– Да не могли они через поле уйти так быстро. Говорю тебе, заховались они здесь. Искать надо.
– Давай. Сколько тут дворов?
– Примерно двадцать. Но по-темному они могут…
– Лады! Пошли Кортеса за фонарями и начинайте с северу. Шуганите там, а мы с Миленкой здесь встретим, если что. Давай. Выкурим сволочню, – и громко: – Миленко, ко мне!
Все… Отсидеться не получится.
– Ты из них кого-нибудь знаешь?
– Нет, – говорю я. – Грека видел в расположении. Но лично не знаком.
– Ясно…
Важно, чтобы Егор не запаниковал. Я пытаюсь улыбнуться:
– Не дрейфь, укроп. Прорвемся.
Физически чувствую его ненавидящий взгляд, и тут же… осторожный скрип перекладины деревянной лестницы – воображение рисует, – аккуратно приставленной к стене. Мысленно сливаюсь с темнотой и жду. Показалось или нет?
Как-то не сразу доходит, что у нас не осталось времени. Надо выдвигаться.
Я осторожно выглядываю в окно. Сквозь тонкую рябь облачности тускло просвечивает луна. Чтобы что-либо рассмотреть, нужно некоторое время переводить взгляд с предмета на предмет, как бы собирая еле уловимые контуры в осмысленное очертание. Рядом с задним колесом «шестерки» – канистра, возле нее – пластмассовая воронка. Значит, бензин есть – или уже в бензобаке, или еще в канистре. Это хорошо. На машине можно оторваться. Главное, чтобы «героя» не потянуло на подвиги. Смотрю на него.
Ему девятнадцать. Он – сын известного телеведущего. Папаша работает везде, где водятся деньги, не принципиальничает. Егор – другой. Когда пошла буза, отправился на Майдан с пневматическим глоком в кармане натовского камуфляжа. На Грушевского ему прилетело сразу, и все закончилось больничной палатой. Потом под отборный мат родителя поехал «мстить», и делал это отменно. Довольно скоро сменил коллиматор на оптику. Сколько он положил наших, не знаю, но думаю, делал это так же, как проходил шутеры – с легким удовольствием от хорошего выстрела, особенно от эффектного хэдшота.
Я заметил его сразу – он менял дислокацию, а я охотился на таких, как он. Решил подпустить его ближе, стрелять наверняка. Вскинул автомат – и тут же угодил ногой в валежник. Хрустнула ветка, он дернулся, прыгнул в ложбину. Но я успел дать короткую очередь и рванул вперед на добивание. Через секунду я стоял на краю оврага, где сидел он с перекошенным от боли лицом, правое плечо его было прострелено. Увидев меня, он не испугался, не задрал руки, а как-то совсем по-детски зажмурился. И только поэтому, вместо того, чтобы нажать на курок, я заорал: «Оружие на землю! Встать, сука!»
Он оказался ценным трофеем. Поводом для получения выкупа. С такими по накатанной: Машинститут, подвал Комендантского взвода.
После этой истории я попросился в тыловые. Меня закрепили за группой, занимавшейся гуманитаркой. Егор стал последним, в кого я стрелял на этой войне.
– Что теперь? – Егор спрашивает меня громким шепотом.
– Я думаю… Посмотри по-тихому, что в тех коробках. Курить хочется.
Он послушно пробирается к двум еле заметным в темноте массивным картонным коробкам.
– Не понимаю, зачем твой папаша поднял такой шум. Он тебе родной вообще? Вроде, умный мужик, – говорю я. – Ты давай, ищи-ищи.
Вспомнил, как увидел Егора в Машинституте через месяц после того, как передал его Гнедому. Грузовик с гуманитаркой разгружали четверо. Среди них был Егор, потухший и похудевший. Я подошел. Он меня узнал, кивнул.
– А ты что здесь? Думал, ты уже дома. Что, папашка не выкупил?
Он пожал плечами. И виновато улыбнулся:
– Денег много запросили, собирает, наверное, – оглянулся на конвоира, ухватил ящик с консервами и тяжело потащил его к распахнутой складской двери.
А еще через месяц наш пост-ап забурлил от перемен. Борьба за власть неизбежна в любом человеческом муравейнике. Фронтовые поперли на тыловых, тыловые на фронтовых, погибли хорошие, близкие мне люди. Начались разборки, в результате которых я «до выяснения» переехал поближе к Егору – на нары. Теперь мы разгружали грузовики вместе. Меня не били, но допросы вели с пристрастием – кто, когда, в каких боевых операциях участвовал. Складывалось впечатление, что меня сливают укропам. И это уже была не моя война.
На прошлой неделе дело передали Гнедому, которого я расспросил по старой дружбе, что да как. Гнедой сказал: на мой счет решение пока не принято, а Егорку определили в расход в назидание. И это было не в духе ополчения.
Я поделился с Егором, и мы попытались «затеряться в толпе». Далеко не ушли. Нас быстро вычислили и основательно помяли. А сегодня вот удалось. Почти.
– Может, вернемся? Типа никуда не уходили.
– Смешной ты, Егорушка, ей-Богу. Сам-то веришь, что прокатит? Ты думаешь, они не в курсе, кого ищут? Знаешь, что такое необратимость? Все, обратного пути нет, брат. Совсем, никак… У меня случай был в детстве… Ты слушаешь?.. Пришел к другу… Мы жили в частном секторе. Свои дома… У него перед домом в песочнице возился младший братишка. Сашок. Годика три ему было. Жара была, лето. Сашка – мелкий, худющий, в шортиках, белобрысый, как… Ну, короче, там стояла такая двадцатикилограммовая гиря. Я ее поднял и перекинул через себя. Рисанулся перед другом, значит. Кидал назад, куда – не смотрел, мелкого не видел. Она упала рядом. Десять сантиметров. Чуть-чуть – и хана, позвоночник бы в хлам. Убил бы мелкого. Я смотрю, а он зажмурился, чтобы не заплакать. На десять сантиметров дальше – и все… Понимаешь? Десять сантиметров и – другая жизнь. Необратимость.
Егор молчит.
– Я, между прочим, в тебя не пальнул потому, что ты тогда в овраге…
– Что? – он поворачивается ко мне и ждет.
– Ладно, не суть… Я хочу сказать – нельзя никого лишать жизни. Понимаешь?
– Враг не ребенок, – говорит Егор, – не нужно путать.
– Ты же верующий, Егорушка. Как же первая заповедь? Ты же крест носишь. Там нет конкретики и нет условий, которые выключают «не убий»…
– А зачем ты сам приехал? Какое твое москальское дело? Че ты здесь потерял?
– Не зли меня, малой, – я стараюсь говорить спокойно, но у меня плохо получается – Я защищаю людей от выродков, а ты, сука, в тир приехал пострелять, сучонок долбанный…
– Усіх вас поріжемо на криваві ремені, суки! – шипит Егор.
Ушатать бы этого малолетнего придурка… Мы долго молчим. Я не выдерживаю первым.
– Нас сейчас обоих кончат на этом чердаке, – говорю я. – Что там? – киваю на коробки, – Ну?! Не слышишь что-ли?
– Что?! – огрызается он. – Шмотки. Гражданка и постельное.
– А ну-к, – я протягиваю руку в темноту.
Он кидает мне что-то скомканное светлое. Ловлю. Рубаха.
– Под низ самое то! – говорю я.
Переодеваемся. Натягиваем поверх чистого свое, дубовое, воняющее потом и грязью.
Егор крестится. Какое-то инстинктивное желание сделать то же самое в подобных обстоятельствах – при чистой рубахе и близости смерти.
– Давай так, – говорю я, – ты легче, спустишься первым, осмотришься, глянешь машину. Если все путем, попробуй открыть ворота. Только замок. Не заводи и не распахивай! У нас один шанс – завести тачку и уехать. Сразу. Понял? Давай, родной. Потом будем решать, кто прав. Сначала надо выжить.
Я сворачиваю жгутом и связываю узлами три белые простыни, привязываю этот бельевой канат к балке. С осторожным усилием открываю окно, Егор вылезает, стараясь по возможности все делать левой рукой. Видимо, плечо все еще болит.
Вот он уже на земле, пригибаясь, перебегает к дощатому забору, оглядывает улицу, потом бросается к машине, открывает дверь, ныряет внутрь. Потом к воротам, возится с задвижкой. Умница! Возвращается к машине. Все делает быстро и почти бесшумно. Повезло мне тогда, что я его первым заметил…
Вдруг он пропадает. Никакого движения ни у машины, ни у ворот. Я высовываюсь из окна, чувствую на лице снежинки – вот и зима, – внизу кромешная тьма, слегка подсвечиваемая размытым пятном луны. Ушел, что ли…
И тут я слышу, как открывается дверь чердака. Секунда и – щелчок затвора. Я переваливаюсь через окно – на линии огня, другого выхода нет. Автоматная очередь обжигает спину и правую ногу. Я падаю с пяти метров высоты слишком долго, бессознательно успеваю схватиться за висящий бельевой канат, не удерживаюсь, но и не разбиваюсь. Вскакиваю и тут же падаю – кость перебита пулей. Машина заводится. Я это слышу, но не вижу – все плывет от чудовищной боли. Меня подхватывают и тащат. Егорушка! Мужчина!
– Окно, окно, – хриплю я.
Сверху для стрелка мы сейчас – удобные мишени. Одна надежда на темень.
Егор вталкивает меня в салон, захлопывает дверь, прыгает за руль. Газует. «Шестерка» срывается с места, толкает корпусом распахивающиеся створки ворот. Сейчас налево, немного проселка и асфальт. Мы поворачиваем, Егор включает фары, и я вижу, мы оба видим на дороге Грека с двумя бойцами. Недостаточно далеко, чтобы не попасть под прицельный обстрел, и недостаточно близко, чтобы помешать этому.
«Прости нас, Господи…», – шепчу я и прежде, чем пуля, летящая сквозь первый в этом году снегопад, пробивающая лобовое стекло, куртку, грудную клетку, взорвет мое сердце, вижу Сашку… Летнее солнце, Сашка смотрит на меня и улыбается.
Ванюша
– Основное практическое искусство, которому следует учить, – это построение целесообразных сочетаний, – умничаю я.
Она бессмысленно кивает.
Мы идем прогулочным шагом мимо памятника Гоголю в сторону Волхонки от нашего уже любимого ресторанчика со странным для пиццерии названием – «Академия». В этот раз не из-за их щедрой анчоусами «Маринары». Со дня Юлиного приезда и первой за минувшие восемнадцать лет встречи, это место – привычный и, в принципе, удобный ориентир. В шаге от метро и сталинской двушки ее отца в Малом Афанасьевском.
Сейчас она скажет «Ты знаешь…» Это – обычный способ переменить тему. Выдержит паузу – это она умеет – и выдаст нечто отвлеченное, обкатанное сотней псевдоинтеллектуальных разговоров.
– Ты знаешь, что ты особенный? – говорит она и останавливается, заслоняя собой девушку в черных лосинах, так некстати обогнавшую нас. – Посмотри на меня. Что ты видишь?
Длинный пальчик с расписным коготком касается верхней пуговицы моего пиджака.
Мне совсем не нужно ее рассматривать – я прекрасно помню аккуратное ухоженное лицо, такое же, как и восемнадцать лет тому назад. Потому – взрослый жених и юный поклонник вдвое младше ее, и, что естественно, вдвое глупее, платье от Шанель, гламурная сумочка, чулки и неизменная артистическая осанка. Мне понятна она целиком, вся – с ее страхами, целями и поступками. Забавно наблюдать этот живой завораживающий спектакль вблизи, касаясь ее костюмов и декораций. Она подходит слишком близко, так, чтобы аромат парфюма смешивался с запахом ее тела. Есть что-то безусловно болезненное в образе эмигрантской поэтессы, который она старательно рисует. Какая-то патетическая шизофрения.
– Почему же ты не любишь меня, сука, если я такой хороший?
– Что ты такое говоришь, Антон?! Зачем так грубо? Купи мне лучше кофе. Ты такой циник! И потом, кто тебе сказал…
– Ну, извини, – зло улыбаюсь я. – Это реплика из моей пьесы. Лексическая импровизация.
Развязность ее заводит. Я это знаю. Вот он – вспыхнувший румянец, еще слово и – скомканная постель, жара, обязательная для смешивания всех видов жидкостей, источаемых телами в обилие под и над отброшенным одеялом. Хотя почему постель? Подойдет любой чердак или угол за дворовыми гаражами.
Она смотрит на меня и выдает:
– А женись на мне! У тебя же есть деньги на свадьбу?
– Юля! – смеюсь я, – Секс без света и под одеялом… Лучше пойдем пить кофе.
Она теперь проще, банальнее и больнее, чем та, которую я знал, – гордую, с задранной головой, идущую к особняку Литературного института так, что окликни и – взлетит. Теперь мне было бы мало ее роскошного тела, а больше ничего и не осталось. Даже теоретически к истории с двумя комплектами ключей, выносом мозга и мусора, что неизбежно при любом продолжении, я не готов. Если таки расслаблюсь и поплыву в этой лодочке, обязательно ее брошу, отомщу, и меня никто не остановит, никакой Экзюпери. Все это плохо кончится. В первую очередь для нее. Я ведь вижу старательно гримируемое сиротство и обреченную надежду разделить с кем-нибудь что-то, кроме животного тепла. Да о чем я вообще думаю?! Все, что мне теперь нужно, – рассказать ей правду. Слово «рассказать» здесь неуместно и невозможно. Иногда мне кажется, что я не пошел бы в драматурги, если бы всю мою жизнь не искал способа одновременно сдержать и нарушить данное слово. И ведь головой понимаю, что плевать бы на это, тем более после смерти Ванюши, растереть и забыть. Но ведь не могу! Видимо, она мне все-таки важна, эта веселая, выпитая до самого донышка взрослая девочка.
– Так уж и под одеялом? – в ее голосе капризная игривость.
– Да какая разница? Ты все равно меня не любишь! – передразниваю я ее интонацию.
– Ты серьезно? Антон!
– Хочешь поговорить об этом?
– Да. Да! Я хочу поговорить об этом!
– Давай! – я делаю лицо. Она становится чуточку серьезнее, а я смотрю на часы и развожу руками:
– О! Не успела… Пойдем, опоздаем.
– Куда опоздаем? – она морщит носик, но послушно идет следом.
– Мы идем в театр на спектакль по моей пьесе. Ты же ведь знаешь Жарова? Он режиссер в ТАМе.
– А заранее сказать? Я бы специально оделась.
– Ты классно выглядишь. Возьмем кофе в «Шоколаднице» и пройдемся. Дойдем за полчаса. У них сейчас помещение в конце Остоженки.
– Ну, хорошо, – соглашается она, – Только зря ты думаешь, что мы такими темпами не опоздаем. Может, лучше машину?
– А давай на автобусе, – улыбаюсь я, замечая триста шестьдесят девятый, – Как раньше. Бежим!
И мы, взявшись за руки, бежим через дорогу. Автобус битком. Покупаю у водителя талон. Под пиканье валидатора проходим через турникет. Я протискиваюсь в угол между окном и каким-то странно изогнутым поручнем. Вокруг лица и подмышки. Она не отстает и в тот момент, когда добравшись до заветного угла, я разворачиваюсь чтобы прислониться к нему спиной, она оказывается прямо передо мной, лицом к лицу. Автобус трогается с места, и по предсказуемой траектории она резко сокращает расстояние до моего нежелания думать о последствиях происходящего.
– Почему-то мне все время хочется тебя трогать, – говорит она, обнимая меня, – У меня к тебе особенное отношение. Я тебе говорила?
– Да, ты мне говорила. Слушай, мы ведь с тобой друзья?
– Ну да, а почему ты спрашиваешь?
– Ты помнишь, как мы остались на крыше?
– Конечно, – говорит она. – Ну и наглый ты был тогда, не то, что теперь.
– Не провоцируй, – улыбаюсь я.
– А что мне остается?! Девушка к нему прилетела аж из самой Италии, а он!
– Ну, положим, девушка прилетела не к нему, а по своим делам, и если бы не Фейсбук, о нем бы вообще не вспомнила.
– Это судьба.
– Что именно?
– Что Ванюша тогда ушел, а ты остался.
– Так я тогда вдрабадан был, а твой Ванюша вообще не пил.
– Как не пил? Ты ничего не помнишь!.. Слушай, а он читал?