Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Гнезда русской культуры (кружок и семья) - Юрий Владимирович Манн на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Неверов понял эти слова в том смысле, что в отношениях Станкевича и Любаши возникли какие-то сложности, что его друг страдает от ее холодности и нравственные страдания отражаются на его здоровье. В ответ на это Станкевич писал: «Не беспокойся о моей болезни: причины ее более физические, а если участвовало тут сердце, так совсем иначе, нежели ты думаешь; но об этом мы поговорим за границею».

«Сердце» участвовало, но не «так», как предполагал Неверов… Что это значит? То, что переживания Станкевича не связаны с неразделенным чувством (как это было или, вернее, как это ему казалось в начале их отношений с Любашей), что совсем другое беспокоит теперь Станкевича…

«Ты спрашиваешь, не пишет ли чего папенька? Он молчит, да и я теперь должен устранить беседу об этом», – сообщает Станкевич Неверову. Это можно понимать только в том смысле, что разговор о свадьбе, о точных сроках теперь нежелателен для самого Станкевича, и он хочет по возможности избежать его. Да, дело теперь в нем самом.

Трудно сказать, когда это началось, под каким влиянием усилилось, но Станкевич стал сомневаться в своей любви. Сердце прихотливо: девушка, которая еще недавно казалась ему желанной, была любимой, не вызывала теперь в нем ответного чувства.

Станкевич глубоко страдал, но поделать с собой ничего не мог. Его состояние хорошо описывает один из исследователей, А. Корнилов: «Жениться, сомневаясь в истинности своего чувства, он не мог. Этого не допускали и его искреннее и горячее сердце, и положение того философского нравственного кодекса, который был принят в его кружке. А между тем он ясно должен был видеть и понимать, что отказ его должен был действительно разбить сердце Любиньки и, может быть, погубить это нежное и кроткое существо…»

И тогда Станкевич принял решение: воспользовавшись действительно опасной болезнью, поставившей его на грань жизни и смерти, и категорическим предписанием врачей, уехать за границу. Уехать без свидания с невестой, чтобы избежать объяснения, без формального разрыва отношений, предоставив все времени и обстоятельствам. Пусть пройдет несколько месяцев, он и Люба поправятся, и роковое объяснение станет не таким трудным и мучительным.

* * *

Письмо Станкевича к Любаше с объявлением об отъезде вскоре стало известно в Прямухине всем.

Станкевичу не поверили. Варвара Дьякова тотчас отправила брату письмо: «Дорогой Мишель, нет ли какого-нибудь скрытого (от нас) побуждения, которое заставляет его так поступать?.. Тут есть что-то такое, что вы хотите от нас скрыть: со стороны ли его здоровья, или со стороны его отца, или – и это то, чего я боюсь всего больше, – не ошибся ли он в своих собственных чувствах? О, Боже; избавь нас от этого нового несчастия!»

Варвара задает вполне резонный вопрос: почему они не могут, обвенчавшись, поехать вместе; напоминает о том положении, в которое поставит Любашу отъезд жениха: «Эти любопытные и злорадные взгляды иногда бывают очень неприятны для женщины».

Впрочем, был в Прямухине один человек, который во все поверил: это Люба. Получив письмо Станкевича, она сильно встревожилась, но не за себя. Ни одного слова жалобы она не произнесла, все ее мысли обращены к Станкевичу.

«Не опасайся ничего на мой счет, – писала она Мишелю. – Бог дал мне силы, и я не упаду под тяжестью испытаний, которые он судил мне ниспослать. Мишель, моя единственная надежда, единственная утешительная мысль, которая мне остается, это что ты с ним, что ты сумеешь утешить его, поддержать его дух… Ради Бога, пусть он выполняет все предписания врача, пусть едет в Карлсбад и пусть возвращается оттуда лишь после полного выздоровления. Если бы ты знал, Мишель, как хотела бы я быть теперь в Москве, но, я чувствую, это невозможно. Родители никогда этого не дозволят».

Из приведенных писем видно, что проживавший со Станкевичем Бакунин все знал. Как же отнесся он к решению друга?

Бакунин был любящим братом, но родственные отношения и привязанности безоговорочно подчинял он идее и убеждениям. Убеждение же его состояло в том, что брак без любви безнравствен и не имеет оправданий. Бакунин убедился уже в этом на примере своей сестры Варвары, которая вышла без любви за Дьякова и освобождению которой он теперь всячески содействовал. Мишель не хотел, чтобы подобная история повторилась вновь – с другой его сестрой и с близким товарищем.

Словом, он всецело встал на сторону Станкевича. Возможно даже, Мишель участвовал и в принятии его решения об отъезде.

Уезжал Станкевич за границу в августе 1837 года. Уезжал, не зная о том, что навсегда расстается со многими друзьями, с близкими, с Москвою, с родиной.

В начале сентября Станкевич был уже в Кракове. Пожил несколько дней в Олмюце – «чистом, опрятном, веселом городке».

В Прагу приехал на дилижансе. Погода испортилась; шел дождь, похолодало, в воздухе висела какая-то изморось, заставлявшая Станкевича острее ощущать свой недуг.

Но едва распогодилось, Станкевич отправился знакомиться с городом. Полюбовался его живописным местоположением; в соборе Святого Витта обратил внимание на картину старинного немецкого живописца Геринга «Встреча Елисаветы и Марии». Видел и работы Кранаха, но большого впечатления они на него не произвели.

В Праге Станкевич свел новые знакомства: с известным ученым-славистом Шафариком, с поэтом Челаковским. Успел даже поспорить с ними о путях развития славянских народов, об отношении к старым обычаям, преданиям и традициям.

Станкевич был против искусственного оживления этих традиций: «Создать характер, воспитать себя можно только человеческими началами; выдумывать или сочинять характер народа из его старых обычаев, старых действий значит хотеть продолжить для него время детства». Вспоминая картину Геринга, Станкевич говорил, что художник «верно, не хотел написать немку, но его Мария поневоле вышла с немецким лицом». Подобного взгляда всегда придерживался и Белинский, считавший, что главное – это правда и что если художник верен действительности и гуманным идеям, то народность скажется сама собою.

Наконец, добрался Станкевич до Карлсбада – цели своего путешествия, но оставаться здесь надолго не захотел. Его манили немецкие города, овеянные духом старинных рыцарских романов, драм Шиллера, фантастических повестей Гофмана. Манил Берлинский университет.

По дороге в Берлин в двадцатых числах октября Станкевич побывал в Дрездене, где первым делом поспешил увидеть «Сикстинскую мадонну» Рафаэля во дворце Цвингер. Первые мгновения смотрел на картину с недоумением, даже с досадой: что в ней такого особенного? Но постепенно неотразимое впечатление овладевало душою Станкевича. Показалось ему даже, что мадонна сделала движение, теснее прижавшись к ребенку, – и в этой простой позе выразилась вся сила и святость материнской любви.

Чувствовал себя Станкевич значительно лучше, но нравственные мучения не утихали; словно какой-то груз постоянно давил на его сердце.

О Любаше, о переживаемой драме Станкевич почти не упоминает; но то, о чем он думал, что его беспокоило, выдают подчас случайные замечания в письмах друзьям.

Так, в октябре он пишет Неверову из Карлсбада о том, как должен вести себя мужчина: «Не любишь женщину – откажись на пороге церкви; страдание самое ужасное лучше этой жизни, потому что в страдании может быть святость, а в принужденном браке – грех и противоречие».

Тем временем на родине решение Станкевича живо обсуждали Михаил Бакунин и Белинский. Оба признавали правоту Станкевича, так как считали, что брак должен быть основан на любви. Но они по-разному смотрели на переживания Станкевича, на то тяжелое нравственное состояние, в котором он находился.

Бакунин называл это состояние «падением». Дескать, раз Станкевич прав, он не должен раскисать, давать волю сантиментам, отвлекаться от высокой цели самообразования и самосовершенствования. Человек должен неуклонно идти навстречу поставленной цели.

Не так думал Белинский.

«Я не могу понять этого презрительного сожаления, этого обидного сострадания, с которым ты смотришь на падение Станкевича, – пишет Белинский Бакунину в августе 1837 года. – Дай Бог, чтобы он восстал скорее, чтобы он скорее вышел из этой ужасной борьбы; но я бы первый презрел его, как подлеца и эгоиста, если бы он не пал, не пал ужасно».

Позиция Белинского намного гуманнее, чем Бакунина, который опять-таки руководствуется абстрактной идеей. Станкевич, считает Белинский, должен был поступить так, должен был отказаться от женитьбы, но он должен при этом глубоко переживать свое решение, платя за него душевными муками и падением. Ибо человек не машина, нравственные коллизии даются ему нелегко, и чем выше его духовная организация (а в Станкевиче Белинский видел гениального человека), тем сильнее его переживания.

Белинский настаивает на своем мнении: «Ты и в последнем своем письме ко мне, соглашаясь со мною, что Станкевич человек гениальный, что он всегда будет показывать нам дорогу и пр., не говоришь: прав ли я, утверждая, что падение его было неизбежно и что он был бы величайший эгоист и подлец, если бы не пал, не пал глубоко, хотя и на время».

Белинский хорошо знал Станкевича; но даже ему трудно было представить всю глубину страданий, которые испытывал его друг.

Порою Станкевичу кажется, что он вообще не любил и не способен к любви; то, что Белинский называет в нем «гениальностью, – мерзость просто».

И как все неразумно вышло… «Есть ли тысячная доля той святости, того прекрасного душевного развития, которое имеет Б<акунина>! Я вправе спрашивать себя: почему ты ее не любишь?.. Трудно отвечать на такой вопрос, но от этого не больше любви в моем сердце, и я остаюсь при прежнем решении, закрывая себе глаза перед следствиями. Ах, Тимофей! – пишет Станкевич, обращаясь к Грановскому. – В жизни, на каждом шагу, collision. Счастлив тот, кто еще до самобытного вступления на ее поприще получил гармоническое духовное воспитание; а мы на волнах занимаемся изобретением компаса!»

* * *

Регулярно отправлял Станкевич письма в Прямухино Любе Бакуниной. Передавал впечатления от городов, музеев, картин. Рассказывал о своей берлинской жизни, которую он делил между театром и университетом. Сообщал о встречах с проживавшими в Берлине Грановским и Неверовым.

Станкевичу удалось познакомиться с молодым профессором Берлинского университета, учеником Гегеля Вердером, и он стал брать у него частные уроки. Об этом тоже было сообщено Любе.

Станкевич наполнял свои письма к Любе разными подробностями и мелочами, интересными и значительными только близкому человеку.

И старательно избегал намека на собственные переживания, на то, что могло бы внушить Любе какие-либо подозрения.

За сотни верст от Станкевича, ощущая непонятное ей беспокойство и раздражение окружающих, девушка живет только ожиданием его писем. Когда письма опаздывают, начинает тревожиться. «У нас давно нет никаких известий от Станкевича, – пишет она Беерам. – Боже, не болен ли он опять? Что ждет меня в будущем? Я вижу, что родители мои в большой тревоге, хоть они и стараются скрыть это от меня». Кажется, Люба уже начинала что-то подозревать.

Но вот приходило долгожданное письмо, и тревоги как не бывало.

Каждую подробность жизни Станкевича Люба принимала к сердцу, оживляя в своем воображении. Писала, что полюбила профессора Вердера, ведь он, Станкевич, так хорошо о нем отзывается. Просила Станкевича прислать свой портрет (на что Николай отговорился шуткой: «Мне бы этого не хотелось, потому что нос мой прибавился на вершок в длину…»).

Последнее сохранившееся письмо Любы к Станкевичу датировано 13 июня 1838 года. «Когда-то я получу от Вас письмо? Бог знает, что я передумала за эти два месяца Вашего молчания».

Во второй половине июня болезнь Любы – было ясно, что это чахотка, – резко обострилась. Мишель срочно сообщил об этом в Москву.

Решили послать за братом Ивана Клюшникова, Петром. Петр Клюшников, считавшийся одним из лучших врачей, служил в это время в Венёве, небольшом городке Тульской губернии. Белинский написал ему письмо: «Дело идет о жизни или смерти сестры Мишеля Бакунина… Ради Бога и всего святого, если Вам есть какая-нибудь возможность, не кончив всех своих дел, ехать – то не медлите ни часа, ни минуты, ни секунды».

Друзья сделали на этом письме приписки. А. П. Ефремов: «Ради Бога, бросьте все дела, какие бы они ни были…». В. П. Боткин: «Я хотя очень мало знаком с Вами… но… отброся все пустые приличия, прошу, умоляю, требую Вашего самого скорейшего (приезда)…». Иван Клюшников: «Сестра Бакунина очень больна; Мишель и все уверены, что, кроме тебя, там (в Прямухине) никто ей помочь не может».

Чтобы ускорить дело, Белинский 1 июля сам поехал за Клюшниковым в Венёв.

Через несколько дней Петр был в Прямухине. Сюда же приехали Белинский, Боткин и Ефремов.

Петр Клюшников сделал все что мог, но мог он сделать немного. В то время лечить туберкулез легких не умели; врачи принимали меры, которые действовали на больную губительно: оберегали ее от воздуха, держали взаперти.

Люба умерла 6 августа.

Белинский, возвратившийся 15 июля в Москву, видел Любу за несколько дней до смерти. Запомнилось ее лицо: «желтое, опухшее от водяной, но все прекрасное и гармоническое…».

Очень привязалась Любаша к лечившему ее Клюшникову. «Знаете, Петр Петрович, – говорила она ему за день до смерти, – если бы не Станкевич, я вышла бы за вас замуж».

Иван Клюшников написал стихотворение «На смерть девушки», несомненно посвященное памяти Любы Бакуниной[14]:

Закрылись прекрасные очи,Поблекли ланиты ее,И сумраком вечныя ночиПокрылось младое чело.Ты счастья земного не знала,Одним ожиданьем жила,Любила –  любя ты страдала,Страдая –  в могилу сошла.

Станкевич узнал о смерти Любы в Берлине, через три месяца, из письма Белинского.

«Ах, Николай, – писал Белинский, – зачем не могу я теперь быть подле тебя и вместе с тобою плакать. Я плакал, много плакал по ней – но один. – Будь тверд». Белинский обращается к Станкевичу с нежностью. «Друг мой Николенька…» – начинает он другое к нему письмо.

Грановский, находившийся все эти дни рядом со Станкевичем, сообщил 1 ноября (20 октября) Белинскому: «Вчера получили мы письмо твое, любезный Белинский. О впечатлении, которое произвела на Станкевича печальная весть, говорить нечего. Ты можешь это понять и без рассказов… Вчера я попросил его показать мне ее последнее письмо к нему. Он вынул его из ящика: в письме – засохшие цветы, присланные ею. Я также заплакал, хотя вообще не богат на слезы».

Острое чувство жалости и вины смягчалось у Станкевича мыслью о том, что перемена в его чувствах так и осталась для Любы тайной. Или ему и его друзьям это только казалось?..

Глава одиннадцатая

Белинский и Александра Бакунина

В то время, когда Белинский принимал участие в сердечных делах Станкевича, в разгаре был его собственный роман с другой сестрой Бакунина – Александрой. Белинский потом не раз сравнивал обе «истории», свою и Станкевича, говоря, что они начались почти одновременно, протекали параллельно, но привели к разным результатам.

Мы прервали наше повествование об отношениях Белинского и Александры Бакуниной в тот момент, когда он, находясь в Прямухине, ощутил в душе пробуждающееся чувство. Сердечные волнения и надежды, поэтическая атмосфера прямухинского гнезда, сознание своей силы как критика и мыслителя и в то же время робость и неуверенность в себе, восхищенные взгляды Татьяны Бакуниной наряду с колкими намеками и насмешками Михаила – все это породило причудливо-странное состояние Белинского.

По приезде в Москву в ноябре 1836 года Белинский рассказал обо всем пережитом Станкевичу, найдя в нем полное понимание и поддержку.

Об установившейся в это время духовной близости Станкевича и Белинского свидетельствует такой факт. В январе 1837 года оба присутствовали на спектакле «Гамлет» с участием Мочалова. Трагедия Шекспира, поразительная игра Мочалова были очень созвучны настроению передовой молодежи. «Гамлет всегда был одною из моих любимых драм: может быть, от того, надобно признаться, что у нас много общего с героем пьесы», – писал Станкевич. «Общее» заключалось и в глубоком отвращении к окружающей пошлости и лицемерию, и в страстном порыве к делу, к подвигу – и в то же время в колебаниях и чувстве неуверенности.

И то, что Станкевич сидел в театре рядом с Белинским, как он говорил, «удваивало» для него «наслаждение». «Мы так хорошо понимаем друг друга, я во многом так ему сочувствую, что в иные минуты, право, бывает одна душа с ним».

Рассказывая Станкевичу о своей прямухинской жизни, Белинский пожаловался на Мишеля. Станкевич безоговорочно принял сторону Белинского, осудив хвастовство и неделикатность Мишеля. Станкевич назвал Бакунина Хлестаковым. Прозвище было подхвачено другими, прибегнул к нему и Белинский в целях самозащиты. Но Мишель не преминул отомстить.

Однажды у Бееровых Белинский назвал Бакунина Александром Ивановичем. Белинский оговорился; нужно было сказать: Иван Александрович, именно так зовут Хлестакова.

Бакунин со злорадством парировал:

– Что? Александр? Нет, я не Александр, а у меня сестра – так Александра!

Белинский вспыхнул. Все, без сомнения, поняли ядовитый намек: его чувство к Александре не являлось секретом.

После Прямухина Белинский долго не видел Александру. Общение их ограничилось, пожалуй, лишь несколькими краткими записками, которые приложил Белинский к письмам Михаила Бакунина. Записки были адресованы сразу трем сестрам вместе – Александре, Любови и Татьяне – и состояли из полушутливых, ни к чему не обязывающих выражений.

В июне 1838 года, когда Мишеля не было в Москве, сюда приехала Александра вместе с матерью и сестрой Татьяной. Тогда-то Белинский понял, как выросло его чувство за эти полтора года разлуки.

Бакунины пробыли в Москве более двух недель. И чуть ли не каждый день Белинский видел ее…

Однажды он вместе с Леопольдом Лангером, известным пианистом, близким к кружку Станкевича, вызвался сопровождать Бакуниных в прогулке по Кремлю. Были в Оружейной палате, взбирались на Ивана Великого.

Белинский вернулся домой в приподнятом и в то же время смутном настроении. Он был, по его словам, и «счастлив и несчастлив» в одно и то же время. «Грустно!» – восклицал Белинский и стремился объяснить причину своей грусти недостижимым совершенством Александры.

«Нет, никакую женщину в мире не страшно любить, кроме ее. Всякая женщина, как бы ни была она высока, есть женщина: в ней и небеса, и земля, и ад, а эта – чистый, светлый херувим Бога живого, это небо, далекое, глубокое, беспредельное небо, без малейшего облачка, одна лазурь, осиянная солнцем!»

Так писал Белинский Михаилу Бакунину, простив ему в этот момент неделикатность, «армейские» насмешки над его страстью. Ведь Мишель все-таки был ее братом, на которого невольно распространялось ее обаяние. А кроме того, Белинский словно бессознательно ждал от друга помощи или по крайней мере поддержки.

В присутствии Александры Белинский робел, терял дар речи, и эта немота при переполненном сердце причиняла ему новые страдания. «С нею говорил Ефремов и много других, все, кроме меня. Грустно, Мишель. Хочется умереть. Для меня существует гармония, есть своя доля, свой участок жизни, данный мне добрым Богом, но только не тогда, когда я ее вижу…»

Белинский мог бы сказать о себе словами Пушкина, что он «любя был глуп и нем».

Смущало сознание собственных недостатков (которые Белинский безмерно преувеличивал), мысль о своей непривлекательности. Белинский был убежден, что он некрасив, очень некрасив и что поэтому его «не может полюбить ни одна женщина».

Сколько неловких шагов сделал Белинский по робости или смущению! Собственно, ничего страшного в них не было, но в его воображении они превращались чуть ли не в роковые ошибки. Однажды, приехав к Бакуниным и встретив Александру, Белинский так смутился, что принял двух горничных за гостей, отвесил им учтивый поклон и чуть было не подошел к ним к ручке. Но, к счастью, «этим и кончилось мое резанье [сообщал Белинский Михаилу Бакунину]; я даже во все это время не покраснел хорошенько, а только слегка, и то раз или два».

Но над всем в сознании Белинского – и над робостью, и над смущением, и над страшной тоской от вынужденной немоты и от неизвестности, и над нетерпеливыми ожиданиями, и над мнительностью – господствовало возвышенное чувство любви к ней, восхищение ею. Пусть он не может открыть свое сердце, увлечь своими заботами и интересами; но ничто не в состоянии помешать ему молча любоваться ею, желать ей счастья и добра.

                  …Ужель не можно мне,Любуясь девою в печальном сладострастье,Глазами следовать за ней и в тишинеБлагословлять ее на радость и на счастье,И сердцем ей желать все блага жизни сей,Веселый мир души, беспечные досуги,Всё –  даже счастие того, кто избран ей,Кто милой деве даст название cyпpуги.

Этим отрывком из стихотворения Пушкина «К***» Белинский в письме к Мишелю характеризует свое отношение к Александре. Последние две строки подчеркнуты тоже Белинским.

* * *

В один из дней этого памятного июня 1838 года произошло событие, мучительно отозвавшееся на состоянии Белинского. Событие было незначительным, собственно, не событие, а мелкий факт, почти мимолетный штрих, неуловимый взгляду постороннего. Но Белинскому этот штрих приоткрыл отношение к нему Александры.

Однажды, войдя к Бакуниным, Белинский уловил смущение Александры. Белинскому были свойственны резкие колебания настроения – от отчаяния до надежды. Смущение Александры послужило очередным поводом для надежды, показалось хорошим знаком.

Через несколько дней Белинский и Бакунины были у Леопольда Лангера. Сидели в гостиной, болтали. Вдруг кто-то объявил, что приехал Поль, молодой человек, пианист, известный в московских музыкальных кругах.

Александра смутилась, покраснела. Поспешно вышла в соседнюю комнату. Вернулась через минуту, справившись с волнением.

У наблюдавшего все это Белинского мелькнула догадка: Александре неловко из-за него… Но не потому, что она к нему неравнодушна, а скорее наоборот – потому, что внушенное ему чувство доставляет ей беспокойство. «Да, человеку нельзя видеть без смущения кошки, собаки, которую он не нарочно поранил. Ведь это тоже сострадание!»

Через некоторое время до Белинского дошли новые сведения. Будто бы Александра, описав в письме к Мишелю свою последнюю встречу с Белинским, заметила, что ей тяжело с ним видеться. Бакунин передал содержание письма Боткину, а от Боткина оно стало известно Белинскому. «Понятно! – решил Белинский. – Так неприятно человеку видеть собаку, которую он изуродовал пулею, подстрелив ее по ошибке вместо зайца».

Возможно, содержание письма Александры Белинский истолковал неточно, ведь оно дошло до него из третьих рук. Возможно, многое он преувеличивал в своем воображении, воспринимая факты болезненно остро. Но в одном он был прав – в том, что девушка осталась холодна и безучастна к его чувству.

«С этой минуты я все понял, и с этой минуты началась моя пытка…» – писал Белинский Бакунину.

Мысль Белинского работала лихорадочно… Его удел – безответное чувство, неразделенная любовь. Но что такое неразделенная любовь и в чем ее утешение?

«Люди в моем положении часто говорят: „Я не хочу сострадания – оно оскорбило бы меня”. Это вопль души, стон от тяжкой раны, и в этом им никто не должен верить, тем более что в этом они и сами себе не верят. Нет! есть бесконечно мучительное и, вместе с тем, бесконечно отрадное блаженство узнать, что нас не любят, но тем не менее ценят, нам сострадают, признают нас достойными любви и, может быть, в иные минуты, живо созерцая глубину и святость нашего чувства, горько страдают от мысли, что не в их воле их разделить. Да – есть упоение, вместе горькое и сладкое, грустное и радостное, есть безграничный Wollust <наслаждение (нем.)> узнать, что, не имея значения любимого человека, мы тем большее против прежнего имеем значение просто человека, что к нам питают не холодное уважение, которое хуже, обиднее презрения, но уважение, в котором есть своего рода живая, трепетная любовь вследствие живого слития с нашим духом, живого проникновения в нашу сущность и даже чувства эгоизма, столь понятного в таком случае».

Белинскому, однако, кажется, что он лишен даже такой отрады. «Мое чувство… говорит мне, что не мой удел даже и эта печальная радость и это грустное утешение».

Неужели Александра не оценила всю глубину переживаний Белинского, не прониклась к нему если не любовью, то хоть состраданием, пониманием, тем гуманным отношением к неразделенному чувству, которое так трогательно описал Белинский?

Порою кажется, что гордость Белинского уязвлена; он дает себе обет стойкости, призывая силу своего духа: «Я умею страдать и не падать, я много могу вынести, и в страдании мне изменит скорее организм, нежели дух».

Порою он как будто бы ждет поддержки, отрадной вести от поверенного своих чувств, от Михаила Бакунина; связанный кровными узами с Александрой и дружескими – с Белинским, тот словно должен «всё» поправить, «оживить минутою горького счастия бедное, разбитое и одинокое в своих страданиях сердце», хотя Белинский первый же понимает, что никакие узы и никакой авторитет здесь не властны.

Порою, несмотря на отсутствие ответного чувства, несмотря даже на отсутствие «блаженства» неразделенной любви, он готов излиться горячей благодарностью ей и им: Александре и всем сестрам Бакуниным; ведь «она и они возбудили все силы моего духа, открыли самому мне все богатство моей природы, привели в движение все тайные, сокровенные родники заключенной во мне бесконечной силы бесконечной любви…». И это была правда: не будь его мучительного романа с Александрой, не писал бы он потом с такой пленительной поэтичностью и глубиной о любовном томлении в лирике Жуковского, о счастье разделенного чувства в стихах Пушкина. Жизнь обострила взгляд критика на тот опыт, которым она обделила его самого.



Поделиться книгой:

На главную
Назад