Порою же Белинский готов был замкнуться в чувстве горького неприступного одиночества. Некого упрекать, не от кого ждать поддержки, да и не нужно… Но и сквозь гордость и неприступность пробивались невольные сетования: право, и у него «душа человеческая, и она стоила бы лучшего отзыва, большего внимания».
Вскоре после московских встреч, в июле 1838 года, Белинский вновь увидел Александру, когда вместе с Боткиным и Ефремовым приехал в Прямухино. Но ничего в отношениях его с Александрой эти встречи не изменили; да и время было неподходящее: все ждали исхода болезни Любы.
Через два месяца после смерти Любы в том самом письме, в котором Белинский сообщал Станкевичу об этом событии, он писал и о себе: «Моя история кончилась не так, как твоя: на меня просто наплевали…».
Почему Александра не ответила на чувство Белинского? Вопрос для историка трудный, почти неразрешимый. Сердце прихотливо и своевольно: пойди объясни, почему иной раз не любят человека, любви вполне достойного.
Современники рисуют нам Александру Бакунину девушкой обаятельной, глубокой, но чрезмерно экзальтированной, преданной фантазиям. На нее, как и на ее сестер, большое влияние имел Михаил, который своим фанатизмом, нетерпимостью усиливал экзальтированность сестры.
Белинский впоследствии писал о ней так: «Это девушка глубокая по натуре, святое, чистое, полное грации создание – но ее натура искажена до последней возможности…». Отношение Александры к любви, по мнению Белинского, тоже носит чрезмерно надуманный, экзальтированный характер. «Ей нужен не мужчина, а идеал мужчины», но несмотря на это «в ее фантастическом чувстве будет столько сердечной мистики, столько лиризма, что перед ним преклонит колена всякий, у кого только есть человеческая душа».
Белинский говорил, что его чувство к Александре было во многом надуманным; он «насильственно развивал» его в себе, «чтобы дать призраку вид действительности». Кто знает… Во всяком случае, как прибавляет Белинский, «потребность-то была все-таки и сильна и истинна». Потребность любить, быть любимым.
Между тем Александра вовсе не была такой безразличной и черствой, как это казалось Белинскому. И она способна была оценить его чувство. Вся ее вина состояла лишь в том, что она действительно не могла на него ответить.
Как-то Михаил решился показать сестре письмо Белинского от 10 сентября 1838 года – то письмо, в котором он изливал чувство неразделенной любви, говорил, что не его удел «даже и эта печальная радость» – сострадание. Александра пришла в сильное волнение. На другой день написала она следующее письмо Белинскому.
«Виссарион Григорьевич, слезы невольно катились из глаз моих, когда я читала письмо ваше; вы мало знаете, или, лучше, совсем не знаете меня… Всегда желала я сблизиться, говорить откровеннее с вами, – мне казалось, что вы не поймете горячего, живого моего участия, что вы примете его за насмешку, за жалость, и я останавливала себя, даже осуждала, не понимала в себе эту потребность сблизиться с человеком, которого надежды, желания я не могу исполнить».
Можно поверить девушке, когда она говорила, что ее тянуло к Белинскому. Но она опасалась, что ее намерения будут неверно поняты или же принесут Белинскому новые страдания. Положение было действительно сложным, и это невольно толкало Александру к нарочитой сдержанности и безучастию. Кстати, и свое письмо к Белинскому Александра не отослала, предполагая, вероятно, что оно причинит ему дополнительные огорчения.
Прошло несколько месяцев. Белинский переехал в Петербург. Нахлынули новые заботы, новые замыслы, связанные с редактированием журнала «Отечественные записки».
Пережитая страсть уходила куда-то в глубь души, заслонялась новыми впечатлениями, но не забывалась; забыть ее было невозможно.
В Петербурге Белинский вновь встретился с Бакуниным. В середине ноября 1839 года Мишель написал Александре и Татьяне, своим «милым девочкам», любимым сестрам, очередное письмо, а Белинский сделал к нему небольшую приписку. Несколько общих фраз, ни к чему не обязывающих выражений, но от них веет пережитым чувством, сдержанностью, затихшей или затихающей болью.
«Позвольте при сей
Постепенно и Александра освобождалась от того чувства неловкости, которое ей приходилось испытывать. Вспоминая о Белинском, она думала теперь о том, что буря, слава Богу, прошла.
Как-то, разбирая бумаги, она нашла старое письмо Белинского, посвященное смерти Любаши. Снова пережила волнения тех страшных дней, отдавая должное душевной глубине и чуткости Белинского.
Письмо его – «святое, я никогда не расстанусь с ним», писала она Александре Беер 27 декабря 1838 года. А потом касалась недавнего романа Белинского: «Его фантазия ко мне прошла, Alexandrine: Бог услышал молитвы мои. Он теперь покоен, счастлив, и Бог пошлет ему ангела, который утешит, успокоит его в этом мире. Я страдала, я глубоко страдала с ним за него. Бог позволит мне и радоваться, смотря на его счастье».
Так закончился роман Белинского с Александрой Бакуниной.
Остается сказать еще несколько слов о дальнейшей судьбе Александры.
В июне 1838 года, во время приезда Бакуниных в Москву, она познакомилась с Боткиным. Потом Боткин, вместе с Белинским и Ефремовым, побывал в Прямухине. Летом 1839 года Боткин виделся с Александрой в Москве; встреча положила начало их длительной переписке.
Боткин увлекся Александрой, и небезответно. «Лысый друг», «сибарит Вася» оказался счастливее Белинского…
Приехав в августе 1839 года из Берлина в Москву, Грановский увидел, что дело уже почти решено, и сообщил Станкевичу: «Он [Боткин] позволил мне открыть тебе его тайну… он любит Александру Бакунину и любим ею».
Вот-вот ждали официальной помолвки. В январе 1841 года Петр Клюшников спрашивал Белинского: «Не слыхал ли ты что-нибудь о женитьбе Боткина на Александре Бакуниной – прошлого года я знал, что он был в сильной пассии».
Но женитьба Боткина и Александры не состоялась. Хотя Боткин и был «в сильной пассии», но роман его тянулся вяло, бесцветно и иссяк сам собой. Его окончание не было сильным ударом ни для Александры, ни для Боткина. Какое отличие от мятущейся, беспокойной, мучительной страсти Белинского!
Через некоторое время, в 1844 году, Александра вышла замуж за Гаврилу Петровича Вульфа, кавалерийского офицера в отставке, тверского помещика.
Умерла она в 1882 году, шестидесяти шести лет, пережив всех своих сестер.
Но вернемся несколько назад, к тому времени, когда пришел к концу роман Белинского с Александрой Бакуниной.
Александра ошибалась, говоря, что Белинский теперь обрел покой и счастье. Она просто недостаточно знала Белинского или желаемое принимала за действительное.
Осенью 1838 года началась новая сердечная история Белинского – та, которую он позднее полуиронически, полусерьезно назвал «гисторией с барышней». Эта история была кратковременной – всего несколько месяцев, протекала не так, как роман с Бакуниной, не стоила Белинскому «ни одной слезы», но все же принесла ему немало новых переживании. «Боже мой, сколько мук, подавляющих страданий, наконец, отчаяния, ужаса и унижения в собственных глазах!» – писал Белинский Станкевичу 2 октября 1839 года.
Героиня «гистории», «барышня» – это дочь великого актера Михаила Щепкина Александра. Тезка Александры Бакуниной и ее ровесница – в 1838 году обеим было по двадцать два года, – она унаследовала от матери южный тип красоты, а от отца – любовь к сцене, увлечение театром.
Белинский давно уже дружил с семейством Щепкиных и особенно с его главой, Михаилом Семеновичем. Летом 1837 года на пути в Пятигорск Белинский встретился с Щепкиным в Воронеже, был на его спектакле.
«Чудный человек! – делился Белинский своими впечатлениями с Константином Аксаковым. – С четверть часа поговорил я с ним о том и о сем и еще более полюбил его. Как понимает он искусство, как горяча душа его – истинный художник, и художник нашего времени. Вечером пошли мы в театр; дочь его играла (очень мило) Кетли».
Упоминаемая Белинским дочь Щепкина – это и есть Александра. Вслед за отцом она поступила на сцену и приобрела даже некоторую известность. В роли Кетли (или правильнее Кеттли) в одноименном водевиле Д. Т. Ленского она, по словам Белинского, вызвала «восторг» воронежской публики.
Через год, в Москве, бывая в гостеприимном и открытом доме Щепкиных, Белинский познакомился с Александрой ближе. Душевное состояние его было тяжелым: только что подошли к развязке его отношения с Бакуниной. Внимание Александры Щепкиной вселяло в него успокоение, ободряло…
А потом вдруг наступил момент, когда в душе Белинского затеплилась новая надежда.
Ход событий мы восстанавливаем по позднейшему отчету, который дал Белинский Станкевичу.
«Ты сам поймешь, – писал Белинский, – что такой любящей и идеальной… душе, как моя, не возможно не иметь предмета обожания, – о, Николай, понимаешь? (Эти слова надо прочесть несколько в нос.) Барышня нашлась». Белинский шутит, пытается представить все в ироническом свете. Но тогда ему было не до шуток.
У «барышни», то есть у Александры Щепкиной, уже были романические отношения с Михаилом Катковым, молодым человеком, только что закончившим Московский университет и вошедшим в кружок Станкевича, когда последний уже уехал за границу. Но вел себя Катков с Александрой неопределенно; порою ей казалось, что он ее не любит, и вот тут-то обратила она взоры на Белинского. Не избалованный женским вниманием, Белинский почувствовал «нечто такое», от чего, по его словам, в душе его «все перевернулось».
Но свободно отдаться своему чувству Белинский не решался: слишком горестен и изнурителен был только что пережитый опыт. Да и сомневался он в своей любви: слишком много душевных сил и трепетных мечтаний было отдано другой девушке, Александре Бакуниной. Не был он до конца уверен и в чувстве Щепкиной: не мимолетная ли это прихоть, не результат ли временных обстоятельств, скажем, разлада отношений с Катковым?
Белинский решился посвятить в свои переживания брата Александры Щепкиной Николая, человека справедливого, умного и тактичного. Николай выспросил сестру и получил довольно ясный ответ. Ей невыразимо приятно, сказала она, быть с Белинским, видеть его; но когда он уходит, она с трудом удерживает в сознании его образ.
Нет, так не любят, решил Белинский. Подозрения его всецело оправдались.
На этом, вероятно, и закончилась бы «гистория с барышней», если бы не вмешались в нее третьи лица.
Особенностью кружковой жизни было то, что друзья стремились к полной откровенности. Они были в курсе всего, посвящали друг друга в тайное тайных своих переживаний. Увы, проистекали из этой откровенности не только добрые последствия.
Белинский испытывал острую потребность рассказать о своих отношениях с Щепкиной. Но кому? Бакунин и Станкевич были далеко. «Горькую чашу во имя дружбы», как выразился Белинский, пришлось пить двум другим милым его сердцу друзьям – Боткину и Константину Аксакову.
«Аксаков был поверенным моего обожания барышни, – писал Белинский, – принимал в нем живейшее участие и целые вечера проводил со мною в болтовне об этих пошлостях…»
Но если Константин Аксаков никак не злоупотребил доверием Белинского, то другой его поверенный, Боткин, вел себя иначе. Зная от Белинского о сомнениях в своем чувстве, а заодно, видимо, сомневаясь и в чувстве Александры Щепкиной, Боткин, со своей стороны, решил поговорить с ее братом, Николаем. Белинский вскоре узнал об этом разговоре, узнал, что Боткин вел себя по отношению к нему не совсем корректно – «позволил себе… плюнуть во святая святых души моей».
Белинский расценил это как предательство.
Позднее Боткин оправдывался, говорил, что он действовал из лучших побуждений, и притом с ведома Белинского. Возможно, и так. Но необходимого такта он явно не проявил, слишком легко играя чувствами Белинского, забыв о душевном состоянии своего друга, о том, что каждый его нерв был натянут до предела.
Но вскоре отношения друзей вновь наладились. В апреле 1839 года, сообщая Станкевичу о поступке Боткина, Белинский прибавлял: «Так как он это сделал по слабости характера, то я простил его в душе моей». В этих словах – весь Белинский, с его незлобивостью и детской отходчивостью.
Забегая вперед, заметим, что судьба Александры Щепкиной сложилась несчастливо. Спустя два года, 31 декабря 1841 года, она умерла от чахотки – того рокового недуга, который свел в могилу Любу Бакунину, и не только ее…
Свой роман с Щепкиной, который даже не назовешь романом, так он был мимолетен, Белинский объяснял прихотью воображения, фантастическим направлением чувств и т. д. Но мы-то, зная его состояние, понимаем, что это не совсем так. Да и сам Белинский, анализируя свои переживания в конце 1838 года, то есть к моменту, когда определились его отношения с Бакуниной, выдвигает совсем другие мотивы, отнюдь не сводимые к фантастичности и капризу воображений.
«Осенью жажда любви превратилась во мне в какую-то томительную хроническую болезнь… Я стал мечтать о разумном браке, забывши, что – как бы ни был он разумен, а для него нужны средства и средства». Тут и подоспела Александра Щепкина, тут и началась «гистория с барышней». «На меня бросили несколько взглядов, которых я не смел еще решительно растолковать в свою пользу, но от которых я ощутил в душе бесконечное блаженство…» Очень скоро выяснилось, что надежды Белинского были неоправданны и преждевременны. В этом и только в этом смысле можно говорить о фантастичности его образа мыслей.
Но не зря обращался Белинский к силе своего духа, недаром говорил, что умеет «страдать и не падать».
В апреле 1839 года, отдавая Станкевичу отчет обо всем пережитом, о романе с Бакуниной, о новом увлечении Щепкиной, о недружественном поступке Боткина и т. д., Белинский писал: «Но, разочаровавшись в предметах любви и дружбы, я тем больше еще верю в любовь и дружбу, и еще тем в большем свете представляются мне эти два великие чувства. Я много страдал и много страдаю, но жить мне вообще лучше, чем прежде».
Пережитое не прошло для Белинского даром, углубив его мысль, обострив чувства и воображение. «Больше всего дает мне счастия и внутренней жизни расширение моей способности восприемлемости изящного, – сообщал Белинский в том же письме к Станкевичу. – Пушкин предстал мне в новом свете, как один из мировых исполинов искусства, как Гомер, Шекспир, Гете».
Эта перемена, как говорит Белинский, свидетельствует о новом «моменте» его развития, о том, что он перешел «в другое состояние духа». Но чтобы поближе познакомиться с этим «моментом», необходимо остановиться на последующем развитии кружка, на идейных исканиях и спорах конца тридцатых годов.
Глава двенадцатая
«Действительность, действительность!..»
В 1838 году, когда Станкевич был уже за границей, Белинский и его друзья принялись за издание нового журнала – «Московский наблюдатель».
Формально назвать журнал новым было нельзя, так как его основала еще в 1835 году группа московских литераторов во главе с Шевыревым и Погодиным. Но после трех лет издания журнал захирел, сотрудники потеряли к нему интерес – и тогда-то журнал перехватили члены кружка Станкевича.
Приобретение собственной трибуны воодушевило друзей. В «Телескопе», в «Молве» они принимали участие, хотя порою и решающее. Теперь у них будет свой журнал! Журнал, в котором найдет отражение их философская мысль, их поэтическая программа, художественные вкусы.
Даже внешний вид «Московского наблюдателя» переменился: обложка стала зеленого цвета вместо прежнего желтого. Новый цвет был выбран со значением: зеленое символизирует надежду, молодость. Друзья, возможно, помнили название литературного общества, в которое входил Пушкин, – «Зеленая лампа». Возможно, знали, какой смысл вкладывался в это название:
Горячо взялся за издание журнала Белинский. «Он совершенно ожил, и лицо его сияет, как майское солнце», – сообщал М. Бакунин сестрам.
Белинский не только помещал в журнале свои статьи (среди них – такая замечательная работа, как «Гамлет. Драма Шекспира. Мочалов в роли Гамлета»), но и собирал другие материалы, редактировал их, – словом, вел журнал.
«Теперь мне во что бы то ни стало, хоть из кожи вылезть, а надо постараться не ударить лицом в грязь и показать, чем должен быть журнал в наше время…» – писал Белинский своему новому знакомому, петербургскому литератору Ивану Панаеву. Панаев выразил желание быть полезным журналу, и Белинский с благодарностью принял его предложение.
Но главная ставка была сделана на московских литераторов, членов кружка.
В первой же книжке «Московского наблюдателя» был помещен перевод «Гимназических речей» Гегеля с предисловием Михаила Бакунина. Публикация отражала возросший интерес участников кружка к Гегелю, стремление осмыслить и применить к русским условиям его философию.
Внес свою лепту в журнал и Боткин. Он перевел для «Московского наблюдателя» повести Гофмана «Дон Жуан» и «Крейслер»; писал статьи о музыке, рецензии, дорожные заметки.
Участвовали в журнале и поэты. Клюшников поместил в нем около десятка стихотворений, Константин Аксаков – переводы из Гете и Шиллера, Катков – из Гейне. Печатался в «Московском наблюдателе» и Кольцов, который радостно приветствовал переход журнала в руки Белинского.
Собирая для журнала силы, Белинский вспомнил и Красова. Тот, мыкая нужду, в поисках места службы пристроился в это время в Киевском университете. Читал лекции, готовился к защите диссертации, не подозревая о тех интригах, которые затевались за его спиной… Предложение Белинского о сотрудничестве в «Московском наблюдателе» воодушевило Красова.
«Ты можешь себе представить, мой любезный Виссарион Григорьевич, как мне приятно было получить твое письмо – хоть что-нибудь да узнал по крайней мере про Москву». И, высылая Белинскому стихи, Красов просил его писать ему подробно и о себе («чем занята душа твоя, что тебя радует, печалит»), «и обо всех наших знакомых: где и как живут девицы Беер, особенно Александра Андреевна» (Александра Беер, мы помним, была неравнодушна к Красову), и о судьбе сестры Бакунина Варвары Дьяковой, и о многом другом.
В стихах Красова, печатаемых в «Московском наблюдателе», по-прежнему звучат элегические мотивы, жалобы на жизнь, сетованья о погибших мечтаниях, о потопленной в «житейском море» «ладье». Встают видения людского горя, несправедливости, возникает образ какой-то таинственной Дездемоны. И в то же время звучит мечта о вихревом веселье, забытье, о неумирающей любви.
Стихи Красова передавали противоречивость чувств молодого человека, современника Белинского и Станкевича: неистраченность и свежесть сил при внешней скованности и апатии, глубокое недовольство собою и окружающею жизнью.
Еще сильнее такое состояние передавали стихи Ивана Клюшникова. Именно в это время зашифрованная подпись, криптоним θ, приобрела широкую известность в литературных кругах.
Главные мотивы поэзии Клюшникова – постоянное «вникание в себя», рефлексия по поводу своих чувств и мыслей, нескончаемые упреки себе, «самоедство», тоска о любви и невозможность всецело отдаться чувству (вспомним выражение Полонского о Камкове – Клюшникове: «Жар его любви был в голове, а не в крови»), вечное беспокойство. Все это было созвучно Белинскому и его друзьям.
«В стихотворениях под фирмою – θ, – отмечал критик, – господствует однообразное и болезненное чувство, которое не со всеми может гармонировать и не всем нравиться, но которое особенно сильно действует на знакомых с ним; и как бы то ни было, но стихотворения θ всегда проникнуты чувством, и чувством истинным, выстраданным, а не выдуманным, не поддельным…»
Сходные чувства передавал и Мочалов в блестящем исполнении роли Гамлета; отразил их и описал Белинский в своем разборе игры Мочалова и образа Гамлета. «У нас много общего с героем пьесы», – гласит уже известное нам высказывание Станкевича.
«Гамлет», Мочалов, «Московский наблюдатель», стихи Клюшникова воспринимались в одном ряду. Это было время, когда, как отмечал Полонский в «Свежем преданье»,
Несколько «листков» из «Московского наблюдателя» Белинский переслал Станкевичу в Берлин. Станкевич и Грановский прочитали их с интересом; особенно понравились стихотворные переводы.
Но несмотря на удачное начало, журнал шел с перебоями и вскоре прекратился. Всего за 1838–1839 годы удалось выпустить пять томов «Московского наблюдателя».
Причины заключались и в издательских трудностях, и в цензурных препонах, и во внутренних редакционных разногласиях. Особенно обострились споры между Белинским и Бакуниным.
Постепенно отношение Бакунина к журналу заметно изменилось; он стал требовать, чтобы Белинский вообще оставил редактирование и занялся философским самообразованием или, как иронически сообщал критик Станкевичу, «объективным наполнением». Все это отражало более глубокие расхождения взглядов и убеждений.
Разногласия между Белинским и Бакуниным обнаружились еще во второй половине 1836 года, в период их совместной прямухинской жизни. Но в 1837–1839 годах эти разногласия вылились в настоящую полемическую войну, упорную и беспощадную. Временами восстанавливалось перемирие, обоим казалось, что отношения их приняли прежний дружеский характер. Но потом война вспыхивала с новой силой.
Спорили и лично, с глазу на глаз; и в письмах, когда жили врозь, скажем, Белинский в Москве, а Бакунин у себя в Прямухине.
Письма Белинского этих лет – единственные в своем роде документы, наполненные страстью, обидой, гневом, беспощадной откровенностью, вниманием к тончайшим извивам чувств, своих и чужих. Писались письма долго и занимали целые тетради (было в ходу даже такое выражение – «швырнуть тетрадкой»). Письмо от 12–24 октября 1838 года потребовало, например, 12 дней работы. Написав его, Белинский испытывал такое напряжение, такое волнение, что «сделался болен».
Не письма, а диссертации и исповеди вместе.
У Бакунина были несомненные заслуги в распространении философских идей. Получив импульс от Станкевича, он в свою очередь передал его другим – как эстафету. Красноречие, убежденность, диалектический дар, соединенные с эффектной, львиноподобной внешностью, действовали на собеседников подавляюще. Бакунин знал свою силу и требовал от товарищей безусловной солидарности. Солидарности со своими взглядами.
Но не таков был Белинский, чтобы молча стать в свиту безропотных учеников Бакунина. Постепенно все острее ощущал он несогласие с Бакуниным, все громче поднимал голос протеста. Спор касался многих вопросов – и отвлеченных, и чисто житейских, – но все они, пожалуй, сводились к одному главному противоречию. Постараемся же его определить.
Важную роль для Бакунина играло понятие действительности, подсказанное, в свою очередь, философией Гегеля. Прочь мечтательность, сентиментальность, все надуманное и нереальное – нужно видеть жизнь как она есть. Приоритет «действительности» заострял мысль исследователя, вел ее к пониманию закономерностей бытия, к разгадыванию тайн природы.
Действительность – смертельный враг прекраснодушия. Этим термином, соответствующим немецкому выражению «прекрасная душа», schöne Seele, Бакунин и его друзья обозначали идеальность, выспренность, отлет фантазии от жизни.
Неудивительно, что Белинский с воодушевлением принял понятие «действительность».
«Действительность, действительность! Жизнь есть великая школа! – восклицаю я, вставая и ложась спать, днем и ночью. Эти слова мною были услышаны от тебя первого», – говорил Белинский Бакунину. Однако тут же прибавлял: «Но у меня есть еще слово, которое я твержу беспрестанно, и это слово мое собственное, и притом великое слово. Оно – простота».
Так в орбиту спора вошло понятие простоты. Что же оно означало?
Как-то Белинский заметил Бакунину, что «о Боге, об искусстве можно рассуждать с философской точки зрения, но о достоинстве холодной телятины должно говорить просто». Бакунин возмутился, обвинил Белинского в недостатке философского чувства. Объяснял, что это бунт против идеальности, достойный не мыслителя, а обыкновенного человека, обывателя, «доброго малого».
Но Белинский вовсе не собирался рвать с понятием «действительность», не собирался отказываться от требования познания жизни, ее философского осмысления. Просто он хотел сказать, что жизнь разнолика, состоит из разновеликих явлений, требующих различного подхода. Одно дело – искусство, другое дело – повседневность, быт, «холодная телятина».