– Какой остров?
– Под моими ногами. Разве ты не видишь?
– Не-а.
– До чего огромные ноги! – огорчился незнакомец. – Занимают всю территорию. Если бы мог уменьшить их силой мысли, я бы пригласил тебя на свободное место и назначил своим любимым дикарем.
– Это навоз. Он сейчас размокнет, и вы провалитесь.
– Что же делать?
– Айда на крыльцо!
Они сидели на теплых ступеньках и болтали, щелкая прошлогодний подсолнух. Человек освободился от мокрой обуви, закинул на перила длинные ноги в дырявых носках и представился. Звали его Поэт, а по профессии он был Леонид.
– Как так? – не понял Сема.
– Так получилось. Работаю на это имя, как проклятый. А тебя, мой добрый дикарь, поскольку сегодня воскресенье, я назову Седьмой.
– Сегодня понедельник.
– Не верю!
– Я в школу ходил.
– Это не доказательство.
– Почему? Там был весь класс и учителя.
– Бедный дикарь! Ты веришь в непогрешимость коллектива?
– Не знаю, – пожал плечами Сема. – Я хочу сказать, что не знаю, верю я в это или нет.
– Коллективные галлюцинации, чтобы ты знал, самые противные. Человек иногда сомневается, а коллектив никогда. Для того люди и собираются в коллективы.
– Для чего?
– Для коллективных галлюцинаций.
Обычные люди, сказал он, постоянно ошибаются, думая, что едят котлету или что сегодня понедельник. Работа поэта заключается в исправлении ошибок силой вдохновения. Вроде того, как часовщик смазывает механизм, чтобы часы не сошли с ума.
– Я думал, поэты пишут стихи, – удивился Сема.
– Это необязательно, – ответил Поэт. – Главное – избегать прозы жизни.
Сема подумал немного и сказал, что Поэт, наверное, прав, потому что у него шесть братьев, а он самый младший и, значит, Седьмой.
– Вот видишь! Видишь? – вскричал Поэт. – На черта лысого мне календарь? Пойдем креститься, мой дикарь.
Босые они скакали по луже и пели дуэтом. Поэт, работавший Леонидом, умел подбирать новые слова для старых песен. На вопрос «Каковы твои музыкальные пристрастия?» Седьмой ответил:
– «Подмосковные вечера».
Поэт воскликнул:
– Запевай!
Сема начал, стесняясь:
– Не слышны в саду даже шорохи…
– Не слышны в саду какаду! – во весь голос подхватил его новый друг.
От такого поворота строчки стало веселее и легче в груди. У Седьмого была астма, из-за которой он по весне дышал так, будто втягивал воздух через подушку. Поэт-Леонид сказал на это, что болезнью надо дорожить.
– Она принадлежит тебе, как собака или морская свинка. Ты должен заботиться о ней и никому никогда не отдавать.
– Никто и не возьмет.
– Ошибаешься! Знаешь, сколько раз у меня воровали грипп? Я со счета сбился. Не успеешь завести – уже свистнули. А дизентерия? А ветрянка? Я не говорю о таких роскошных питомцах, как чума или холера. Но с ними трудно. Твоя болезнь, так и знай, это сплошное удовольствие. Проста в обращении, удобна в быту. Врачи дают освобождение от физкультуры и другие хорошие справки.
– Ты прав, – кивнул Седьмой, даже не заметив, как перешел с Поэтом на ты. – Дают. И в санаторий отправляют.
– Еще бы я был не прав. У меня пять хронических питомцев. Они ко мне привязаны, я ими дорожу. Даже на новый велосипед не променяю свою вялотекущую шизофрению. А ты?
Сема не знал, кто такая шизофрения. О том, что велосипеды бывают новыми, он слышал, но даже не мечтал. От братьев ему досталась развалюха без седла, тормозов и левой педали.
– Это исправимо, – заявил Поэт. – Я поговорю.
– С кем?
– С твоим ржавым конем.
Велосипед переночевал у Поэта и на следующий день тормозил, как вкопанный, с визгом. Седло заменила старая кепка, набитая поролоном, из-за чего казалось, что едешь на чьей-то мягкой голове.
– Еле-еле уговорил его простить пинки и обиды, – сказал Поэт. – Это ошибка – думать, что велосипеды дураки и не помнят зла.
Так они и жили-дружили. Поэт объяснял Седьмому, что все ошибаются, Седьмой говорил Поэту, что тот прав.
– Твои ошибки, – говорил Поэт, – симпатичны. Они нравятся мне гораздо больше правильных ответов. Знай, если ты сделал ошибку в примере – это плохой пример. Его задал несчастный учитель, который боится несчастного директора школы, который уже двадцать раз каялся в своих ошибках перед лицом своих несчастных товарищей и каждый раз обещал, что теперь все его ошибки будут соответствовать генеральной линии. А что такое генеральная линия?
Сема не знал.
– И никто не знает, уверяю тебя. Поэтому ни о чем не беспокойся.
Поэт жил отдельно, в летнем домике на дворе, за семь рублей в месяц, которые первого числа торжественно и с поклоном вручал матери Седьмого. Она, каждый раз стесняясь, брала деньги и спрашивала:
– Леонид, хотите чай-кофе?
– Чай-мочай, кофе-моркофе, – бормотал он, уходя к себе.
Подслушав как-то разговор матери с отцом, Седьмой узнал, что Поэта наказали к ним в деревню из самой Москвы за преступление под названием
– Какая Москва? – проворчал он. – Сказано было: Москва, спаленная пожаром. Она погибла. Каюк!
– Как же?! – изумился Седьмой. – Как же парад на Красной площади?
– Говорит и показывает телевизор! Это обман и видеозапись.
Чувствуя, что друг крепко грустит, Сема предложил сгонять на рыбалку. Но Поэт ответил, что пять его хронических питомцев вряд ли обрадуются, если он добавит в их компанию еще и описторхоз. Они почти наверняка рассердятся и сделают ему бо-бо. Поэтому он лучше будет лежать в койке и не думать о Москве, как вчера он не думал о Париже, а позавчера… он уже точно не помнит, о каком городе не думал, кажется, это был Марсоград. Какая разница? Совершенно ни к чему забивать голову этими названиями. География запрещена, так и знай! Ничего нет, кроме этого куска дерьма на поверхности мирового океана, в котором утонула цивилизация.
– Но почему?! – закричал Седьмой.
– Третья мировая, – ответил Поэт. – Не хотел тебя расстраивать, но раз уж ты сам спросил…
Сема заплакал. Друг называется! Не мог сказать правду? Чего боялся-то? Особенно жалко было Москвы, в которой хотелось побывать. Но зато, когда успокоился, в голове прояснились кое-какие непонятки поведения взрослых. Почему они так странно усмехаются, когда по телевизору идет программа «Время». Почему географ злобно пинает глобус в пустом кабинете. И почему все кругом врут, о чем ни спросишь.
Мог бы, конечно, и сам догадаться, не маленький. Знал ведь, как и вся деревня, что Ленин облысел после термоядерного взрыва. А Трактор когда-то пахал в поле, над которым бабахнула бомба, и от страшного жара запекся в один кусок со своим трактором. Потому и ноги колесом, а вместо сердца – мотор. Врачи сказали, пусть лучше он будет человек-машина, не то помрет, если вырезать из него железные части.
– Ты прав! – шмыгнул носом Седьмой. – Чё теперь делать?
– Не знаю, – зевнул Поэт и отвернулся к стене.
Сема, понимая его характер, не сомневался, что завтра-послезавтра он опять будет веселый. Позовет ловить кита в реке или есть кашу на крышу. Грусть пройдет, как всегда бывало в первых числах месяца, когда Поэт отдавал квартирные и сидел без курева, а через неделю являлся почтальон, который стирал случайные черты, и тогда Поэт, сжимая в руке деньги, вопил:
– В магазин! На штурм «Шипки»!
Тут надо было следить, чтобы он не истратил все и сразу. К счастью, в магазине редко бывало что покупать. Но иногда случался завоз. Однажды завезли портвейн и кальмаров. Выстроилась очередь, как в мавзолей. Продавщица кричала:
– Вино отдельно не продаю! Дары моря в нагрузку!
Мужики ругались, но платили и тут же бросали замороженных гадов на пол. К вечеру у прилавка раскиселилась вонючая куча, над которой Поэт застонал:
– Головоногие, страсть моя! Дайте мешок!
Собирался расплатиться, и баба Матрена, пиявица ненасытная, запросто взяла бы деньги вторым кругом, но Седьмой пригрозил, что об ее жульничестве узнает весь народ. Матрена ему так и не простила упущенной выгоды до своего последнего дня, когда она грохнулась с дерева, ловя мобильником сотовый сигнал. Зато Поэт тогда взял свою любовь даром.
Как он радовался! В огороде танцевал с мешком кальмаров. Обещал, что устроит пир на весь мир. Выпросил у хозяев десятилитровую выварку, где обычно готовили поросям, начисто отмыл и сготовил на костре суп, в котором гады плавали, как живые. Соседи приходили глазеть на этот аквариум. Но сёрбать кулеш никто не решился, кроме Седьмого.
– Ну и чё? – интересовались люди.
– Да сапоги вареные, – честно отвечал он.
Поэт, как проклятый, три дня хлебал свою кулинарию, но не победил и трети. Когда из выварки завоняло тухлятиной, угощение отдали свиньям. Им понравилось. Они дружно пожирали кальмаров. Седьмого потряс вид трех поросят со щупальцами, торчащими из-под розовых пятачков.
Поэт стоял в дверях хлева, чуть дыша от перееда, и что-то быстро записывал в блокнот. Вдохновение, догадался Седьмой. И придвинулся ближе, желая увидеть, как рождаются стихи. Но Поэт спрятал блокнот в карман и сказал:
– Это было прекрасно!
А вечером кишки у него завернулись (ска зали потом родители), и стало ему так худо, что с неба прилетела санавиация. Поэта взяли на носилки. Он только успел махнуть Седьмому рукой и вознесся ввысь на белом вертолете.
Пройдет много лет и, лежа на полу со связанными руками, Седьмой необыкновенно отчетливо вспомнит тот день вознесения Поэта.
– Кальмары, – пробормотал Седьмой, когда в рот ему сунули кирзовый сапог.
Он не понимал, откуда взялись эти люди. Утром курил у калитки и никого не трогал. Их было человек пять-шесть. Подошли со стороны реки гурьбой, молча ударили чем-то по голове. Очнулся на полу своей избы. Как только увидели, что он открыл глаза, они подошли и начали пинать. Занимались этим целый день. В перерывах смотрели телевизор.
– Кальмары, – прошептал Седьмой.
– Ты чё, сука, мертвяк, пиздишь? – крикнул носитель сапог, занес ногу и пнул в грудь Седьмого.
– Чё он там, сука, блядь? – спросил его товарищ с дивана.
– Пиздит что-то.
– Ебани ему.
Седьмой увидел, как сапоги сделали шаг назад, и в голове раздался хруст, от которого он вырубился. Когда выплыл снова из красночерного тумана, в комнате было шумно. Голоса лаяли друг на друга, и еще встревал телевизор. Седьмой нашел в себе силы не открывать глаза и не стонать.
– Кто, сука, блядь, пиздел, что мертвяки съебались?! – с ненавистью надрывался один голос.
– Наебали, суки! – шипел со страхом другой.
Страх и ненависть раскачивались на чашах весов, в которые превратился дом. Перевешивало то одно, то другое. Ненависть требовала всех отпиздить и сжечь деревню. Страх уговаривал съебываться, пока не пришли мертвяки. Откуда здесь мертвяки, удивлялся сквозь боль Седьмой. Не ссы, кричала ненависть, пацаны на подходе. Не ссыте, пацаны. Ага, не ссыте! Вон мертвяк лежит, ты его пиздишь, а он все равно живой. Давайте приколотим его к полу гвоздями, чтобы не встал. Давайте прибьем, как фашисты того пацана в телике. Давай! Где гвозди? Хуй знает, где гвозди! Гвозди бы делать из этих людей, грудью вставших на защиту Новороссии от фашистских карателей. Слышишь, блядь, настоящие пацаны не боятся фашистов. Тебя, мудака, защищают. Чё меня защищать, я сам туда, к пацанам, уеду. Тут мертвяки и жрать нечего. А там возьму автомат и расхуячу пидорасов. Слышишь, чё говорит, геи, блядь, и лесбиянки поддерживают фашистскую хунту. Ненавижу пидорасов! Мертвяки всех в жопу ебут. А жрать нечего. Ничё, подождем малёхо. Пацаны скоро плот пригонят. Чё так сидеть? Пошли искать латунь. Пошли на кладбище. На кладбище? Иди ты на хуй. А чё? Вдруг там памятники из латуни. Фашисты, суки, памятник Ленину завалили. Нам бы его сюда, а? Сколько там латуни! Чё, думаешь, укропы, сука, хунта, просто так валят? Сдают, нах, в американский цветмет. Невъебенно поднимаются. Поехали туда, чё. А там свои крутые пацаны. Ну и чё? Мы пудинские, чё, тупым хуем деланы?
Было ясно: чья бы сторона ни взяла верх – страха или ненависти, – в любом случае наступит жопа. Наступит очень скоро. А деревню сожгут. Или она сама загорится. Не может не загореться, когда в доме такие пацаны. Даже если поленятся зажигать нарочно, огонь появится из окурка или из телевизора, который, Седьмой это чувствовал, раскалился, как банная каменка, и вот-вот рванет.
Пожар виделся ему отчетливо, словно он читал книжку про пожар, в которой автор рисовал стену огня и треск падающих стропил так вдохновенно, что страницы обжигали руки. Все было как-то странно связано: руки за спиной, огонь внутри, страх и ненависть в словах. Раньше его часто смущал умственный затык: как получается, что мира нет, а мировое зло есть, да еще так много? Теперь, оказавшись в самой жопе, он ясно увидел, что затык этот – всего лишь его собственная глупость, которая долгое время успешно притворялась умом.
– Пацаны! Зырьте! Телка пришла – пойдем натянем, – донеслись голоса. – Где? Какая? Эта, что ли?! Чё-то старая. А чё ей надо? Чё она там стоит, во дворе?
Седьмой услышал знакомый хриплый голос Кочерыжки, которая с еще большим вызовом, чем обычно, прокричала:
– Эй, урла, вы где там прячетесь? Отдавайте нашего!
Заскрипела входная дверь, потом доски крыльца. Седьмой, приоткрыв глаза, увидел ноги пацанов, которые сгрудились в сенях.
– Ты иди сюда! – кричали они. – Отсосешь всем по кругу – и забирай своего.
– У вас там хоть есть, что сосать? – отвечала Кочерыжка.
– Хочешь, покажу?
– Ну, покажи, если найдешь.
На крыльце начался гомон и возня подначивающих друг друга пришельцев: