждения. Известные как площадные подьячие, эти люди представляли собой группу, ускользающую из классификаций и не включавшуюся в номенклатуру «чинов», составлявших социум. Несмотря на это, они часто упоминаются в документах, что свидетельствует о важности исполняемых ими функций.
Площадные подьячие известны примерно с 1540-х годов, хотя практика их работы восходит к более раннему времени. В XVI веке они упоминаются в Новгороде, Твери, Переславле-Залесском, Пскове, Ивангороде и, конечно, Москве. Площадные подьячие не были государственными служащими и кормились «от пера», взимая плату за каждый документ. Они были организованы в своего рода гильдию, членство в которой было ограничено, чтобы поддерживать хороший уровень дохода. При одном приказе в Москве в 1691 году, согласно установленному ими самими лимиту, имело право работать не более десяти площадных подьячих; в 1685–1697 годах в Костроме их зафиксировано шестнадцать; в Москве на Ивановской площади с 1649 по 1680-е годы их было около 30. Площадные подьячие выбирали старосту, который фиксировал их деятельность и следил за качеством работы[155].
Можно предположить, что в Москве трудилось несколько групп площадных подьячих. При Разрядном, Стрелецком, Холопьем, Посольском, а также в Патриарших приказах поощрялось существование таких коллективов, как своеобразный нотариат, помогавший челобитчикам с составлением прошений в эти органы. Площадные подьячие трудились также на крупных площадях в городе, первой из которых была Ивановская у колокольни Ивана Великого в Кремле. Они готовы были помочь большому количеству тяжущихся в приказах, у которых не было прикормленных нотариев. И по всей империи документы (челобитные, духовные, кабалы, купчие, рядные на лавки и найм рабочих) могли составляться такими негосударственными нотариусами. Государство доверяло их профессионализму и признавало их право на существование; когда Москва сгорела в 1626 году, то не только служащие приказов, но и те «подьячие… которые пишут на площади, и земские и церковные дьячки» были наняты для восстановления приказной документации. В Новгороде в 1636 году воевода собрал всех площадных подьячих, чтобы идентифицировать почерк и подпись на спорном документе. Уложение 1649 года пошло еще дальше – оно признавало законными финансовые документы на сумму более 10 руб. (крепости, заемные кабалы), только заверенные площадными подьячими Москвы и других городов. В случае если документ составляли деревенские или помещичьи люди, писцы его не принимали, а если он был написан просто грамотным человеком, его должны были освидетельствовать и заверить площадные подьячие[156].
Почему же существование столь разнородных кадров, сведущих в области закона, представляется таким важным? Во-первых, некоторые из них, такие как площадные подьячие, служили своеобразным резервом для государственной службы, особенно в сельской местности[157]. Во-вторых, они консультировали тяжущихся. Они знали правильный формуляр челобитной, они также умели посоветовать тяжущимся, какой нужно сделать запрос или как обратиться с жалобой. Натали Земон Дэвис ярко показала, как французские нотарии, составлявшие просьбы королю о помиловании, вносили изменения в суть излагаемого просителем дела. Нотарии знали формуляр, закон и словесные обороты, позволявшие их клиентам добиться милости[158]. Тем самым они и определяли реальное функционирование закона. В случаях, рассмотренных нами, умелые грамотеи имели такое же влияние. Так, в 1669 году посадский человек из Луха потребовал, чтобы обвиняемых в нападении на него допрашивали раздельно («поставить и допросить порознь») – элемент из розыскной процедуры суда, распространенный на мелкие преступления всего за два года перед тем. В челобитной одного из представителей греческой ученой семьи Лихудов, поданной в 1694 году, искусно применены терминология и практика московской юридической процедуры. Иоанникий Лихуд начал иск о том, что его сын был ложно обвинен в изнасиловании; последний, Николай, также бил челом, обвиняя чиновника, ведшего дело, в попытке вырвать у него ложное признание, а истцов – в ложном обвинении. Хотя челобитная Николая и имитирует униженный стиль подобных документов («я… человек иностранной, судов, и очных ставок, и как записи пишутся и вершатся по московскому обычаю, не знаю»), Иоанникий Лихуд справедливо жаловался на то, что его сыну «грозили застенком» без достаточных на то оснований (не было ни язычной молки, ни признания, ни материальных улик). Его сын не только точно сослался на Уложение и привел пассаж из него, но и верно указал, к какой юрисдикции он относился[159]. По всей видимости, государство с опаской относилось к распространению таких знаний, хотя и настаивало на применении правильных форм в документах: Новоуказные статьи 1669 года запрещали сотрудникам суда распространять среди тяжущихся или свидетелей из местных сообществ «образцовые письма» для составления челобитных или дачи показаний[160]. Подобная озабоченность Новоуказных статей образцовыми письмами предполагает желание государства услышать подлинные голоса тяжущихся (пусть даже хороший подьячий знал, как обработать их соответственно). Тот, кто интересуется юридическим делопроизводством в Московском государстве, должен помнить, что все показания известны нам в редакции писцов.
Эти грамотеи всех родов, в особенности площадные подьячие, де-факто могли играть роль юристов. Нотарии других стран раннего Нового времени, вне сомнения, именно так и работали, открывая частным лицам путь в юридическую систему, и в то же время являлись дополнительным инструментом поддержания королевского закона[161]. До 1864 года в России не существовало профессии юриста, но эти очаги образованности давали людям знания, необходимые для того, чтобы система работала в их пользу.
Выборные чиновники из местных сообществ
Даже получая поддержку образованной бюрократии, воеводы продолжали сталкиваться с трудностями при поиске людей для исполнения судебных и полицейских функций. Об этом дает, например, представление дело 1635 года: когда в Старом Осколе умер палач, воевода взял на его должность одного из воротников. Другие воротники пригрозили бегством со службы, опасаясь такой же неприятной перспективы. Назначенный палачом воротник бил челом в Москву, делая акцент на государственном интересе: в палачи-де нужно брать из «гулевых» людей, не состоявших на службе и не плативших налоги. Воевода проконсультировался с Разрядным приказом, и там поддержали воротных стражей: воеводе следовало «для пыточного дела выбрать из гулящих изо всяких людей, которые… не в службе и… податей не платят»[162]. В данном случае необходимость для воеводы найти кого-то на это место вошла в конфликт с городской службой по охране ворот. В других случаях сам способ набора персонала становился обузой для местных сообществ и подрывал работу судов.
В непосредственном распоряжении воевод находился лишь небольшой персонал на жалованье, включавший подьячих, приставов, недельщиков, рассыльщиков. Недельщики и приставы, согласно присяге 1568 года, собирали налоги, надзирали за преступниками и участвовали в судебном процессе. Под началом воеводы также находились команды стрельцов, казаков и пушкарей, которым могли даваться те или иные поручения. Например, в Белоозере в 1638 году пушкари арестовали и привели человека, обвиненного в том, что он зарезал другого; в другом случае они арестовали жену человека, замешанного в убийстве, которого не смогли найти[163].
Большая часть работавших в воеводской и губной избах не получала годового жалования, а избиралась местным сообществом для того, чтобы выполнять царскую службу (в рамках как своих личных, так и общинных обязательств) в качестве выборных. В их число входили целовальники (вторые в иерархии после губных старост, они также надзирали за тюрьмой), губные дьячки, сторожа, палачи и бирючи. Кроме того, местные дворяне были обязаны помогать губному старосте или воеводе выслеживать и задерживать преступников. Там же, где дворян было мало, к делу привлекались посадские, крестьяне, казаки и стрельцы. Вклад сел и деревень в борьбу с преступностью заключался в том, что они выбирали сотских, пятидесятских и десятских[164]. Присяга, приносимая сотскими, свидетельствует, что основной их обязанностью была борьба с преступностью: в 1699 году на северо-западе страны сотские отвечали за то, чтобы на их территории «не было бою и грабежу, убивства, и корчемного питья, и блядни, и зерни и подметов, и зажигалщиков, и табатчиков, и всякого воровства, и татей, и разбойников, изменников, и беглецов, и расколников, иноземцов Немец, Поляков и Тотар, и лазутчиков». Они были обязаны хватать и доставлять к губному старосте преступников, а в случае небрежения подвергались штрафам и телесным наказаниям. Подобные полицейские чиновники существовали по всей империи: в 1701 году нерчинский губернатор получил указ организовать в крестьянском сообществе выборы старост и других представителей для противодействия преступности[165].
Подобным образом государство опиралось на местные сообщества в борьбе с нарушениями закона. Одно из преимуществ такой практики заключалось в том, что ответственность за поддержку администрации падала на людей, которые сами в наибольшей степени страдали от преступности. Выбирая таких чиновников, жители обязывались им подчиняться, помогать им, собираясь в отряды самообороны, обеспечивать их и сами не совершать преступлений. Памяти, выдаваемые им при назначении, также требовали служить честно, не брать взяток и не мирволить никому[166]. И все же выборная служба и обеспечение выборных ложились тяжким бременем на местное сообщество и на отдельных лиц. Подмога, выплачиваемая жителями Шуи губной избе в 1631 году, включала «жалование губному дьячку, и целовальником, и сторожом, и палачю, и биричю, на бумагу и на дрова и на всякой потюремной расход». Служащим губной избы полагалось использовать собственных, а не царских или общественных лошадей («потому что они емлют подмогу [жалованье]»); все это говорит о том, что система была построена на самых дешевых основаниях[167]. Источники полнятся примерами того, как сообщества сопротивлялись сбору этих платежей. В частности, в 1625 году муромские дворяне и дети боярские жаловались, что муромские монастыри и посадские люди отказывались платить деньги на губные расходы, ссылаясь на иммунитетную грамоту. Разбойный приказ отверг такие претензии и обязал монастыри платить. Со временем (в 1637 году) увидел свет указ о том, что никто не может иметь иммунитета от обеспечения губных изб[168].
Более того, чтобы заставить выборных чиновников добросовестно работать, государство прибегало прежде всего к моральному давлению. Вступая в должность, они приносили присягу перед Богом и царем, что подразумевало серьезную ответственность; иногда община для верности требовала поручительства (под угрозой выплаты штрафа, если выборный не выполнит своих обязательств). Тем не менее нагоняи за вялую работу по-прежнему были часты, как станет понятно из следующей главы. В заключение рассмотрим пример палачей, рекрутирование которых дает представление о трудностях, с которыми сталкивались воеводы при наборе персонала.
Палачи
Палач, или заплечный мастер, бил кнутом, пытал, а также приводил в исполнение наказания. В отличие от некоторых стран, где профессия палача передавалась по наследству, в Московии это просто была работа в губной или воеводской избе[169]. Обязанность уездного общества состояла в том, чтобы нанять или рекрутировать иным способом палача для губного округа. В 1601 году указ в Серпухов и в Коломну содержал требования к штату губной избы – «в тех городех быти губным целовальником, и дьячком, и сторожом, и палачом, и биричем… и быти им у тех дел переменяяся по годом». Многочисленные документы показывают, что местные сообщества признавали эту обязанность. Например, уставные грамоты для судей на Севере или расписки «городского бирюча и палача» в получении годового денежного и натурального жалованья от «пашенных людей» владимирского Успенского монастыря[170]. Один из шуйских документов 1631 года показывает, что местное сообщество сдавало воеводе собранные деньги на содержание палача, а тот передавал их в губную избу. В другом провинциальном городе в 1617 году палачу выплачивали 12 рублей в год, в то время как тюремный сторож получал 10 рублей с полтиной[171].
Иногда местное сообщество не могло позволить себе такие расходы. Например, в 1625 году в Муроме местное дворянство жаловалось на то, что, поскольку они не смогли собрать необходимую сумму, большая часть персонала съезжей избы – сторожа, палач и бирюч – сбежала и пришлось нанимать тюремных сторожей по высокой цене. Уложение 1649 года установило, что жалованье для палачей в Москве должно было выплачиваться из Разбойного приказа, но местные сообщества сами отвечали за их оплату вплоть до 1680 года, когда местных палачей перевели на жалованье, выдаваемое из средств губной избы[172]. Однако похоже, что в реальности деньги до них не доходили. Костенский воевода в 1696 году жаловался на ветхость своего дома, воеводской избы и тюрьмы и на то, что палач умер; ему указали нанять палача из гулящих людей. В ответ на просьбы белевского воеводы, который настойчиво писал в Пушкарский приказ в 1701 и 1702 годах, Пушкарскому приказу было поручено позаботиться о пришедших в негодность городских укреплениях, а новое учреждение по управлению городами, Ратуша, должно было побудить городских старост выбрать палача[173].
Презрительное отношение к должности палача делало поиск необходимого кандидата особенно трудным. В источниках есть множество воеводских жалоб на то, что у них нет палача и его тяжело найти[174]. Одни воеводы откладывали рассмотрение судебных дел, другие – набирали первых попавшихся кандидатов, часто вопреки их протестам. В 1621 году данковский воевода взял в палачи казака; а когда валуйский воевода в 1632 году писал о том, что у него нет палача, власти указали его «выбрать из тутошных людей». Воевода Ефремова попал в такой же переплет в 1649 году, сообщая в Москву, что из-за отсутствия палача не мог продвинуться в расследовании убийства. Предыдущим палачом был стрелец, по-прежнему проживавший в городе, но, по его словам, выполнять эту должность его заставил прежний воевода, и теперь он не желал возвращаться. Другой местный житель, имевший опыт заплечного мастера, просто покинул город. Напоминая в отписке царю, что без его указа он не смеет взять палача из служилых людей, воевода просил необходимых инструкций. Когда в 1682 году спешно казнили князей Ивана и Андрея Хованских, не нашли палача, поэтому провести казнь заставили одного из стрельцов. При расследовании убийства в 1684 году в Белоозере пытки проводил тюремный сторож губной избы[175].
Государство, в котором не было наследственной касты палачей, крайне нуждалось в том, чтобы определить, из каких социальных слоев можно их рекрутировать. Соборное уложение провозглашало, что палач в Московии должен происходить из вольных людей, служба которых гарантировалась порукой местных жителей. Что до провинциальных городов, то Уложение просто указывало, что уездные сообщества должны были их выбрать. В 1681 году государство улучшило положение дел, уточнив, что воеводы должны брать в палачи добровольцев из посадских людей, а при отсутствии «охочих людей» городской общине следовало «выбрать из самых из молодчих или из гулящих людей, чтобы во всяком городе без палачей не было»[176].
Стыд, возможно, играл роль и здесь, хотя это явно и не отражено в российских документах XVII века. Немецкий наблюдатель Адам Олеарий высказал такое предположение: «Состоять палачом у них раньше не считалось столь позорным и бесчестным, как, пожалуй, теперь. Ни один честный и знатный человек теперь не стал бы вести дружбу с высеченным, разве только в том случае, если подобному наказанию кто-либо подвергся по доносу лживых людей или неправильно был наказан вследствие ненависти к нему судьи». Несмотря на это, Олеарий отмечал, что палачи хорошо зарабатывают на взятках и на продаже алкоголя колодникам. Своими реформами Петр I осознанно ввел в России европейские представления о чести и стыде, к которым и отсылал Олеарий. Петр провозгласил, что человек, которого коснулась рука профоса (этот германизм использован для обозначения палача), не может считаться честным человеком и «в войске его величества терпим да не имеет быть». Как показывает Э. Шрадер в своей истории телесных наказаний, в XVIII веке должность палача стала столь позорной, что государство было вынуждено набирать их из преступников и изолировать их от общества. Контрастом звучат слова Шрадер о том, что в Русском государстве «палач – всего лишь один из квалифицированных ремесленников, честно зарабатывающий на жизнь»[177]. Возможно, это звучит как преувеличение, но в Московском царстве заплечных дел мастера не были классом изгоев, хотя никто и не хотел исполнять их работу.
Сложности в найме палача были симптомом проблемы набора персонала в условиях скудной экономики. Россия была огромной, редконаселенной империей, находившейся в климатическом поясе, где сельское хозяйство обеспечивало лишь минимальное воспроизводство. Благодаря таким суровым реалиям правительство часто заходило в тупик в своих централизаторских усилиях, особенно на уровне местной администрации. Что до палачей, то государство выплачивало им жалованье, гарантируя этим исполнение обязанностей. Можно задаться вопросом, почему в Московии не создали оплачиваемые учреждения повсеместно, вместо того чтобы полагаться на местные сообщества в выборе персонала. Такой вопрос вызывает ряд мыслей общего порядка. Традиции и высокая стоимость, вероятно, объясняют то, почему централизованное Московское государство столь основательно опиралось на участие местных сообществ. Обычай выбирать общиной людей для исполнения общественных функций был издавна характерен для восточных славян. С древнейших времен до XIX века главы домохозяйств составляли совет старейшин для управления деревней и осуществляли связь с землевладельцами и государством. Европейская и русская общественная мысль XIX века идеализировала подобную общинную организацию (как и коллективный труд земледельцев), видя в ней самобытные корни демократии и социализма. Русские историки конца XIX – начала XX века, вдохновленные возникновением политических партий и выборной Думы после революции 1905 года, искали в московском периоде свидетельства исконно-русских корней демократии и нашли их в обычае жителей, характерном для раннего Нового времени, выбирать из своей среды людей в местное самоуправление. Пионерские исследования М.М. Богословского об институтах сельского управления демонстрируют процветающее крестьянское самоуправление на Русском Севере в XVII веке – выбранные на местах земские судейки занимались принятием судебных решений, сотрудничая с воеводами в уголовной сфере. В этом вопросе такие исследователи, как Б.Н. Чичерин и М.М. Богословский, искали политическое противостояние между центральной, «приказной» властью и местными выборными, «земскими» служащими, но в последнее время историки этого противостояния не видят и рассматривают их отношения скорее как взаимодействие или по крайней мере как повиновение государственной власти[178].
Неудивительно, что Московское государство воспользовалось такими традициями, устанавливая систему местного уголовного правосудия. Привлечение местного сообщества к вынесению судебных решений отразилось уже в самых ранних московских судебниках: сообщества платили пеню за нерешенное убийство[179]. Судебники 1497 и 1550 годов предписывали судьям великого князя работать в присутствии общинных старост и «лучших людей». Хотя эта практика постепенно приходила в упадок, участие местного сообщества все равно сохранялось как обычай. Например, местные выборные свидетели (понятые) присутствовали при арестах и осмотрах мертвого тела, и им же отдавались на поруки обвиняемые, свидетели и все, кто участвовал в суде[180].
Привлечение местного сообщества к обязательной службе обходилось Москве дешевле, и в этом и заключалась ключевая безденежная налоговая стратегия поддержания централизованного проекта государственного строительства[181]. Историки называли этот аспект русского общества «патримониальным», «литургическим» или даже свидетельством «рабской ментальности», из-за которой русские будто бы охотно приняли эти наложенные государством оковы[182]. Но ни один из этих терминов не дает ответа на вопросы; подобное психологизирование также не выглядит необходимым. Московская служилая организация общества являлась стратегическим инструментом для достижения государством социального контроля, территориальной экспансии и обогащения элиты в условиях ограниченных ресурсов.
Учитывая сложности комплектования штата, мы не можем не удивиться тому, сколь много сил государство вкладывало в создание судебной системы. В.Н. Глазьев замечал, что Разбойный приказ «упорно работал» над тем, чтобы местные сообщества избирали необходимых людей, желая быть уверенным в хорошей работе губных изб. Питер Браун изумляется «сильному энтузиазму профессионализма» и «служилому этосу», демонстрируемому приказными, чье вознаграждение едва покрывало издержки службы или их жалованье. Он объясняет такое отношение надеждой приказных дослужиться до верхних ступеней чиновной лестницы, страхом наказания и увольнения по результатам частых инспекций, престижем деятельности, связанной с грамотностью, и религиозными основами их присяги, приносимой при занятии должности[183].
Валери Кивельсон предлагает, по-видимому, несколько иное объяснение тому, почему государство и чиновников заботило поддержание достойной судебной системы. Она утверждает, что легитимность государства базировалась на своего рода общественном договоре. Люди служили, зная, что царь позаботится о них. В обязанности царя входила забота о бедных, защита невинных и распространение христианского милосердия и сострадания. На законодательном уровне подобные ожидания отражались в парадоксальной дилемме: исследуя земельные дела, Кивельсон показывает упорное стремление служащих Поместного приказа распутывать дела бесконечной сложности (еще более запутывавшиеся хитрыми манипуляциями сторон), объясняя их рвение к царскому «всеобъемлющему, универсальному обещанию честно и милостиво поддерживать правосудие». Подобное взаимодействие не только укрепляло легитимность царской власти, но и способствовало интеграции власти и общества[184].
С этим можно только согласиться; в качестве примера стоит привести многочисленные царские указы, выражавшие заботу о местных сообществах и их обремененности налогами и службой. Указ о постройке нового губного стана в Новгородском уезде в 1663 году, например, велит губному старосте собирать материалы на постройку, губных служителей и «подмогу» для них с местного населения, но не более необходимого, «чтобы тем сошным людем убытков не чинити». Указы 1679 года, отменявшие губные избы и ряд других местных должностей и сборов, говорили именно об уменьшении «тягости» для населения. В 1678 году в боярском приговоре подьячим Московского судного приказа было велено, чтобы при направлении на места для проведения обыска они фиксировали только «общие ссылки» сторон, а не переписывали все дело целиком, «чтобы за тем исцом и ответчиком многия волокиты не было»[185]. Проявленная забота никак не могла компенсировать тяготы службы, но в ней отразилось трезвое осознание возможностей людей поддерживать государство, а кроме того, она подтверждала статус царя – пастыря своих подданных.
В каком-то смысле действия государства, хотя и ослабленные недостатком ресурсов и населения, продемонстрировали его функционирование как исполнителя царских идеологических обязательств. В то же время постоянные требования людей исправить несправедливость – в частных и коллективных челобитных от Севера до Сибири и южных рубежей – свидетельствовали об их уверенности в том, что у государства можно в этом найти отклик. В следующих двух главах мы рассмотрим, насколько успешно царское правительство реагировало на запросы на проведение расследований и судебных процессов.
Глава 3. Правоохранительные кадры и общество
В 1676 году белозерский воевода расследовал убийство одного и нанесение тяжких телесных повреждений восьми другим крестьянам в результате драки во время земельного спора крестьян двух господ. Воевода направил губного целовальника и площадного подьячего на осмотр мертвого тела и ранений пострадавших, а также приказал приставу арестовать обвиняемых, отказавшихся явиться к властям. Неповиновение дошло до предела, когда воевода потребовал от сотского одной из деревень собрать свидетелей для осмотра спорной земли. Деревенский староста, участник конфликта, отказался сотрудничать и пытался саботировать следственные действия. Людям воеводы пришлось отступить, и, как позднее докладывал сотский, их ночной лагерь у реки подвергся обстрелу со стороны деревенских жителей[186].
Этот случай показывает, сколь сложные формы могло принимать участие местных жителей в расследовании. Когда случалось убийство, соседи и родственники сообщали об этом и требовали правосудия. Когда дороги кишели разбойниками, местные жители объединяли усилия с воеводой или губным старостой, чтобы извести преступников. Но также, даже в уголовных делах, местные сообщества и их отдельные члены сопротивлялись власти, когда это было в их интересах. По всей Европе в раннее Новое время охрана правопорядка сталкивалась с аналогичными проблемами, успешное решение которых зависело от сотрудничества с местным населением. В раннемодерной Англии, например, мировые судьи и коронеры полагались на помощь местных жителей. Как и в Московском государстве, обнаруживший мертвое тело должен был сообщить об этом констеблю и с «криками и воплем» собрать людей для погони и поимки подозреваемых. В Англии деревенские жительницы призывались для обследования незамужней женщины, подозреваемой в беременности или рождении внебрачного ребенка. В подобных случаях население и должностные лица могли сами определить, насколько энергично сотрудничать и исполнять свои обязанности. Как отмечает Малкольм Гаскилл, «все участники досудебного расследования убийства… с одной стороны, оценивали свои действия с позиции верности короне, государству и закону, а с другой – с точки зрения общности политических интересов с интересами прихода, региона или графства… Если их поведение представляется непредсказуемым, неэффективным, бесчестным или даже откровенно коррумпированным, то нужно признать, что закон и исполнявшие его агенты в равной степени существовали как в качестве ресурса для реализации права на обращение в суд, так и в качестве его ограничителя». Малкольм Гриншилдс делает похожее наблюдение в отношении раннемодерной Франции: наиболее «эффективная и многочисленная сила, поддерживавшая правопорядок, была неофициальной, ее расследования и преследования были спонтанны. Потому порядок в южной Оверни в конечном счете зависел от самих широких слоев населения»[187].
В европейских городах XVI века система взаимоотношений власти и общества была устроена сходным образом. Изучая Вюртемберг, Р.В. Скрибнер замечает, что «силы принуждения, которыми располагали правители округов, были довольно скудными». С одним или двумя полицейскими чиновниками, находившимися в распоряжении губернатора, «охрана правопорядка в основном держалась на сотрудничестве с местным сообществом». Напоминание жителям об их клятве верности государству работало лишь до определенной степени: население воздерживалось от поддержки власти, когда это было в его интересах. Люди скрывались от вызова в суд, сопротивлялись аресту, избегали чиновников и даже нападали на них. В конечном счете Скрибнер заключает, что «организация охраны правопорядка на территории государства зависела от достижения консенсуса с ее жителями, хотя нередко их согласие носило условный характер и на него шли крайне неохотно». Делегируя полицейские функции местному населению, государство раннего Нового времени ослабляло свой контроль на местах[188].
Подобные трудности местного управления в Англии, Франции и Германских землях находили свои параллели в России. В этой главе мы рассмотрим взаимодействия локальных сообществ с судебными чиновниками на ранних этапах ведения уголовного дела: составления челобитных, проведения арестов и содержания обвиняемых под стражей.
Возбуждение уголовного дела и арест
Как и в Европе раннего Нового времени, уголовные дела в Московском царстве возбуждались по инициативе потерпевшей стороны, редко самим государством. Один иностранный наблюдатель около 1671 года утверждал, что «если случится убийство, а никто не преследует убийцу, то законы молчат». В случае преступлений губной компетенции дело начиналось, если были должным образом предъявлены доказательства; после этого за расследование брался суд. В случае с тягчайшими преступлениями дела могли возбуждаться самим государством, активно боровшимся с участниками народных движений, раскольниками и т. п. Но и по этим преступлениям следствие могло начаться с частного обвинения, в ходе которого ответчик имел право выступить против обвинителя-изветчика, поскольку суд не всегда располагал необходимыми уликами и доказательствами колдовства или заговора. Как только поданное заявление давало ход делу, воеводские и выбранные от местного населения чиновники приступали к проведению расследования. В ту эпоху еще не существовало официальных органов предварительного следствия[189].
Убийство было преступлением, при расследовании которого легче всего было заручиться поддержкой населения. Согласно изложению В.Н. Глазьева, в Воронеже мертвые тела привозили к местной церкви, и окрестные жители собирались для их осмотра, ожидая прибытия властей. В рассмотренных нами судебных делах мы встречаем различный процессуальный порядок: иногда тело оставалось на месте преступления (как на Белоозере в 1688 году), а в других случаях его могли перемещать. В 1683 году останки доставили с места преступления в соседнюю деревню, в 1699 году покойника привезли в его дом, а в 1714 году тело было взято «за сторожу» (под охрану) в местном монастыре[190].
В случае серьезного преступления местные выборные чиновники – сотские, пятидесятские и десятские – часто брали инициативу в свои руки. В 1657 году деревенский сотник и десятский начали расследование по жалобе крестьянина об избиении его брата до смерти соседом. Они хотели дать подозреваемого на поруки, но тот отказался иметь с ними дело. Воевода попытался помочь выборным, трижды отправив конвой для ареста, но безуспешно. В 1688 году на Белоозере деревенский пятидесятник взял на себя доставку крестьянина «в губную избу перед стольника и воеводу перед Василья Ивановича Корачарова». Крестьянин обвинялся в убийстве другого крестьянина во время варки пива к грядущему празднику Николы Чудотворца. Пятидесятник уже осмотрел мертвое тело при очевидцах, а церковный дьячок составил соответствующую запись[191].
Но обычно расследованием уголовных дел руководили воеводы или губные старосты. Подготовка к суду требовала людских ресурсов: трупы и нанесенные увечья следовало освидетельствовать, арестовать подозреваемых и доставить свидетелей. В московских приказах судьи располагали вооруженными отрядами для проведения арестов и обеспечения суда. В сельской местности губные старосты и воеводы привлекали весь доступный персонал и выборных. Иногда было достаточно служащих губной избы. Например, в 1643 году губной староста Устюжны Железнопольской отправил целовальника для осмотра тела. В 1683 году губной староста того же уезда отрядил своего дьячка вместе с воеводским приставом для того, чтобы арестовать человека. В 1670 году белозерский губной староста послал целовальника освидетельствовать раненую женщину и опросить свидетелей; жертва опознала в преступниках банду грабителей. Иногда воеводы использовали и своих подчиненных, и персонал губной избы. Например, в 1687 году воевода на Белоозере отправил губного целовальника арестовать подозреваемого в убийстве, а его преемник в 1692 году приказал губным дьячкам задержать подозреваемого в убийстве и обследовать тело, а во второй раз направил трех площадных подьячих для ареста того же человека[192].
Площадные подьячие обладали навыками, для того чтобы записывать показания и составлять поручные записи и отписки по результатам подобных поручений[193]. Воеводы нередко посылали своих приставов, рассыльщиков, пушкарей, стрельцов и слуг из местных монастырей[194]. В 1679 году, например, белозерский воевода отправил стрельца в деревню, чтобы он вместе с сотским осмотрел женщину, избитую мужем, и арестовал подозреваемого. Согласно показаниям, женщина уже не раз жаловалась на насилие мужа сотскому, который всегда приказывал ей остаться с мужем. В 1673 году воевода велел служке местного монастыря и десятскому из близлежащего села арестовать подозреваемого и обследовать тело. Они сообщали, что подозреваемый «без ног, ходить не может, и вести-де ево было… нельзе»[195].
Воеводы и губные старосты привлекали столь разных по статусу и занятиям людей к исполнению служб потому, что испытывали дефицит в людских ресурсах. Скажем, в одном случае в 1662 году, когда белозерскому губному старосте приказали прислать в столицу четырех обвиняемых вместе с судебным делом, он писал: «А губных целовальников и приставов послать было за ними неково, только на Белоозере губных целовальников два человека… у тюрьмы беспрестанно день и ночь; а приставы в сьезжей избе немногие люди, и те в розсылке в Белозерском уезде для ради твоих, великого государя, дел по твоим, великого государя, указным грамотам». В итоге он отправил дела и обвиняемых вместе с белозерскими кирпичниками[196].
Другие аспекты уголовных дел требовали участия местного сообщества. Когда воеводы отправляли кого-либо на осмотр тела или арест, они наказывали чиновникам найти свидетелей, как сказано в деле 1596 года, из «тутошних и сторонних попов и дьяконов, и старост, и целовальников, и крестьян лучших» ближайшей деревни. В одном деле 1683 года, где подозреваемым был дворянин, наказ предписывал приставам и площадному подьячему собрать понятых: «Розных волостей соцких, и пятидесяцких, и десяцких, и розных поместей и вотчин старост, и целовальников, и крестьян многих людей»[197]. Эти представители местного сообщества могли подтвердить отсутствие злоупотреблений во время ареста.
Усилия воевод, направленные на поиск необходимых людских ресурсов, хорошо видны в переписке между Москвой и шуйским воеводой в 1645 году. Воеводе приказали командовать отрядом из ста суздальских и лухских детей боярских для преследования банды местных преступников. Тот сообщил в отписке, что в уезде имеется всего шестьдесят детей боярских, да и то все они уже направлены на службу по охране границ. Он писал, что «велено быть у сыскного дела монастырским служкам и посадским, и уездным людем, сотским и пятидесятским, и десятским, и те де монастырские служки собою худы и безлошадны». Из Москвы приказали собрать всех отставных дворян и детей боярских, но не трогать тех, кто уже был назначен на пограничную службу[198]. В этом деле, как в капле воды, выявился конфликт между военными, административными и судебными обязанностями воевод.
Население часто отказывалось сотрудничать с ними, какими бы грозными ни были указы из Москвы. В 1664 году Разрядный приказ отправил в Переславль-Залесский распоряжение о задержании беглого преступника: «И ты б… биричу велел кликать по многие дни, чтоб проезжих и прохожих людей… не пущая к себе на дворы, для подлинново опазныванья приводили к тебе в приказную избу всех». За поимку беглеца была назначена награда. Тем, кто не выдаст преступника или приютит его, «за то быть в смертной казни безо всякие пощады»; более того, кара падет и на воеводу за то, что он не смог выполнить царский указ. Воеводе наказывали отправить подобное уведомление всем вотчинным приказчикам, деревенским старостам и целовальникам, а также в монастыри и даже «в пустынях старцом». Тем не менее, хотя рассмотренные нами дела часто демонстрируют успех в аресте подозреваемых, не менее часто встречается и сопротивление отдельных лиц, семей или целых общин. Правительство признавало эту проблему: например, в 1687 году Сыскной приказ предупредил своих служащих, что при посылке людей в московские слободы для ареста подозреваемых в совершении преступлений не следует сообщать об этом в приказы, занимающиеся этими слободами, поскольку это может привести к утечке информации и к бегству обвиняемых или сокрытию вещественных доказательств[199].
Можно понять и точку зрения местных сообществ. Во всей Европе и в Московском государстве до Нового времени люди старались избежать суда. Как указывает Р. Бриггс: «Крестьяне не скупились на помощь друг другу, но эта помощь имела свои границы – она не распространялась на поддержку в суде одной из ссорившихся сторон и не включала в себя дачу важных свидетельских показаний, которые могли доказать правоту того, кто не был родственником или своим человеком». Люди в маленьких сообществах не желали раздувать вражду или занимать чью-либо сторону в конфликте, с участниками которого им предстояло жить потом бок о бок долгие годы. Они сопротивлялись там, где могли, или использовали различные приемы, чтобы обеспечить безопасность соседей и друзей, заставляли поссорившихся супругов мириться или призывали священников или местных лидеров для посредничества. Как отметил Дж. А. Шарп, поход в суд был «последним средством» при решении конфликтов[200].
На материале Московского государства мы видим все многообразие видов сопротивления. Иногда местные сообщества сопротивлялись пассивно – приставы возвращались с пустыми руками, сообщая, что все сбежали, предупрежденные заранее. Например, в 1683 году на Белоозере площадной подьячий и приставы рапортовали, что, когда они добрались до деревни подозреваемого сына боярского, оказалось, что «в доме ево нет, и люди ево и крестьяне изо всех ево Ивановых деревень з женами своими и з детьми все розбегались, и двор ево Иванов и крестьянские дворы все пусты». В этом случае потребовалось три предписания на арест в течение нескольких месяцев, для того чтобы задержать подозреваемых. Много сил пришлось приложить в похожем случае в 1692 году на Белоозере: группа подьячих отправилась арестовывать подозреваемого в убийстве и сообщала, что его «не изъехали – бегает и хороняетца». Они схватили его отца, брата и жену вместо него. Еще одна попытка ареста была предпринята в марте 1694 года, но подозреваемый по-прежнему скрывался, и его не смогли найти. В 1695 году посланные для ареста чиновники сообщили, что «крестьяне… увидя нас, посыльщиков, из домов своих розбежались»[201].
Понимая, что сопротивление аресту – это преступление, люди нередко старались показать, что они не «учинились сильны» (сопротивлялись), но собирались прибыть сами в назначенный для них день. Часто они поступали как в ходе судебного дела 1669 года, когда пристав попытался арестовать человека на Белоозере. Его сын сообщил, что отец занят осмотром своих деревень, но явится к сроку в суд, что тот и сделал. Напротив, в 1675 году белозерский сын боярский отказался выдать приставу своих крестьян, совершивших вооруженное нападение, но при этом провозглашал, что не оказывает насильственного противодействия («сильно») закону. Он обещал доставить своих людей на следующей неделе, но не сдержал слова, а через некоторое время полюбовно договорился с господином раненых крестьян[202].
Иногда подозреваемый просто отказывался идти под арест. В 1613 году посыльный сообщил, что собутыльники подозреваемого в убийстве отказались дать по нему поруки и явиться на Белоозеро для дачи показаний. Два человека, обвиненные в убийстве в 1693 году, заперлись в своем доме, когда их пришли арестовывать, «и слушав наказную память из окошка, и с нами, посыльщики, в город на Белоозеро не пошли, указу великих государей учинились сильны»[203]. Иногда сопротивление было жестоким – родня, соседи и большие группы людей часто «учинялись сильны» перед посланниками, оскорбляли и даже нападали на них. Когда в 1683 году губной староста Устюжны Железнопольской отправил целовальника, писца и воеводского пристава для ареста крестьянина, они натолкнулись на еще более непримиримое сопротивление. Жена помещика «собрався с людьми своими и со крестьяны, с ружьем и з бердыши, выехав на поле, за губным дьячком и за целовальником ганялись, и того своего крестьянина убойцу Еремку отбили, и на целовальнике шляпу топорком просекли, и приставов и целовальников били». Подобные проблемы сохранялись и в эпоху Петра I[204].
В случае сопротивления приставы часто арестовывали родственников или соседей и держали их в качестве заложников до тех пор, пока подозреваемый не сдавался. В 1624 году белозерскому пушкарю поручили арестовать двух детей боярских, а в случае, если он не обнаружит обвиняемых, взять под стражу его «дворников» (то есть дворовых людей). В деле 1687 года в Кадоме жена помещика отказалась выдать обвиненного крестьянина прибывшему для ареста отряду, а потому они забрали вместо крестьянина его мать, свидетельствовавшую о полном неведении по данному делу. В конце концов помещик сам доставил своего крестьянина в суд[205].
Даже местные чиновники могли оказывать неповиновение, как было упомянуто в начале этой главы и как произошло в Сибири в 1684 году. Стрелецкий пятидесятник, конвоировавший заключенного в Тобольск, доложил об ослушании: он просил приказчика одной слободы о подводах и сопровождении, что было предусмотрено его подорожной, но тот объявил царскую грамоту поддельной и спровоцировал нападение на конвоиров деревенских жителей, вооруженных палками; одного стрельца били по щекам и драли за бороду. В итоге местные жители обеспечили сопровождение и подводы, но по пути сопровождавшие, возможно, подкупленные, позволили заключенному бежать[206].
Сопротивление аресту, отказ от роли поручителя, нежелание давать показания, побег из-под ареста были столь обыденны, что закон XVI – начала XVII века наказывал подобные действия тяжкими штрафами. Соборное уложение и более поздние указы добавили к ним еще и телесные наказания. Довольно серьезно местные сообщества наказывали также за укрывательство преступников, бездействие или неоказание содействия в их выслеживании[207].
Сопротивление было неизбежным недостатком уголовной системы правосудия, опиравшейся на местные кадры. Конечно, государство старалось избежать подобного конфликта интересов. Как правило, воеводы не назначались на службу в свои родные уезды, а приставы не вызывали людей в суд в своих родных городах. Но провинциальные выборные люди не могли избавиться от влияния местных связей. Арест профессиональных преступников, доставлявших беспокойство местным жителям, приветствовался, но задержание, охрана и участие в преследовании собственных соседей приводили их в смущение. Исследователь поздней Античности Питер Браун сделал важное для нас наблюдение в отношении поздней Римской империи, где правители, назначаемые из центра, также имели дела с местными чиновниками: «Наместники были эффективны настолько, насколько им позволяли их служащие, а злоупотребления и инертность „оффициев“ стали легендарными»[208]. Привлечение местных выборных чиновников, связанных только крестным целованием и поручными записями, расчет на иные формы участия местного населения делали местные органы управления зависимыми от настроений жителей уездов и ослабляли осуществляемый ими контроль.
Поручительство и тюремное заключение
Когда приставам удавалось арестовать обвиняемых, у них было несколько вариантов действий. Тюрьма, в принципе, представляла собой место службы губных служащих и предназначалась для содержания профессиональных преступников. Для менее значительных правонарушений были доступны другие решения. Одно из них заключалось в составлении поручной записи, гарантировавшей присутствие истцов, ответчиков и свидетелей на всем протяжении суда. Указ 1664 года, например, предписывал воеводе Кадома освободить на поруки из тюрьмы троих обвиняемых в незначительном вооруженном нападении и мелком воровстве, признавая неуместным тюремное заключение, поскольку «они в тюрьму посажены не в татином, не в разбойном и не в убивственном деле», то есть он напоминал о триаде наиболее тяжких уголовных преступлений. Обеспечение поруки могло быть рискованным для местного населения: поручители несли ответственность, если их подопечные убегали, как случилось в 1648 году в Курске[209].