– Покажь ей болт! Пусть прихуеет. Пацаны, а я до нее доссу. Телка, стой там, щас будет золотой дождь.
Послышался шум струи, потом голос Кочерыжки:
– Молодцы, мальчики. Хорошо стоите. Я пришла сказать, что у нас есть папа.
После этих слов хлопнул выстрел, потом все закричали, и дом задрожал, как будто на него обрушился вихрь.
Мы шли по дороге, я его просила: не бей насмерть. Он смеялся: передушу щенков. Я говорила: не смей! Хочешь, чтобы у нас с этим Пудино на всю жизнь была вендетта? Он смеялся, как всегда, когда разговор о смерти, папочка мой, гребаный солдат удачи.
Иногда письма, которые сочиняешь в голове, оказываются у твоего адресата без всякой почты. Дура я была, что ему писала! Потому что он взял и нарисовался. Твоя весточка, говорит, позвала в дорогу. Сидел, говорит, в аравийской пустыне, под огнем противника и скучал по доченьке, родной кровиночке.
А я так думаю, у него в пустыне руки зачесались кому-нибудь на родине пустить кровь. Тут и случай подходящий. Откуда узнал, даже не спрашивайте. Телепат-убийца.
Было утро. Ко мне зашла соседка, дочь Мафусаила, косоглазая в свою маму. Мы болтали про то, как жить дальше, и где Вовка шляется, и что картошку пора кучить. Потом она заныла, что живот подвело, и ушла в сортир.
Я стою, о чем-то думаю. Вдруг замечаю краем глаза движение у ворот, как будто пронеслось облачко пыли, а в следующий момент передо мной уже человек, лицо знакомое. Не то что загорелый, а прямо какой-то вяленый. Взгляд пронзительно-синий, волосы короткие, выцветшие. Худой, из одних жил и шарниров. За левым плечом ружье, на правом тушка небольшого кабанчика.
– Здравствуй, родная! – говорит охотник. – Где прикажешь разделать свинью?
Я так ошалела от этого явления природы, что сразу ему нахамила.
– Скотобойня, – говорю, – в другой деревне.
Он бросил тушку, скинул окровавленную куртку и ружье, давай меня мацать с присюсюкиваньем: кто это у нас такой красивый? Да как выросла! Сам цепкий, как спрут.
Я отвечаю:
– Не знаю, про кого ты сейчас говоришь. За эти годы много народа и выросло, и перемерло.
Он поднимает ружье, говорит: знаешь, как я тебя люблю! Не успела даже пикнуть, он высаживает очередь прямо в дверь сортира, на высоте, примерно, головы писающего мальчика, и рисует пулями сердце. Сердце, блядь! Как на валентинке!
Я застыла в гробовом молчании – соседку пришил! Немая сцена. Папаша с дымящимся стволом. Я в шоке. Сортир в дырках. Куда бежать? Это же какой ужас и позор перед всеми!
Минута молчания прошла, и вдруг раздается голос из будочки: не стреляйте! Смотрим, дверца тихо открылась. Мафусаиловна, от страха косее обычного, оба глаза на одну сторону, выползает со спущенными штанами. Срамота!
От радости, что она живая, я схватила топор и кинулась на своего родителя. Только он рукой махнул, и топор отлетел в сторону. Как ни в чем не бывало, отец снова полез обниматься, а Мафусаиловна со свистом дунула из нашего дурдома.
– Ну и что? – говорю. – Как будем отчитываться перед соседями за этот номер?
Он, не моргнув глазом, отвечает:
– Зови всех на шашлыки. – А сам смеется, пластая кабанчика толстыми ломтями.
Наши, что удивительно, к нему сразу прониклись, даже Мафусаил. Отец встал перед ним навытяжку, словно построился в шеренгу из одного человека – военные умеют пыль пускать, – и рапортует:
– Я старый ниндзя. Я не знаю, как просят прощения. Хотите наказать – вот ружье. Стреляйте и заставьте меня попрыгать.
Но Мафусаил отказался играть в эту игру. Он вообще не любил оружия, говорил, что не помощник смерти. Поэтому шашлыки закончились мирно. Когда свечерело, папа стал всех развлекать, жонглируя углями из мангала. Старый клоун! Но в темноте это было красиво.
Назавтра река принесла подарок – группу товарищей из Пудино, которые явились узнать, что у нас плохо лежит? Деревня, конечно, подопустела с тех пор, как ее закрыли. Народ бродит туда-сюда в поисках куска хлеба. Всего несколько семей остались на месте из двухсот почти человек. Много домов заколочено. Со стороны, наверное, кажется, что никого.
В то утро прибегает Ленин. Кричит: вероломное нападение, о котором я столько раз предупреждал, все-таки случилось на нашу голову! Никто не ГТО, нам крышка, ухожу в лес, спасайся, кто может!
Нельзя описать словами папину радость. Расцвел, как гладиолус. С головы до ног обвешался орудиями убийства, как кремлевская елка. Ножи, гранаты, отравленные стрелы – просто красавец.
Я его прошу: не надо Куликовской битвы. Он смеется и руки потирает. Говорит: ты нужна мне, дочь. Будешь изображать переговорный процесс, чтобы отвлечь внимание. Когда увидишь, что эти дилетанты расслабились, произнесешь кодовое слово «папа», и я спрыгну с крыши им на голову.
Я интересуюсь: можно вместо «папа» сказать кодовую фразу «засранец, который исковеркал жизнь матери»?
Он отвечает: длинновато звучит, произносить долго.
Я говорю: тогда просто «засранец», хорошо?
Он хмурится: ну, что ты, как маленькая – «исковеркал»! Мама сама не хотела ездить со мной в жаркие страны. Риск, конечно, был. Но минимальный. Многие наши жили с семьями…
Я перебиваю: ты у нас, значит, еще и обиженный получаешься, вниманием обойденный, да? Никто за тобой, бедненьким, не ухаживал, комаров в джунглях от тебя не отгонял?
Он начинает оправдываться: пойми, мама была как скала – не поеду, и точка! Что прикажешь делать? Сидеть возле юбки?
Я уже в полном бешенстве: конечно, проще грохнуть сто человек, чем уговорить по-хорошему одну бабу. Настоящий мужчина, что сказать!
Он тоже понемногу стал заводиться: какие сто человек? Что ты из меня делаешь какого-то маньяка?
Я ему: ты и есть маньяк. Был бы человеком, приехал к ней хотя бы в последние дни.
Папа багровеет: я не мог.
Я наседаю: почему? Билетов не было?
Он тоже повышает голос: ни билетов, ни самолетов. Война была! Артобстрел и ковровая бомбардировка.
Я уперла руки в бока: ты мне эти военные песни не пой. Нашел отмазку! Сам живой и здоровый, я смотрю, вышел из-под обстрела. А она умерла. На моих глазах. Больше никого рядом не было. (Про Марфушу не стала ему рассказывать.) Ненавижу лживых мужиков и тебя на первом месте!
Смотрю, папа куда-то в сторону смотрит. А это Кончаловский зашел к нам в калитку в женском платье. С тех пор как деревня обезлюдела, Конч вздохнул свободно и перестал маскироваться, изображая мужчину.
Раньше я очень смеялась, когда Вовка ревновал меня к нашему летчику. Не могла объяснить, что он, наверное, правильно делает, что ревнует, только не в ту сторону. Он думал, что у нас простое блядство. А мы за шторками, наедине устраивали жуткое извращение.
К моему приходу Конч всегда наряжался. У него в гардеробе было три платья: сарафан в горошек, строгое серое до колен и еще персиковое с золотым пояском, на которое я пускала слюни.
Мы пили чай с вареньем и сплетнями о том, кто с кем за прошедшее время согрешил. Причем он всегда больше моего знал про местную санта-барбару. Ему сверху было видно, как народ втихаря таскает друг другу свои причиндалы – попользоваться.
После чая красила ему глаза. Он так никогда сам и не научился делать ровные стрелки. Почему-то нервничал, сидя перед зеркалом. Меня просил. А дальше начиналось вот что: мы устраивались на диване, и Конч пересказывал кино. В армии он три года крутил матросам картины. Некоторые, особенно любимые, запомнил наизусть.
Всегда рассказывал от лица героини – Анны Карениной, Мэрилин Монро или там Людмилы Гурченко – много такого, чего даже не было в фильме, но он об этом знал, как будто жил с той стороны экрана. Он превращался на моих глазах в девушку из джаза или женщину из Москвы, которая слезам не верит.
Для разных картин надевал разные платья. Сарафан – значит, советское кино, если персиковое, то – комедии и сказки, серое – для историй с грустным концом.
На самом деле, говорил он, историй всего две: женская и мужская – Золушка и Дон Кихот. Все остальное – переделки или чернуха. Я спрашивала: а что эротика? Он говорил: эротика – это сказка. Кого ты хочешь? Эммануэль? Клеопатру? Любовь Орлову?
Иногда во время таких сеансов по заявкам на диване происходило что-то вроде секса. Только мы ни разу друг друга не лапали. Все делали глазами, как будто между нами и правда был экран.
Сейчас приятно об этом вспоминать, но трудно рассказывать, а признаваться законному супругу невозможно ни в коем случае. Конспирация! Он бы все равно не поверил, что мы подружки. Если бы поверил, то – еще бы хуже – разболтал, трепло огородное, и тогда Кончу не жить. В деревне, как на зоне, от мужика требуется тупая сила и пьяная удаль. Странных ждет естественный отбор через насильственную смерть – сожгут или утопят, забив перед этим в задницу свеклу. Уроды! В смысле нормальные люди – как они себя называют. Об этом мы с Кончем тоже часто говорили, пока Вовка, балбес, ходил по улице, скрипя зубами от ревности. Вот почему надо обязательно жить во лжи и страхе? Кто мне объяснит?
Но в последние деньки мирной жизни душа моя успела порадоваться за подружку. Конч открыто начал фигурять по деревне, гордый и красивый. Ветер раздувал подол его платья в горошек, когда он поднимался на холм, где было взлетное поле. Там раскочегаривал свой аэроплан, надевал шлем и уносился в небо – не мужчина, не женщина, а просто какая-то мечта.
– Здравствуйте, я ваша тетя! – говорит мой грубый папа. – У нас сегодня гей-парад?
– Берите выше! – отвечает моя подружка. – Воздушный парад.
Я кричу: ты вовремя, потому что я теперь, оказывается, боец спецназа, мы собрались освобождать заложника, и не известно, что из этого выйдет!
– Выйдет-выйдет! – смеется папочка. – Колбаса из них выйдет!
Кончаловский спрашивает:
– Зачем рисковать жизнью ради человека, который не верит в ваше существование?
Но папа на философию не ведется. Смотрит на часы, раздувая ноздри от бушующего внутри адреналина:
– Пора! – говорит. – Время!
– Поймите, деклассированные элементы из Пудино скоро будут здесь в большом количестве, – объясняет ему Кончаловский. – Широкими массами завладела идея грабежа. Всех не передушите. Надо сваливать на безопасное расстояние. Сразу двух пассажиров взять на борт не могу. Но сделаю два рейса. Горючего должно хватить.
Папа в ответ рычит, как дикий:
– Я сказал: время начала операции через двадцать пять минут!
Свалился на мою голову долбаный командир. Он, посмотрите на него, конечно, верит в окружающий мир, но ведь никого при этом не слушает. Конч, умница, срисовал ослиный характер папаши. Понял, что спорить бесполезно. Говорит:
– Ладно, кэп! Поддержу вашу операцию с воздуха. – И пошел, насвистывая песенку про тореадора.
Всю дорогу, пока мы пробирались к дому несчастного Седьмого, эта мелодия звучала у меня в голове, как путеводная нить. Я решила: хватит трусить! Сейчас разберемся с козлами, и начнется новая жизнь. Буду говорить только правду, и плевать, кто что подумает. Если кому-то не понравится – уеду из этой дыры.
Отец часть дороги был рядом, сливаясь в своем хитром камуфляже с заборами и листвой, потом исчез. Это у него получалось ловко до изумления: пользы никакой, а тоже наука.
Когда я подошла к дому, отец лежал на крыше, притворяясь шифером. Коротко махнул рукой, чтоб я знала: он готов и ждет команды к бою.
На холме зажужжал самолетный мотор, пробежала по земле крылатая тень. Я задрала голову, щурясь от света. Между ресниц вспыхивали цветные звездочки. Желтый крестик самолета полз вверх, казалось, что прямо на солнце. Это он делает горку, затем будет пикировать. Я хорошо знаю фигуры высшего пилотажа. Не напрасно Вовка ревнует. А что делать? Как выруливать из этого штопора?
С крыши донесся свист – мой ниндзя в нетерпении. Я нужна ему, но исключительно как приманка для козлов. Такая отцовская любовь в извращенной форме. Но всяко лучше, чем «нормальные люди», которые мучают других под телевизор и водку. Я подмигнула самолету. Тореадор, смелее в бой!
Отвлечь внимание пудинцев оказалось легко. Надо было только отвечать на их гнусные шуточки, и через пару минут они устроили на крыльце мужской стриптиз. Этот многочлен мой папаша должен был уделать, не напрягаясь, если он и правда такой крутой, как изображает.
Когда начала говорить условную фразу, заметила на крыльце человека с ружьем, который хуй не показывал, а внимательно целился в небо.
Я закричала: папа!
Потом не знаю что случилось. Кажется, небо упало на землю.
Какими же надо быть слоновьими бивнями, чтобы, явившись грабить чужую деревню, взять в плен одного бедолагу, который гол, как сокол, целый день просидеть в его избе перед телевизором, вечером выйти на крыльцо, снять штаны и стрельнуть в воздух ровно в тот момент, когда наверху пролетает единственный на всю округу самолет! Даже не самолет, а так – этажерка. Но им и этого хватило, долбоебам! Нехорошо говорить плохо о покойниках, а как по-другому?
Никто уже не скажет, что заливал Кончаловский в свой «боинг». Какую адскую смесь. Однако взрывом на месте падения размолотило все живое.
Итог: один наш, ихних – шестеро. Седьмого (нашего Седьмого) вытащил из огня мой бронебойный тесть, которому все нипочем. Кочерыжка, к счастью, не обгорела и не поломалась физически, но стала вроде заводной куклы без языка. Ходит и молчит.
На другой день приехали из Пудино забирать тела. Родственники и участковый. Мы ликвидировали, на всякий пожарный, следы авиакатастрофы, чтобы не кормить следствие пищей для размышлений. Оказался напрасный труд. Подробности всем были по барабану. Родственники спешили домой – на поминки. Грузили своих обгорелых в трюм катера без опознания, без ничего. Участковый даже не сошел на берег.
Шерло́ к говорит ему:
– Ты хотя бы место происшествия осмотри!
Участковому некогда, он протокол сочиняет, отмахивается:
– Что там смотреть?
Действительно, подумаешь – меньше десяти человек отдало богу душу. Нам не привыкать. У нас, говорят, самая высокая на планете смертность от глупости.
Катер уплыл. Я смотрю вслед и удивляюсь: чего мы трусили этой империи зла? Трепетали, как маленькие, перед грозной силой. Скажи, Ленин, чем теперь будешь пугать?
Ленин не отвечает. Ходит опустив глаза. Кочерыжка тоже молчит, как статуя. За целые сутки не произнесла ни слова.
Пребывая в тревоге по поводу ее самочувствия, отвлекался похоронной суетой.
Кладбище было самым оживленным местом. Там кипела работа. Шерло́ к и Борода рыли могилу для нашего героического летчика. Поп Роман с Марией откапывали своих монашек, захороненных когда-то в одной яме. Я подошел и увидел две истлевших рогожи. Никто не постарался сколотить девушкам гробы. После войны сил ни у кого не было. Варили траву – как это теперь называется, фиточай для похудания – и еле ноги таскали. Самое удивительное, что кто-то всегда переживает худые времена. Но ничего потом не рассказывает следующим поколениям.
– Сколько им было? – спросил у Романа, который бережно из рогожи в пластик перекладывал кости.
– Лаврентии – тридцать четыре, Олимпии – тридцать девять, – сухо так ответил, не глядя. Видом своим давал понять, что очень занят и уже забыл о моем существовании.
Я к нему не в претензии. Мавр сделал дело – может гулять смело, на все четыре стороны. Мария, который фотографировал скелеты, помотал головой: мол, сейчас не приставай.
Понимаю. Самому тяжело чесать языком. Единственная, с кем хотелось поговорить, неподвижно сидела с края кладбища на поваленной березе. Я осторожно примостился рядом, и мы долго вместе молчали, глядя, как бежит река. Наконец я устал сидеть в тишине и задумчиво сказал:
– Кы.
Помолчали еще. Я опять сказал:
– Кы. Кыкыка. Почему так? Может, правильно будет – Кукушка?
Почувствовал, что Кочерыжка вроде бы слушает, и продолжал:
– Я говорю, на самом деле, может, речка называется Кукушка? Тогда понятно, что к чему. И почему все как неродные. Кукушкины дети.